Текст книги "Алые всадники"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Клятва
Перед алтарем, на нижней ступеньке амвона, при тусклом мерцании свечей, под суровыми, сердитыми взглядами бородатых божьих угодников, стоял Иван Распопов и вслед за попом Христофором, словно эхо, повторял жестокие, непреклонные слова клятвы:
– …верой и правдой клянусь…
– …клянусь…
– …служить крестьянскому миру…
– …самого живота не щадя…
– …в чем и целую сей…
– …святой и преславный господень крест!
– Благословен буди, – сказал Христофор, размашисто перекрестил крестом и сунул к Ивановым губам поросшую черным волосом руку.
Ушел в алтарь снимать ризу, оставив Ивана в растерянности. Топтался атаман на амвоне, не понимая, что же ему теперь делать, какие слова говорить или что…
Спасибо, Валентин выручил.
Шаг к собственной гибели
– Господа мужики! – звонко воскликнул попович. – Православные хрестьяне! Ныне мы с вами подымаем великое знамя борьбы за освобождение от ненавистных коммунистов и жидов! Вы, господа мужики, на данный момент разумеете, что отступать теперь после нонешних событий некуда – за побитых с нас спросят. И, значит, что? Значит, господа мужики, война! Говори, Иван, – обернулся к Распопову. – Командуй!
До самой этой минуты казалось Ивану, что все еще как-то обернется, что мелкими брызгами рассеется, рассыплется, обессиленно упадет вздыбившаяся волна. Но в эту – именно в эту – минуту понял: всё! Хочешь не хочешь, надо делать первый шаг, страшный первый шаг. А куда? Не к собственной ли гибели?
– Ну! – прошипел Валентин. – Говори же…
«Всё… всё!» – еще раз яростно сверкнуло в сознании. И, полоснув взглядом по Валентину, шагнул с амвона навстречу толпе.
– Хлопцы! – хрипло, но твердо сказал Иван. – Слухайте сюда… Зараз приказываю иттить до своих хат. И зараз же – по коням. У кого седло – давай под седло. У кого нэма – садись охлюпкой. Приказ такой: всем собраться на шляху, коло старой часовни. Та и с богом – на волость! А там – побачимо…
Начальник штаба
В утренних сумерках Анатолий Федорыч еще сладко потягивался, нежился под теплым одеялом. Нянечка Максимовна печку топила. Розовые отсветы огня мельтешили на чисто выбеленной стене. Что-то мирно булькало в печке, шипело, скворчало.
И вдруг – постучались. Свежие, пахнущие снегом, вошли двое – Распопов и Валентин. Нянечка, разумеется, махом в чуланчик, четверогранный пузырек появился словно по щучьему велению, сковорода с яичницей-глазуньей (вот оно что скворчало-то!). Приятное знакомство состоялось за легким завтраком, за розовой лампадкой. И – будьте здоровы! – Анатолий Федорыч получил приглашение: при распоповской крестьянской повстанческой армии (теперь это, вишь, как уже называлось!) занять пост начальника штаба.
Вскоре он выехал в Крутогорск и пробыл там дня два, тайно ютясь в холодном нежилом мезонине у своего дядюшки Виктора Маркелыча Крицкого (улица Эммануила Канта, 26), после чего снова появился в Комарихе. К этому времени доселе тихое селение превратилось в военный лагерь: дозоры, конные разъезды, даже два пулемета, два «максимки» – один на верхнем ярусе колокольни, другой – у белых колонн бывшего господского дома, где помещался ныне «штаб».
Отложив в сторону «сладкозвучные окарины», Анатолий Федорыч пошел под заветный ясень и, расковыряв ломиком мерзлую землю, извлек из похоронки свой сверточек. Бережно, тщательно завернутый в клеенку, там покоился великолепный черный браунинг с серебряной накладной пластинкой на рукояти: «Igni etferro». – «Огнем и мечом!» – было награвировано на пластине.
Какую-нибудь неделю…
С десятком бойцов в уездный город Зареченск прибыл товарищ Чубатый.
– Ты, верно, друг… тово?.. – постучав пальцем по лбу, сказал начальник уездной милиции. – Кабы десять бойцов решали дело – мы б и сами давно управились.
Чубатый засмеялся.
– Эк вас тут нашарохали!
– Да ты не скалься, герой! Их, этих распоповцев, мать их за ногу, на сегодняшний день никак не меньше тысячи собралось, почитай, цельный полк… Это же ведь надо понимать!
Чубатый задумался. Приказ есть приказ. Распопова надо взять обязательно, что бы там ни было.
– В таком разе, – сказал, – давай свою милицию. Какой у тебя имеется личный состав?
Личного состава в Зареченске оказалось двенадцать человек.
– Ну, поехали!
А между тем дело к вечеру, мороз жмет прежестокий. И бойцы-чекисты и милиция – все в отделку закоченели. На хуторе Высоком решили стать на часок, погреться.
Баба в хате печь топила. Хмуро, недобро поглядела на проезжих. Они кипяточку спросили, с морозу кишки погреть. Впереди еще верст десять лежало пути.
Баба сказала сердито:
– Тут не городские господа, к чаям-сахарам непривычны, самовара нэма.
Но все же пошла до соседа – будто бы попросить самовар. Пяти минут не ходила, вернулась с охапкой соломы, кинула ее в пламенный, зев печи, сама шмыгнула в сени. В ту же минуту страшный взрыв рванул из печи, бог весть откуда взявшиеся мужики закидали хату гранатами.
Дальнейшее известно: один Чубатый действительно чудом унес ноги. В какую-нибудь неделю затянулся тугой узел бандитской распоповщины.
На снежной, буранной степи запылал пожар.
Часть третья
Распоповские хоромы
Город губернский, старинный – с церквами, монументами, со своими Растрелли и Гваренги, со своей исторической славой. Потрясенный великими событиями последних лет – революционными боями, голодом, разрухой, лежал в глубоких сугробах, дыша тяжело, трудно, как больной, набирающий силы после тифа. За водой на речку в прорубь ходили. Вонючие коптилки мигали в черноте длинных ночей. Холод, смертельный холод леденил стены закопченных, обшарпанных ампиров и барокко. И не то злобная, не то испуганная тишина таилась в ребрастых от поломанных заборов, от срубленных деревьев улицах. Не дыша, глубоко спрятав в сводчатых каменных подвалах недоброе что-то. Темное. Погибельное…
На бывшей Мало-Дворянской этаким разляпистым брюхатым комодом стоял трехэтажный домина. Сходство с комодом придавали нелепейшие выкрутасы верхних карнизов и башенки, кирпичные столбики, фальшивые флюгерочки вдоль крыши – подобие дешевых безвкусных безделушек, уставленных на комодной скатерке «для красоты».
Подпертый чугунными витыми столбами подъезд украшался огненно-красной вывеской: «Крутогорский губернский продовольственный комиссариат».
В этих хоромах, недавно принадлежавших первой гильдии купцу Ф. К. Расторгуеву, сидели совслужи. Лиловыми жиденькими чернилами строчили казенные бумаженции. Орудовали дыроколами, подшивая входящие. Заносили в огромные линованные красными и голубыми линейками книги исходящие. Чертили графики роста. На ротаторе размножали приказы. В иных просторных горницах заседали.
Здесь были мозг, сердце и мускулы учреждения, поставленного властью для великой заботы о пропитании рабочего класса и Красной Армии, самоотверженно отбивающей врагов великой пролетарской революции. Здесь вершились многотрудные государственные дела.
А в гулком холодном подвале седой взъерошенный старичок со злым костлявым лицом, в глубокие морщины-трещины которого сине-черная накрепко въелась антрацитная пыль, ругательски ругался с комендантом.
– Игде уголь? – наскакивал старичок. – Игде, спрашиваю? Третьи сутки котлы стынут, сырость, мокреда в доме пошла… Плафон в зале-то – видал? обвалился! Ты мне резолюции свои не совай под нос! – заорал неожиданно могучим басом. – Ты этими резолюциями подотрися! Уголь давай – и всё тут!
– Да погоди ж ты, Кузьмич, – пробовал комендант утихомирить старика. – Я ж тебе, понимаешь, объясняю…
– Ты кобелю куцому иди объясняй, а мне нечего!
– Тьфу, черт! – комендант снял кожаный картуз, грязным платком вытер круглую лысеющую голову. – Отрыжка ты окаянная! Одно, как в осьмнадцатом году, к стенке бы тебя, контру вонючую…
– Отошло, ироды, ваше время, чтоб к стенке! Я, брат, нынче такой же трудящий гражданин, как и ты… Я, может, те́тери-я́тери, за народное добро болею! Тебе, конешно, наплевать, что плафоны с потолка сыпются… Ну, я на вас, чертей, найду все ж таки управу, в горсовет пойду, а не то так в самую Чеку, к товарищу Алякринскому… Он вам, сволочам, покажет, как гноить-рушить государственную достоянию!
С минуту обалдело таращил комендант глаза на буйного старичка. Потом, пустив сквозь зубы матерка, удалился. А старичок еще долго бормотал нехорошие слова про власть, при которой дома стоят нетопленые, сыреют, лепные плафоны рушатся с потолка.
Этот сердитый старичок состоял на службе в губпродкоме в должности истопника. Но о плафонах и сырости беспокоился не из каких-либо гражданских побуждений, а главным образом потому, что радел о собственном добре.
Ибо старичок этот въедливый в рваной и засаленной телогрейке был не кто иной, как недавний владелец сего причудливого дома Федот Кузьмич Расторгуев собственной персоной.
Робинзон-Пушкин
Ворча под нос, шаркая, загребая костлявыми ногами в пудовых солдатских башмаках, полученных по ордеру в магазине Церабкоопа, Федот Кузьмич удаляется. В горсовет ли – жаловаться на коменданта, к товарищу ли Алякринскому или губпродкомиссару Силаеву, – это нам неизвестно.
С минуту стоит тишина. Но вот – шорох. Какая-то мышиная возня в глубине – у пролома в кирпичной стене, разделяющей расторгуевское подземелье надвое. В темных сумерках расплывчато обозначается нечто вползающее в пролом. Оно невелико, но причудливо – многоруко, многоного, черно. И нет лица на нем, а только белки глаз сверкают страшно. Оно не идет, не ползет – катится, переваливается, волочится. Издает какие-то странные звуки, что-то вроде хихиканья.
Таким манером докатывается оно до логова Федота Кузьмича. Минутное копошение, скрежет гвоздя о железо, легкий стук откинутой крышки баула… И чавканье, чавканье.
Полфунта сала, три вареные картофелины, кусок скверного, похожего на глину хлеба – богатство, состояние миллионера Расторгуева в какие-нибудь считанные минуты исчезают в голодном брюхе маленького чудовища. После чего зажигается огарок, и тут наконец-то мы можем разглядеть таинственного пришельца.
Он не многорук, не многоног – такое впечатление создают лохмотья его кацавейки не по росту, с длиннейшими рукавами, с располосованными, обгоревшими возле костра полами. У него есть лицо, но оно так черно от грязи и копоти, что его как бы и нету вовсе. Вместо лица – ослепительно белые зубы (он всё ощеряется, хихикает) и голубоватые чистые белки глаз (он любит их таращить – в испуге, в изумлении, в восторге). Никакое не чудище. Человек. Человечек. Да еще и какой забавный!
Его имя – Терентии Зыбкий. Или Тёрка, как зовут его товарищи – беспризорники. Или «Робинзон» – как значится он в казенных милицейских бумагах.
Пушкин – вот его идол. Впрочем, кроме он никого и не знает. Зато маленький растрепанный томик стихов Пушкина всегда при нем, всегда в недрах грязных, провонявших дымом и по́том немыслимых лохмотьев. Дорвавшись, он читает взахлеб, поет, выкрикивает, сумасшествует, шаманит. Одурманивается звуками слов пусть даже и совсем непонятных.
Убежден Тёрка-Робинзон, что в мире двое лишь умеют сочинять стихи: он и Пушкин. Он-то, Робинзон, маленько, может, похуже, но тоже – ничего себе, клёво. Рифмы ловит чутким ухом, не напрягаясь, запросто. Как щебет воробьев на рынке в навозных кучах, как свист ветра, шум дождя. Сам того не замечая, все время рифмует. Играет с ребятами в карты, а на уме: «Крестовый хлап на ножки слаб – застыл, озяб – его кошка хряп…» И уж тут ничего не видит и не слышит. Ребята – шпана чумазая – гогочут: «Пушкин! Пушкин!» Так к прочим именам у Тёрки еще и это, славное, прибавилось.
Ночью, бывает, не спится, так он со своим божеством лясы точит. «Ах ты, Пушкин, Пушкин! Вот погоди, выберусь отседова, махну по весне в Питербурх, я те разыщу, корешок… Уж я те порасскажу такую потеху – со смеху сдохнешь. Как меня на станции мильтон в Чеку тащил, а я его – тип за палец, да и убег, ей богу… смеху! Опиши давай, Пушкин… Или еще чего из моих приключениев. Эх, брат Пушкин! Кабы ты с моё повидал!»
Ребята, весь шалман, храпят вповалку без задних ног, стонут, вскрикивают во сне, матерятся, плачут… А он – с Пушкиным разговаривает.
Черноморовы чудеса
Харчами расторгуевскими набив брюхо, стал Терентий рассуждать: украл он у зловредного дедка сало или нет?
Как хорошо грамотный, он иной раз читывал прилепленную на заборе газету, был политически подкованный человек. Поэтому не метался в противоречиях, а решил враз: не украл.
Ре-кви-зи-ро-вал.
Как у буржуйского класса.
И – точка. И – будьте здоровы, не кашляйте. И катитесь вы все отседова ливерной колбаской, на самом быстром катере!
Засим был извлечен Пушкин. Зашелестели книжные листы. Речь нынче шла о чудесах в замке Черномора.
Этот Черномор очень даже смахивал на подвального дедка, у которого Тёрка только что реквизировал излишки продуктов. Борода вот разве у подвального муровенькая, мочалочкой, а все равно, он такая же сволочь буржуйская. Это ж факт, граждане, тут вы Робинзону рот не затыкайте, будьте любезны.
Ну, кляп, однако, с ним, с дедком… Тут, пацаны, вот какие дела:
Безмолвно, гордо выступая,
Нагими саблями сверкая,
Арапов длинный ряд идет
Попарно, чинно, сколь возможно,
И на подушках осторожно
Седую бороду несет…
– Ах, что ж ты за Пушкин! – восторженно воскликнул Робинзон. И, черной щекой прижавшись к замызганной книжке, засмеялся, счастливый невероятно, до слез.
Но тут же и умолк, замер, затаился, погасил свечу. У входа в подвал послышались скрип открываемой двери, шарканье ног, знакомый булькающий кашель, и голос старика Расторгуева проскрипел:
– Сюды, сюды пожалуйте-с… Не спотыкнитеся, почтеннейший – ступеньки…
Робинзон-Пушкин прижук в проломе и с интересом разглядывал, что делалось в логове Федота Кузьмича. Тот привел с собой двух незнакомцев. Один был пожилой, в богатой шубе, в черепаховом пенсне, гладкий. Другой – помоложе – с тонкими усиками, в картузике с пуговкой. Ничего себе красавчик, навроде винового хлапа в карточной колоде.
При тусклом свете фонаря разглядывать было трудновато. От кривых, через стены и своды протянувшихся теней люди казались великанами. Каждая черная тень была урод, страшилище, ломалась, искривлялась, исчезала и появлялась вновь.
Черноморовы чудеса продолжались.
– Нуте-с, – проворчала шуба, – глубоконько ж вы, Федот Кузьмич, ушли под землю… подумай, Толечка, – оборотился к спутнику, – шестнадцать миллионов у человека – махина! – а он в собственном доме – в истопниках! А?!
Пенсне валилось с мясистого носа, повисало на черной ленте. Шуба ловила его, протирала платочком, снова напяливала на нос.
– Так ведь как же быть-с? – захныкал Расторгуев. – Пропадет вить дом-та… Сам не доглядишь, дак кто доглядит? Сырость, мокреда… плафоны сыпются…
– Скажите пожалуйста! – посочувствовала шуба. – Ай-яй!
Бог знает, сколько бы еще жаловался, скулил дедок и, сочувственно вздыхая, причмокивала шуба, но снова заскрежетала дверь и – «Хведот Кузьмич, а Хведот Кузьмич?» – послышался хриплый басок. «О, мати царица небесная!» – подхватил другой, жиденький, словно бы с трещинкой, и в круге тусклого фонарного света появились еще двое – великан и карла. Великан, несмотря на свое великанство, бесспорно был человек, но карла… Да, вот эту бороду только бы и нести на подушках!
– Господин Сучков, – представил Расторгуев бородатого карлу. – И наследник ихний, – в сторону великана. – Маслобойные заводы, мельницы…
Вииовый хлап с пуговкой поклонился одной головой, не сгибая спину, пробормотал:
– Весьма приятно.
И еще не раз рычала дверь, впуская в подвал странных, чудных людей. И всякий пришелец был церемонно представляем виновому хлапу (табачная фабрика… бакалейные товары… торговля хлебом… чугунолитейный завод…), и всякому было говорено: «Весьма приятно… Счастлив познакомиться… Сочту за честь…»
А Робинзон просто ошалел от изумления: что за черт, с самой осени прибился к этому подвалу (с той самой поры, как ушел от шалмана, от всей пацанвы, затем, что повздорил, отказался участвовать в воровских налетах), с самой осени тут, в двух шагах от подвального дедка ютился за проломом, а подобного не видывал, чтобы этакое многолюдство собиралось в кочегарке… Ну, комендант, ну, дворник – эти привычны, захаживали частенько, и то днем; но чтоб такое множество народу (одиннадцать человек насчитал), да еще к ночи – нет, подобного сроду не бывало… И народ-то какой всё диковинный: один, то и знай, очки роняет, у другого бородища не хуже черноморовой, третий – колокольня колокольней, великан, четвертый через два слова, как козел – бе-е… и бороденкой трясет, но пятый… Тот вовсе убил! На дворе – зима, буран курит, а он, как ввалился, так всё клетчатым платочком обмахивается, пот утирает с красной распаренной рожи. «Фу-у! – пыхтел. – Ну, я ж, сударики мои, и потеть же стал – ужасть! От чего бы? От сердца, надо полагать…» И с этими словами шапку скинул, а под ней – грива рыжая… И он, курва, и гриву стащил долой, как шапку же, и заблестел голой, как спелый гриб-дождевик лысиной…
От волнения в горле у Робинзона пересохло, даже заклекотало что-то. Старик же Расторгуев подвесил фонарь на крюк и сказал внушительно, преважно:
– Господа!
Шуба обрисовывает картину
– Господа! – сказал Расторгуев. – Насчет чего мы с вами нонешний день собрались, вы уже, как говорится, в курсе. Но все ж таки давайте попросим уважаемого Виктор Маркелыча обрисовать всеобщую картину. Пожалуйте, Виктор Маркелыч.
– Я, господа, буду краток, – роняя пенсне, бархатно прожурчала шуба. – – Ибо не время, милостивые государи, краснобайствовать и мыслию, так сказать, по древу растекаться… Нет, господа, не время. Три года прошли в тяжких испытаниях, в кровавом, смею выразиться, терроре. В каждодневной смертельной опасности со стороны черного сброда, назвавшегося большевиками. Три года, милостивые государи, срок невелик, за три года хорошие сапоги не износишь… Но что сделано с нами? Мало того, что имущество, состояние отняли у нас, – мало того! Они лица – да-да! – гражданского, так сказать, лица лишили нас! И это, господа, главное. Посему-то и позволяю себе призвать: к сопротивлению, господа! К сопротивлению!
– Златоуст, – умилился карла. – Истинный златоуст!
– Вы спросите, господа, – продолжала шуба, – да-да, я предвижу, что обязательно спросите, и вы, разумеется, вправе спросить: почему призываем сейчас именно, сегодня? Почему не призывали вчера? Отвечу: почвы, милостивые государи, не было. Почвы!
– А сейчас? – прогудел великан, наследник Черноморов. – Где, в чем сейчас, уважаемый, вы видите эту почву?
– Весьма и весьма близко-с! – Виктор Маркелыч картинно простер руку, дьявольски сверкнув стеклами пенсне. – В какой-нибудь сотне верст от нашего богоспасаемого града… Южные уезды нашей губернии бурлят… Бурлят-с! Народ-ратоборец встал под священные хоругви борьбы с большевистскими узурпаторами… и шествует грозно… э-э… так сказать… в зареве… Но я умолкаю, господа. Умолкаю для того, чтобы предоставить слово начальнику штаба крестьянской повстанческой армии штабс-капитану Соколову… Прошу, Анатолий Федорыч!
Таинственное «известное лицо»
Этот хлап-то виновый с пуговкой – вон, оказывается, кто! Начальник штаба!
Он говорил кратко, без завитушек. По-военному.
Речь идет о спасении отечества – пять тысяч сабель – семь под ружьем – дюжина пулеметов «максим» – четыре трехдюймовых орудия – боевой пыл – ненависть к угнетателям – зверь, поднявшийся на дыбы – два уезда охвачены восстанием…
Между нами, штабс-капитан только что из лесов Черной Рамени. Переговоры с повстанческой армией Антипова. Успешно. Весьма. Объединение двух армий не за горами. Но…
Да, вот именно: но.
Нужны средства. Деньги. Финансы. Ляржан, как говорят французы.
Поскольку, милоссдари, речь идет о спасении России.
– А позвольте, сударь, спросить…
– Пардон?
– Да вот… те́терь-я́терь, насчет армии вашей…
– Именно?
Краснорожий снял парик, вытирал лысину.
– Сумнительно, извиняюсь, насчет армии. Какая же это, армия? Кабак! Тюха с Матюхой. Мужичьё.
– Позвольте, милоссдарь… Это – вчерашние солдаты. Конечно, нехватка оружия – вот наше уязвимое место. Наша ахиллесова пята, если можно так выразиться. Но я и прибыл, господа, затем, чтоб в священном союзе с вами…
– В союзе-то это так, это конешно, – прохрипела табачная фабрика. – Да ведь и то: вложишь капитал – ан в дырку…
Зашумели, заволновались. Заспорили. Чугунолитейный схватился с бакалейными товарами. Черномор наскакивал на хлебную торговлю.
Расторгуев сказал:
– Тише, господа, эдак нельзя. Влипнем же…
– Т-сс-с! – прошипела шуба.
«Эх, – подумал Робинзон, – вот бы этих гавриков сейчас нашарохать… Руки вверх! Да в Чеку: вот, товарищи-господа, принимайте, держите гадов!»
От расторгуевского окрика попритихли.
– Нуте-с? – подал голос Виктор Маркелыч.
Молчали. Сопели. Синими, белыми, серыми длинными облачками плавал папиросный дымок.
– А ваше мнение, Федот Кузьмич? – обмахиваясь париком, спросил краснорожий.
– Да как сказать, – покачал головой Расторгуев. – Риск немалый, конечно, но… (помолчав) – придется, видимо, на него пойти.
Шуба хмыкнула.
– Единственный, господа, способ перерезать Советам глотку… Итак, господа?
Господа молчали. Покряхтывали.
– В таком случае, – Виктор Маркелыч победно вскинул на нос пенсне, – в таком случае позвольте, господа, считать, что комитет содействия повстанческим войскам образован. Все мы, естественно, отныне становимся его членами, а председатель… Позвольте, господа, довести до вашего сведения, что известное лицо, ранее называемое нами в частных беседах, сегодня изъявило согласие принять на себя эту роль, и таким образом…
– А чего ж не явился? – грубовато брякнула хлебная торговля.
– Что вы, что вы! – замахал руками Виктор Маркелыч. – Это по меньшей мере неразумно подвергать риску столь важное лицо… Это ж, судари мои, такая у нас с вами ширма!
Строго оглядел собравшихся.
– Засим разрешите приступить, – сказал. – Вот-с на этом вот листе прошу обозначить фамилию и сумму. Будьте любезны, Федот Кузьмич! – с поклоном в сторону Расторгуева. – Как старейший и наиболее, так сказать, значительный… прошу-с!
Вздев на костлявый нос железные, перевязанные красной гарусной ниткой очки, Расторгуев начертал сумму.
Сомнение и нерешительность были сломлены: уж ежели сам Федот Кузьмич…
И пошла бумага по рукам.
А Робинзона-Пушкина вьюга мотала по черным безлюдным улицам. Редки были прохожие. Одиноки, смутны раскачиваемые вихрями фонари. В ночь, стужу – куда несло его в ветхой, располосованной в клочья одежонке?
Он знал – куда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.