Электронная библиотека » Владимир Лакшин » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 31 декабря 2015, 03:00


Автор книги: Владимир Лакшин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Казалось бы, бесспорная в своем значении фигура Михаила Булгакова. Но и о нем: «Это распутное увлечение нечистой силой – уже не в первой книге (в «Диаволиаде» и до безвкусия)»… «И что за удивительная трактовка евангельской истории с таким унижением Христа, как будто глазами Сатаны увиденная…». Так пишет Солженицын о романе «Мастер и Маргарита» в связи с моей статьей о нем, в которой он тоже обнаружил лишь «вензеля оговорок».

Других романистов он вовсе не замечает. Булгакова заметил и отозвался о нем с изрядной долей писательской ревности.

Помню разговор в машине, когда мы ехали на дачу к Твардовскому (в «Теленке» описан этот эпизод). Солженицын осторожно попрекнул меня, что вот я все пишу теперь о Булгакове, а слава «Мастера и Маргариты» сходит: скоро мир будет занят иными именами, иными сочинениями. «Какими?» – не понял я. На мой простодушный вопрос он отозвался неопределенно. Теперь я лучше понимаю смысл того дорожного разговора…

Словом, назвать эту книгу «Очерками литературной жизни» было бы неосторожным преувеличением. Скорее мемуары. Книга о себе. И о некоторых людях в связи с собою, на своем пути.

Жизнь крупного художника, прославившегося своими творениями, всегда занимает публику. В дополнение ко всем своим сочинениям знаменитый писатель как бы пишет в сознании потомков самой своей судьбой и еще одну книгу. Пусть он не оставит после себя «Былого и дум», как Герцен, или «Поэзии и правды», как Гёте. Жизнь Пушкина или Бальзака – будто еще один, хорошо знакомый нам роман. По крохам восстанавливают биографы и мемуаристы канву жизни художника. А в сознании читателей сохраняется и закрепляется легенда судьбы, которая накладывает печать на наше восприятие и самих книг писателя.

Солженицын никому не захотел передоверить рассказ о себе, сам решил оставить потомкам автопортрет, запечатлеться в литературном зеркале. По его затее этот портрет должен был представить героя века, написанного во весь рост среди литературных недорослей и пигмеев, – задача, напоминающая канон «положительного героя» соцреализма.

Наверное, взгляд более беспристрастный, чем мой, найдет и в этой книге свои достоинства. Да и я не слеп на хорошее в ней: есть слова верные, есть сцены сильные, особенно, когда касаются душевной природы автора, и там, где ему удается избежать избыточного самодовольства. Но я не рецензию пишу. Мне выпала роль свидетеля на затеянном им процессе, и свои показания я обязан дать.

Ведь «Теленок» это и не мемуары, и не история. Не история, потому что Солженицын многое в ней не хочет помнить, о многом пишет иначе, чем было, – намеренно или случайно. Не вполне и мемуары, потому что в книге действуют лица, разительно досозданные и пересозданные его фантазией, но получившие, как в пасквильной литературе, собственные имена.

И как это ничто не дрогнуло в нем, когда он писал, а потом издавал на двунадесяти языках свой запоздалый памфлет против «Нового мира», против людей, один из которых в могиле, а другие – не в самых выгодных условиях для полемики с ним?

Но, может быть, правильнее пройти мимо такой книги в величавом молчании, будто не заметив ее? Всегда и скучно и неприятно объясняться, оправдываться. Куда спокойнее утешить себя величавой надеждой, что-де «история рассудит», «к доброму имени грязь не пристанет» и вообще – «нашел – молчи, потерял – молчи…».

Увы, история – дама капризная, у нее тоже есть свои любимчики и наушники, и иногда она слишком доверчиво закрепляет подсказанные ее фаворитами оценки и репутации. Ей тоже следует что-то объяснять и доказывать: «Дитя не плачет, мать не разумеет».

Великий поэт и журнальный деятель Н.А. Некрасов, которого часто вспоминают как предтечу Твардовского, всю жизнь мучился от бессовестных наветов, порочивших его как поэта и человека, но взял себе правилом: никогда не отвечать на клевету, никого не опровергать, ничего не оспаривать. Он был в перекрестье сложных людских и общественных взаимодействий, и чего-чего только не сыпалось на его голову! Ему приписывали недобропорядочность в деле об «огаревском наследстве», ославили приобретателем и дельцом. Бранили за сомнительные знакомства, картежную игру с цензором, упрекали в неискренности. Двое ближайших сотрудников «Современника» М. Антонович и Ю. Жуковский написали клеветническую брошюру «Материалы для характеристики русской литературы» (1868), где намекали на вероломство и сомнительные цели Некрасова-журналиста. Бурчали, ехидничали, сплетничали – а Некрасов молчал. Молчал – то ли по растерянности совестливого человека, которому, при всей облыжности клевет, всегда кажется, что есть за что и себя упрекать; то ли из гордой надежды на историческую справедливость. И зря. Сто лет тянется за ним хвост стародавних обвинений и сплетен. Лишь в последние годы въедливые историки литературы начинают распутывать этот клубок, и выходит: ни в «огаревском деле», ни в конфликте с сотрудниками «Современника» ему не в чем было себя укорять – он просто не хотел оправдываться.

Ныне всякий слух и предвзятое суждение, скрепленное авторитетом известного имени, имеют из-за массовых средств информации и рекламы неслыханную прилипчивость и эпидемическую силу. Вот почему еще нельзя позволить себе роскоши молчания и величавого игнорирования сказанного.

Не побрезгуем же заняться разбором обвинений и укоризн, высказанных в «Теленке» «Новому миру» 60-х годов и его редактору Твардовскому.

* * *

Впрочем, от некоторых читателей этой книги я слыхал мнение, что Твардовский, несмотря на привнесенные Солженицыным «тени», выглядит у него фигурой крупной, привлекательной. Рад, если это так и персонаж победил тенденцию автора «Теленка». Но сам помириться с таким изображением А.Т. не могу. Возможно, это легче сделать тому, кто не знал Твардовского или знал его издали. Для тех же, кто знал его хорошо и близко, кто прожил рядом с ним эти годы, такой портрет – обида его памяти.

Вот, например, без тени неловкости на лице, упрекает Солженицын А.Т. за промедление с «Иваном Денисовичем»: «Как не сказать теперь, что упустил Твардовский золотую пору, упустил приливную волну…». Солженицыну кажется, что Хрущев только и ждал его повести, а Твардовский замешкался несколькими месяцами, сплоховал как передаточное звено.

Выше я уже говорил, насколько ошарашивает людей, знакомых с подлинными обстоятельствами, такой взгляд. Но удивительнее всего, что опровержение ему мы найдем тут же, у автора «Теленка». Солженицын вспоминает, что А.Т. при первой их встрече просил не торопить его с «Иваном Денисовичем», и так-де журнал все для этого делает. «Да я и не собирался. Обошлось без Лубянки – и спасибо» (с. 39), – комментирует автор «Теленка». Или на обсуждении повести: «Да не сошел ли я с ума? Да неужели редакция серьезно верит, что это можно напечатать?». Так Солженицын тогда думал – и это правда. Теперь попрекает медлительностью. И сколько таких противоречий и поспешных опрометчивостей в его книге – горстями грести!

Автор «Теленка» теперь брюзжит, что Твардовский «долго подгонял к повести предисловие (а, собственно, его могло и не быть. Зачем еще оправдываться?)». Бог мой, как же все забыл или решился не помнить Александр Исаевич! Главный редактор мог бы и поосторожничать – напечатав повесть, уклониться от прямого суда о ней. Но для Твардовского публикация «Ивана Денисовича» была решающим личным поступком. К. Федин, А. Сурков, с которыми в числе других он пробовал советоваться, вербуя себе сторонников, говорили ему, что дело безнадежное, нечего и соваться с такой рукописью в «верха». А Твардовский не только сделал это, но своим предисловием редактора объявлял всему свету, что берет на себя ответственность, что вещь Солженицына появилась не по недосмотру, а как сознательный и крупный шаг – и тем самым всей силой своего авторитета защищал начинающего писателя от влиятельных недругов. Да и для читателей рекомендация автора «Василия Теркина», не расточавшего легко похвалы, значила немало. Но что до того сегодня Солженицыну? По пословице: «Разорвись надвое – скажет: а что не начетверо?»

Помню, как уже в 1969 году мы говорили о Солженицыне по поводу одной его выходки, и Твардовский выразительно прочел несколько строк переводного стихотворения Маршака:

 
Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А та возьми, да и убей
Приемного отца… —
 

И усмехнулся невесело.

Солженицын не сказал тех заслуженно добрых слов, какие можно было сказать о Твардовском, не увидел многих его замечательных черт. Ну да этим что попрекать – на нет суда нет. Не нравится ему и поэзия Твардовского, за исключением, разве, «Теркина», – и тут его дело. А вот то, что он преувеличил, выдумал и раздул «слабости» А.Т., – простить нельзя.

Три роковых недостатка Твардовского брошены резкой тенью на его величавую фигуру:

– трусость перед ничтожными людьми и опасными обстоятельствами; трусость, связанная с тем, что А.Т. носил «красную книжечку» в нагрудном кармане. «…Обречен был Твардовский падать духом и запивать, : – утверждает Солженицын, – от неласкового телефонное звонка второстепенного цекистского инструктора и расцветать от кривой улыбки заведующего отделом культуры».

– пьянство, которое понято Солженицыным как малодушие, пьянство, обессиливавшее Твардовского и граничившее с распадом личности. «Все эти подробности по личной бережности может быть не следовало бы освещать, – пишет автор «Теленка». – Но тогда не будет представления, какими непостоянными, периодически слабеющими руками велся «Новый мир»…»;

– гордыня, которая понуждала его даже в редакции и с близкими людьми строить отношения по культовому признаку. У Твардовского-де «не было способности объединяться с равным». «Внутри либерального журнала каменела консервативная иерархия, доклады «вверх» (т. е. Твардовскому) делались только благоприятные и приятные…».

Так вот я утверждаю, что все, сказанное в этом духе о Твардовском, или прямая неправда, коренящаяся в глухом, безнадежном непонимании характера и натуры А.Т., или та неприятная, склизкая, пятнающая полуправда, которая хуже заведомой лжи.

Твардовский в самом деле шел к своим убеждениям редактора «Нового мира» 60-х годов, журнала, получившего мировую известность, долгим, кружным путем внутреннего движения, саморазвития. Душа его не была запрограммирована. К добрым переменам, освоению нового он был, несмотря на кажущийся консерватизм вкусов, в высшей степени способен. В 1960-м он о многом думал не так, как в 1950-м, а в 1970-м – не так, как в 1960-м, и смерть оборвала это его движение. Обычная его фраза по поводу поразившей его книги, человека, обстоятельства: «Я только сейчас понял…». Видеть в этом его ущерб, его малость? Нет. Для меня тут живая сила ума и мужество души. Он пушкинские слова мог повторить: «Ошибаться и усовершенствовать суждения свои сродно мыслящему созданию. Бескорыстное признание в оном требует душевной силы».

В самом деле, партбилет не был для него пустой картонкой. Он связывал с ним субъективно очень честное, быть может, и гипертрофированное чувство долга. Но не только это. Когда его критически острый ум уже отшелушил и оставил в стороне множество предписаний и правил лживой догматики, сама идея коммунизма, как счастливого демократического равенства, владела его душой, входила в некий насущный для него идеал. В идеал этот он вмыслил и вчувствовал все лучшее в социальном и нравственном опыте людей – и только с таким сознанием и мог непраздно жить и писать.

В своей фанатической нетерпимости Солженицын смотрит на дело просто: для него «красная книжечка» – уже уничтожение человека, каинова печать, по-видимому, в той же мере, как нательный крест – гарантия просветления и спасения. Но здесь ли черта, делящая людей на дурных и хороших, благородных и подлецов, своекорыстных и самоотверженных, трусливых и мужественных?

Ты веришь в церковь и Бога, он – в социализм и человека. Но и та и другая вера может быть темной, тупой, безгуманной – и высокой, доброй, сердечной. «А есть беспартийные, которые хуже нас, партийных…», – смеясь говорил А. Т. о Леониде Соболеве и ему подобных. Мир наш дал тысячи примеров, что можно исповедовать любую доктрину, быть приписанным к той или другой духовной церкви, а в каждом конкретном случае человеческие качества, отношения с людьми будут куда больше определять человека. Хорошие люди – верующий и неверующий – поймут друг друга. Фанатик религии и атеист (т. е. фанатик безрелигиозности) – никогда. Но это так, к слову.

Конечно, у Твардовского были иллюзии, слабости, заблуждения, и журнал разделял их с главным редактором. О себе могу сказать, что не каждую, далеко не каждую страницу в статьях тех лет мне приятно сейчас перечитывать: есть слова и способы высказывания принужденные, вызванные тактикой, журнальными «соображениями»; есть суждения наивные, смешные теперь по ограниченному пониманию. «Но почему-то нестыдно, ничего не стыдно…», как говорил в таких случаях Твардовский. Почему-то? Да просто потому, что подлости и мелкости в «Новом мире» не было.

И уж никакой не было трусости в самом А.Т., тем более связанной с его партийным или общественным положением.

Надо было слышать, как независимо, просто и твердо разговаривал Твардовский с самыми высокопоставленными людьми. Достаточно вспомнить, как в 1961 году в присутствии многих писателей, в Секретариате ЦК он ответил могущественному тогда Л.Ф. Ильичеву, что Твардовский в своей речи не вполне искренен: «О моей искренности я не позволю судить никому, даже секретарю ЦК». Ильичев икнул от изумления, пятнами пошел и, понятно, проникся к Твардовскому дополнительной мерой неприязни и уважения. В моем присутствии по редакционному телефону он не однажды разговаривал с высшими руководителями – Л.И. Брежневым, М.А. Сусловым, Л.Ф. Ильичевым, П.Н. Демичевым, и можно было только удивляться его умению вести разговор с такой независимостью, прямотой и достоинством, которые импонировали умному собеседнику и перед которыми терялись наглецы. «Не затрудняйте себя объяснениями», – холодно обрезал он как-то фальшивые рассуждения по поводу отклоненных его стихов главного редактора «Правды» П. Сатюкова. Повысить голос на него не смел никто, чувствуя за ним особую гордую нравственную силу, и я не раз наблюдал, как «второстепенные инструкторы» и важные «заведующие» заискивали перед ним. Конечно, подкупало в нем обаяние простоты, мягкий юмор, а природная величавость помогала соблюдать дистанцию. Но вообще-то он не был так уж прост и, имея в виду интересы литературы и выгоды журнала, мог иногда схитрить, уклониться, слукавить – но никогда в ущерб личному достоинству. «Природное достоинство перед вышепоставленными» отмечает в А.Т. и Солженицын где-то на первых страницах книги, но вскоре забывает об этом и настойчиво лепит совсем иной образ.

Я не хочу сказать, что Твардовский вовсе не испытывал чувства страха – в большей или меньшей мере ему подвержены все. В отличие от многих других он умел его преодолевать, и оттого никогда не был трусом. Солженицын изображает испуг, будто бы охвативший А.Т. в Рязани во время чтения им «Круга первого». Зная Твардовского, сильно сомневаюсь в этой сцене: Солженицын напрасно так истолковал его ночной бред. Но чтобы гуще прорисовать в Твардовском эту черту, автор «Теленка» возмущается тем, что А.Т. не принял на хранение в редакции его рукопись, когда он вторично принес ее после ареста экземпляра «Круга первого» органами КГБ. «Но если бы Пушкину принесли на спасенье роман, за которым охотится Бенкендорф, – неужели бы Пушкин не ухватился за папку, неужели отстранился бы… Так изменилось место поэта в государстве и сами поэты», – морализует Солженицын.

Оставим в стороне ложную патетику. Великий Пушкин, увы, не образец гражданской независимости, и если бы Солженицын лучше помнил историю отечественной литературы, он никогда не покусился бы на эту параллель. Обратим внимание на другое. Тогда, в 1965 году, еще до случившейся беды, Твардовский был оскорблен недоверием Солженицына, забравшего из сейфа рукопись, несмотря на горячие уговоры оставить ее там. В стенах «Нового мира» никто не посмел бы ее конфисковать без согласия А.Т. «Этого не будет, пока я тут редактор», – решительно говорил Твардовский, пристукнув ладонью по столу. Но после того как Солженицын, ходя своими петлистыми следами, перехитрил сам себя и рукопись романа была конфискована у Теуша, положение переменилось. Одно дело – держать в «Новом мире» представленную автором по договору рукопись, другое – официально принять на хранение экземпляр романа, уже конфискованного. Солженицыну было наплевать на «Новый мир», положение Твардовского как редактора журнала не входило в его раздумье. «Литератор-подпольщик», как он сам себя аттестует, так изощренно продумавший все свои «захоронки», мог бы, казалось, сам найти место для хранения своей рукописи. Предложение ее Твардовскому в этих обстоятельствах несло в себе мало благородства, имело объективно и такой оттенок: если я загремлю, пусть и «Новый мир» гремит со мною, звонче отзовется. Да уж, и кстати, если вчитаться в текст «Теленка» – что за рукопись принес А. Т. тогда Солженицын? Второй или третий экземпляр романа. Один, как мы теперь достоверно узнаем от автора (раньше только догадывались), спрятан подпольно, другой – уже за границей. Так что паника о безвозвратной пропаже этого труда из-за нежелания Твардовского хранить его в редакции была напрасной, а сравнение с Пушкиным, который бы «не отказался», бьет на внешний эффект, и по существу фальшиво. Словом, и тут я могу понять Твардовского, но совсем не понимаю Солженицына, обвинившего его в трусости.

Второе, что делает образ Твардовского у Солженицына мало привлекательным, – это водка. Не очень хотелось бы об этом писать по деликатности сюжета. Но что делать, если в «Теленке» тема уже распочата. Солженицын ханжески корит Твардовского за пристрастие к водке, расписывает его пьяный бред в Рязани, куда сам пригласил его в гости – «и это в доме автора – трезвенника!». Тяжело, неприятно читать эти страницы книги. Ему то, простейшее, не приходит на мысль, что Твардовский только четыре года как умер, и достойно ли при живой его жене и дочерях потрошить его личную беду и слабость на потеху всего читающего мира? В прошлом веке это называлось «личностью». Но прошлый век нашему гению не указ – он и Льва Толстого возьмет за бороду. Оттого скажу грубее: а если бы некто, как добродетельный моралист, стал рассуждать о перипетиях личной жизни «теленка», выставлять на свет то, что о ней по слухам известно? Или стал подбирать рассказы о его неблагородстве и неблагодарности от людей, ему помогавших и близких его семье? «Не дворянское это дело», – говорил в таких случаях потомственный крестьянин Твардовский.

Но раз уж таким «недворянским делом» Солженицын занялся, следует сказать об этом два слова. Да, Твардовский временами пил много, пил запойно и мучительно, и надо признать, общественные обстоятельства и невзгоды сильно этому способствовали. Душа поэта с его сверхмерной чувствительностью требовала защиты от невозможных жизненных впечатлений. Говорят, он стал особенно сильно пить в войну, потому что не мог вынести того, что ему пришлось видеть, – смертей, огня и пепла родного дома на Смоленщине. И так же сильно временами пил он в тяжелые дни «Нового мира», ища и не находя для себя и журнала выхода и защиты. Солженицын прав, когда говорит, что водка для него была одним из видов «ухода». Но он совсем не прав, оскорбительно не прав, когда изображает Твардовского так, что читатель может усомниться в его нравственном здоровье и целостности его личности.

Я видел Твардовского в разные минуты его жизни, сам выпил с ним не одну стопку, и могу твердо говорить: удивительно было в нем, что водка не разрушала его морального «я». Никогда, даже в глубоком опьянении, он не путал нравственных оценок, не мог оскорбить зазря человека, душевно ему близкого, и не восхищался тем, чем не стал бы восхищаться натрезво.

Вспоминаю другого крупного поэта – современника Твардовского, страдавшего тем же недугом. Когда он пил, с ним нельзя было разговаривать, невозможно сидеть за одним столом: в нем просыпался злой бес; он становился желчен, нетерпим, говорил глупости и гадости, с удовольствием оскорблял знакомых и малознакомых ему людей, и чаще всего дело заканчивалось пьяной ссорой. Ничего похожего не случалось с А.Т.

Я более скажу: меня всегда поражало, что даже в полосу мучительного запоя мысль его не засыпала и только как бы «прокручивалась» чаще обычного в одних и тех же формах. Он никогда не съезжал на мелочные и глупые разговоры, «пьяные обиды», и даже в сонном дурмане, непослушным уже языком, кажется, думал и говорил о самом своем главном, существенном. Для меня в этом – еще одно доказательство цельной души, подлинности, неподдельности его чувств и желаний.

В пьяном Твардовском из «Теленка» я не узнаю близко знакомого мне человека: то, да не то. Но Солженицын вздувает и наклоняет определенным образом эту тему, конечно, не из личного недоброжелательства к А.Т. Ему важно показать, «какими непостоянными, периодически слабеющими руками велся «Новый мир». Он повторяет, таким образом, привычную клевету казенных недоброжелателей Твардовского: журнал ведет алкоголик, его слабостями пользуются и т. п.

Третье обвинение Солженицына Твардовскому еще очевиднее относится не к нему лично только, но и к самой атмосфере журнала – это обвинение в «культе» главного редактора, его чрезмерной важности, недемократизме. Автор «Теленка» не брезгует и такими «художественными деталями», как то, что Твардовский с опаской переходил улицу (не привык-де пешеходом!) или с трудом влезал в старенький «Москвич» («по своему положению он не привык ездить ниже «Волги», – комментирует Солженицын). Смеху подобно! Улицу А.Т. и в самом деле переходил тревожно, вцепляясь в рукав спутника, нервничая перед каждой движущейся машиной. Но это просто потому, что до конца не мог привыкнуть к городу, оставалась какая-то деревенская робкая закваска, потерянность перед его движением и шумом. К слову сказать, точно так же робел он большой воды и, когда мы были с ним на Волге, в Карачарове, неуверенно чувствовал себя в лодке, как человек, не на реке выросший (в смоленских его краях большой реки не было). А в «Москвич» с трудом влезал А.Т. по той же причине, по какой предпочитал широкое старомодное кресло в моем доме хлипкому современному стулу: такая уж «курпускуленция» – человек был широкий в плечах, рослый, могучий. Что же тут искать «вельможности»?

Но кроме назойливых упоминаний, что А.Т. «подавали длинную черную» (у редакции была одна «известинская» «Волга», и Твардовский ею пользовался для поездок домой и на дачу, куда без машины и не попасть), Солженицын выдвигает другое, более крупное: «редакция содержалась внутри себя по культовому принципу… У Твардовского не хватило простоты и юмора заметить это и растеплить». Редакторы «Нового мира» «не имели другой цели, как угодить Главному редактору». По всей книге разбросаны замечания о том, что Твардовский был трудно доступен: рядовые редакторы попадали в его кабинет нелегко, многое зависело от его настроения, капризов и т. п.

Обидно, что художник такой наблюдательности и психологической догадливости в этом случае так не способен к пониманию людей и обстоятельств, так напористо пристрастен, что рисует не просто искаженную, а прямо перевернутую картину.

Твардовский не был человеком, распахивавшимся перед первым встречным. На далеких и незнакомых людей он часто производил впечатление замкнутой сосредоточенности, даже некоторой важности, – это правда. Многое зависело и от настроения. Но никогда тут не было позы или фальши. В нем безостановочно шла серьезная душевная работа, и он, по сути человек застенчивый и чуткий, боялся непрошеного вмешательства. Он охранял себя инстинктивно от наглости, бесцеремонности, панибратства. Но для всего, что касалось дела, журнального дела в первую голову, он был открыт и доступен всегда, даже для людей мало ему приятных, но, по его понятиям, честно помогавших тащить журнальный воз. Любой сотрудник мог войти к нему в любое время, когда он был в своем кабинете, и иные из нас этим злоупотребляли. Скажу больше, «Новый мир» обычно попрекали стихийностью и безалаберщиной в организационном смысле. У нас не было регулярных заседаний редколлегии, как правило, не велись стенограммы и протоколы, а журнал делался скорее, как в старые, «некрасовские» времена. Пришел редактор, бросил на стол изношенный желтый портфель, туго набитый прочитанными рукописями и верстками, – и сразу вокруг него возникала «куча мала» членов редколлегии и сотрудников. Шли со своими вопросами, просьбами, недоумениями, и я не знаю случая, чтобы кому-либо Твардовский отказал во внимании, беседе, добром совете. Видел я на своем веку много разных редакций, а такого отсутствия «вельможности», канцелярского этикета, такой простой и само собой разумеющейся демократичности не видел нигде.

Но как лица людей Солженицын гримирует под свою задачу – один интриган, другой злодей, третий карьерист – так и атмосферу редакции передает потемненно, лживо. Чего стоит одно его замечание, что когда он однажды пришел к Твардовскому поговорить о делах, все сидевшие в кабинете А.Т. сотрудники мгновенно вышли, оставив их вдвоем. Солженицын оценил это как «черту иерархии»!. Именно так: не обычную деликатность по отношению к приезжему автору, редкому гостю журнала, у которого могут быть личные, доверительные разговоры с А.Т. (я знал, что Солженицын всегда этой доверительности и домогался), а, конечно же, «культовый принцип», «номенклатурную логику». Увы, из таких вот деталей и сплетена вся удручающая картина внутренней жизни журнала.

Впечатляюще нарисовав прощание Твардовского с редакцией в феврале 1970 года, когда он обошел все комнаты и сказал несколько прощальных слов каждому из сотрудников, Солженицын подчеркивает, что до этой минуты на других «этажах», кроме своего, Твардовский и не бывал никогда, «прежде никогда не собирал» всех работников журнала. Глупость! Собирались неоднократно все вместе и за деловым будничным, и за дружеским праздничным столом. Все, кто работал тогда в «Новом мире», помнят товарищеское тепло этих встреч.

Сошедшиеся после ухода Твардовского в его опустевшем кабинете рядовые сотрудники будто бы восклицали, по Солженицыну, в избытке чувств: «Простим ему неправые гоненья». Что значит, в применении к Твардовскому, эта пушкинская цитата? Когда, какие сотрудники редакции испытывали «гоненья» от Твардовского? Кому могло это войти в голову? Не знаю, теряюсь.

Знаю лишь, что в известном смысле «культ Твардовского», если угодно, в редакции был. Только не в том, в чем его видит Солженицын. Твардовского безмерно уважали – как поэта и как человека. В «Новом мире» работали самые разные люди, но я не знаю ни одного, кто бы относился к А.Т. без уважения. Большинство же просто любили его глубоко и сердечно, верили его слову, его честности. Уважали в нем и талант редактора, и добросовестное отношение к делу, презрение к пустой формальности.

Да он, помимо всего, был работник. Кто писал самые точные, дельные и подробные ответы начинающим авторам? Твардовский. Кто лучше всех, то есть богаче мыслями, шире задачами, точнее по зоркости художественного взгляда, наконец, изящнее всего по форме изложения выступал на обсуждении чужих рукописей? Твардовский. Кто умел прямо и резко, по заслугам сказать маститому автору о неудаче? Твардовский. Кто находил самые теплые, искренние слова, чтобы поздравить писателя с успехом? Твардовский. И можно ли было не уважать его за все это?

Солженицын дает понять, что возражать Твардовскому в редакции никто не решался, за исключением разве Дементьева, имевшего на него подавляющее влияние. И это неправда. Возражали, спорили, ссорились даже не раз. Всегда очень резко и определенно, не в ущерб личной дружбе с Твардовским, выражал свое мнение И.А. Сац. Да и Б.Г. Закс, Е.Н. Герасимов, А.И. Кондратович и другие, каждый в согласии со своим характером, отстаивали по конкретным журнальным поводам мнения и оценки, не совпадающие с суждениями главного редактора. Обо мне Солженицын пишет, что не помнит, чтобы я хоть однажды стал противоречить при нем А.Т. Это понятно, при нем я, возможно, и не стал бы ему возражать. Но нельзя же понимать мир так: «Если я этого не видел, значит, этого не существует».

С сожалением вспоминаю, сколько раз расходились мы с А.Т. в конкретных случаях и оценках[31]31
  К сочинениям Солженицына это относилось меньше всего. У меня не было оснований расходиться с А.Т., когда он хвалил «Ивана Денисовича», «Матренин двор» или «Круг первый». Сошлись мы и в критике, главным образом по художественным мотивам, пьесы «Свеча на ветру», о чем Солженицын пишет невнятно. Стихи свои Солженицын давал Твардовскому лично и, так сказать, «домашним способом», и тот браковал их в одиночку: «Этого вам даже читать не надо», – говорил он мне.


[Закрыть]
. До неприятных размолвок доходило. Он мог в запале накричать, я – уйти не простившись. Но вот замечательная его черта: на другой день утром он звонил как ни в чем не бывало и, даже если я был неправ, звонил первым, говорил что-то шутливое и примирительное или попросту начинал сразу с дела – и мир мгновенно восстанавливался.

Я уж не говорю о собственных сочинениях А.Т., когда он предлагал их журналу: о поэзии, статьях. Сам он ввел неукоснительное правило: если речь идет о публикации сочинения, принадлежащего перу сотрудника редакции, должно быть обеспечено единогласное одобрение его членами редколлегии. Если хоть один решительно против – не печатать. И по отношению к себе, как автору, исключения не делал. Достаточно было одного сомнения или кислого отзыва, и он убирал в стол не понравившееся кому-либо в редакции свое стихотворение. А как спорили по его статьям – тому свидетелями машинопись и корректуры статей о Бунине, Исаковском и др., на которых немало и моих пометок и поправок.

Так, коротко говоря, обстоит дело с «культом Твардовского». Но если о самом А.Т., которого, по мнению некоторых снисходительных читателей, он рисует все же с симпатией, Солженицын успел наговорить в «Теленке» столько неприятного и порочащего, то, понятно, с его товарищами по редакции, членами редколлегии, он вовсе не церемонится. Это галерея монстров – прихлебателей, трусов, подхалимов, карьеристов, «держащихся за подлокотники» редакторских кресел.

О них так пишется:

А.И. Кондратович – «маленький, как бы с ушами настороженными и вынюхивающим носом, задерганный и запуганный цензурой».

Е.Н. Герасимов – «благополучный Герасимов, сам многолистный прозаик».

Б.Г. Закс – которому «ничего не хотелось от художественной литературы, кроме того, чтобы она не испортила ему конца жизни, зарплаты, коктебельских солнечных октябрей и лучших зимних московских концертов», человек, «равнодушный к тому, каким получится журнальный номер».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации