Текст книги "Стол, покрытый сукном и с графином посередине"
Автор книги: Владимир Маканин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
8
Тот, который ЧЕСТНЫЙ, НО ГРУППОВОЙ, не любит расспрашивать и мучить. Потоптать, но не сильно. До первых слез, до жалкости только довести, до раздавленности первой – а там пшёл вон!..
(Моя мысль ищет. Ночь.) А тощий маленький мужичок, который СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНЫЙ – что он? какой он? – его-то злость ведь тоже от обид (не от ночных, как у меня, обид, а, скорее всего, от скопившихся дневных обид и отделенностей). Почему бы нам с ним не сойтись? Моя вечная боязнь судилища соотнесется с его вечной социальной обидой?.. Но он непредсказуем. Я вступил с таким мужичком в разговор в столовке (тогда еще были столовые с вином в разлив) – он жаловался, и в те шумные обеденные полчаса я вдруг понял его обиды. Поддакивая, я, как мог, смягчал его боль. Мы выпили, я успокаивал; мы прекрасно понимали друг друга, когда он внезапно ударил кулаком мне в лицо. Сидел напротив – и ударил; удар пришелся по глазам, и сколько-то времени я ничего не видел. И только слышал, как он ругался: «Сволочи!.. Кругом сволочи… Кругом одни сволочи!»
МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ – я вижу (ночным зрением), из какой травинки вырос и как качается этот стройный стебель. Как он жмет тебе руку – дай лапу!.. жмет, и улыбка распахивает его до самой души; он щедр: он даст тебе денег, жилье, ночлег и, если ты спросишь, даже выпить.
Судилище его томит. (Он иногда ерзает.) После судилища он…
Но в том и суть, что неделимы они, как неделим сам стол. Они – только тогда и ОНИ, когда они вместе. Каждый из них порознь так же обычен, как и я, так же обременен заботами и жизнью и – более того! – так же, как и я, время от времени ждет вызова на разговор за столом, покрытым сукном и с графином посередине. Куда его, как и меня (и может быть, в эти же самые дни), тоже вызвали.
Завтра, когда будут спрашивать меня, он будет «они»; а послезавтра или, может быть, завтра же, но только попозже вечером, когда на другое судилище и по другому поводу позовут его – он будет «я».
Неделимость стола (неотделимость отдельного спрашивающего от всех остальных) я, разумеется, знаю с давних времен, и тогда почему? – почему мысль о личном контакте с кем-то из них не обходит меня стороной? (Что поделать, ночная мысль. В ней нет логики.) Нет уж, ты полюби не одного из нас, а нас всех и вместе взятых – говорят они. И среди ночи, под обвалом бессонницы я готов любить их всех – мне кажется, это достижимо. (Это трудно понять.)
Смесь любви к ним и страха перед ними меня угнетает (если бы я мог кого-то из них возненавидеть, я бы просто-напросто себя зауважал). Я ведь люблю их заранее – задолго до того, как они начнут меня топтать, мне хамить и мучать меня грубой тягомотиной вопросов. Я их люблю, потому что иначе я бы не выжил. Мне пришлось любить, потому что, только любя, я мог спорить с ними, эластично дискутировать, вспыхивать от несогласия и выискивать проблески их доброты.
Общаться с ними мысленно (любя их), перед тем как лечь спать, для меня важно, даже обязательно. Потому что иначе утром я не проснусь самим собой. Такова моя жизнь. Я не могу не быть «я». Я ведь уже не могу перемениться. (Если в ночь себя разъярить, я все равно не проснусь воином. В лучшем случае я проснусь истерично кричащим и уже поутру кусающим всех подряд, опрокидывающим вдруг и стол, так, чтобы на полу запрыгали бутылки с нарзаном – графин не упадет, его успеет подхватить СЕКРЕТАРЬ, это ясно.)
Как-то я даже попробовал вступить загодя в личный контакт и даже, помню, смело решил, что приду вечером на чай без звонка. К кому?.. К одному из них. Это был ТОТ, КТО С ВОПРОСАМИ, интеллигент; он, кажется, и точно был с высоким лбом, с залысинами. Фамилия – Островерхов (Или Остролистов?..) Прийти накануне комиссии к нему домой, без звонка, мне показалось тогда моим открытием: показалось, что это будет естественно и очень по-русски. Да, шел мимо. Вдруг надумалось зайти к вам. На одну минуту. Ведь я волнуюсь, это можно понять, скажу ему я… и тут – пауза. Сама собой пауза. (Я ведь смолк.) И как бы выхватывая (перехватывая) из паузы мое усугубляющееся молчание, теперь заговорит он. «Ну что вы! что вы, ей-богу… Что же волноваться! Обычное разбирательство. Вот уж не думал!.. – так он заговорит. – Да вы проходите, проходите. Мы вот тут ужинаем… Но чай еще не пили». Он не только из доброты так скажет, но еще и от растерянности и неожиданности (я даже и на растерянность его сколько-то рассчитывал).
Удивительно, но я угадал! Из прихожей я увидел, что как раз на кухне сидели две женщины, вся его семья, я заметил их чайные чашки (еще пустые), и гудение поспевающего на газовой плите чайника тоже как бы для меня висело звуком в воздухе. Остроградов – вот была его фамилия. Остроградов!.. И, обретя фамилию (вместо ТОТ, КТО С ВОПРОСАМИ), он сразу стал человечнее. Он не сказал мне в прихожей: «Так чего же вы, собственно, хотите?» – ничего грубого или, положим, отталкивающего не было в его вопросах (да и вопросов не было), но вот растерянность была гораздо большей, чем я предположил. Он, кажется, не знал, как быть: он после первых же слов онемел. Мы стояли в прихожей и оба молчали. От этой предвиденной мной паузы (но уже слишком долгой) естественность моего прихода в дом стала куда-то пропадать; таять; и наши встречные мысли вдруг заметались от всяческих опасных предположений. Не принес ли он деньги в конверте, не дай бог?! откуда он узнал адрес? – думал он. Не думает ли он, что я принес ему денег? напуган тем, как я узнал его адрес?.. – думал я.
Молчали. «Проходил мимо и зашел. Вот так. А сейчас я пойду домой», – сказал я наконец. (Повторил уже сказанное на пороге. Теперь я перетаптывался в прихожей.) Я повторялся, отчаянно пытаясь растерянной мимикой выжать из своего лица хоть что-то человечески определенное и ему понятное. Он в свою очередь тоже пытался: черты его лица метались. «Домой?» – ухватился он за мое последнее слово. Тем самым, как это бывает, он попал хоть на какой-то смысл. Впрочем, сам он этого еще не понял, и по лицу его продолжали бегать мимические светотени, никак человеческим умом не читаемые. Но теперь уже я ухватился за слово. «Да, да, домой. И стало быть – до свиданья», – сказал я почему-то с некоторой торжественностью. И ушел. По спине, помню, ползли холодненькие мурашки, а он шел сзади и вслед мне жаловался: «У нас лифт плохо работает. Ужасно плохо работает. Такой безобразный лифт. И ведь никак не могут починить!» – говорил он, в то время как лифт поднялся без малейших помех, и я в него вошел. Я уехал. Он, конечно, вернулся домой, пошел на кухню – к женщинам и к их чашкам чаю. И там (я предполагаю), прежде чем объяснить им, какое-то время молча приходил в себя под их недоумевающими взглядами.
Когда они вместе – вся их суть и сила в столе. Мысль у меня уже прежде мелькнула. Мысль почти ребяческая: побыть за этим столом, когда там никого нет. (Пойти посреди ночи?) Посидеть за их столом: спокойно и свободно посидеть там одному. Подготовиться психологически (и как бы лишить стол его метафизической силы) – это уже кое-что; верное очко в мою пользу. Да: побыть с ним запросто. Да: один на один… А уж ОНИ пусть придут после меня и после меня сядут.
Им будет неведомо, что я тут уже был. И что я видел стол просто как стол. И что сидел за ним (и мысленно всех уже рассадил по местам). Стол ночью открыт, я буду видеть пятна от сигарет, трещины, облупившийся лак – старый стол.
Переживание было новым в моих однообразных ночных волнениях (я прокрутил мысль в действии: вот я пришел…) Ночь. (Ни ночь, ни утро.) Дом в четыре этажа, офис; у подъезда вахтер, то бишь ночной сторож. Но он вряд ли станет помехой. «Я вчера в комнате заседаний оставил кое-какие бумаги. Мы заседали вчера допоздна… Важные мне бумаги» (или лучше традиционное: забыл зонтик?) – вид у меня достаточно солидный, в руке портфель, а в портфеле в резерве бутылочка водки. «Что, до утра нельзя подождать?» – «Можно. Но боюсь, не смахнула бы уборщица. Она убирает с утра». – «Знаю, что с утра», – он ворчит. А я сую водку.
– Возьми, отец. За беспокойство… – Водку в нашем гастрономе продают в мерзкой посуде из-под фанты, вид отвратительный. (Из «фантовой» бутылки мы дома переливаем водку в старый дедовский графин, он с трещиной и с удивительной мелодией от нечаянного прикосновения – такая вот звуковая перекличка с тем тупым графином с водой, что посередине стола. Но это уж так: эмоция.) Бутылки из-под фанты, не перестав раздражать своим видом, все же выявили со временем неожиданный новый смысл: их удобно дарить, совать как взятку, даже ронять (не бьются). К тому же выгодно – 0,33 вместо 0,5. (Берущему как раз столько и нужно, чтоб выпить в одиночку. Да и пить удобнее. Сторожа, во всяком случае, охотно берут бутылочку, не бутылку.)
Итак, я сую ему 0,33 и прохожу внутрь. Час ранний; вахтер поднимется со мной на этаж, отопрет комнату заседаний, но, конечно, не войдет – мол, ищи. И вот я там. Вот – стол. Мне ведь много не надо. Три-четыре тихие минуты. Я придвину себе стул; сяду. Остальные стулья я воображу. (И судей воображу, если захочу, но я не захочу.) Мне главное положить на стол ладони, ощутить его; две минуты, пусть одна, но в тишине и чтобы с глазу на глаз.
Вряд ли я тем самым разрушу метафизику стола. (Но я к ней приближусь.) И, в ожидании вызова, когда я буду сидеть перед дверьми и ждать, стол тоже будет в некотором смысле меня ждать: он ведь меня и мои ладони будет помнить.
Кого-то из людей вызовут и кто-то пойдет прежде меня, отирая пот или напряженно прокашливая голос; я же скажу себе – чего это он так волнуется? там ничего особенного: там стол.
Поверхность стола – в трещинах. И возможно, со старыми пятнами от сгоревших высоких свечей давних-давних лет (я представил, что я уже сижу за этим столом – ночью, один). Старый стол будет вполне открыт мне. Я смогу всматриваться в старую фанеровку, как в долгую-долгую жизнь, – я ведь тоже могу сколько-то в его жизнь вникнуть. (Я тоже могу о чем-то спросить.) Я представил, как мягко, бережно трону ладонью поверхность, и на миг она оживет, выйдя из летаргии десятилетий. Мы будем один на один. Старый стол почувствует прикосновение ладони и тихо-тихо ответно дрогнет: ответит теплом в мою ладонь (с едва ощутимым вздохом столетней усталости).
Ночи довольно темны сейчас. (Буду ли я зажигать свет? – вероятно, зажгу.) Но ведь я смогу, если уж я войду в комнату для заседаний, найти стол и в темноте. Быстрыми шагами пройду в темноте к середине – стол ведь всегда в середине – и первое, что я сделаю (еще не вглядываясь), положу ладони, передавая его старым трещинам свое тепло.
Только однажды я видел СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОГО в его доброте – был промельк, картинка бытия; стояли густые уже сумерки; вечер. (А я шел по берегу реки. Я заблудился.) Лес большой, заросли перекрывали путь. И тут ОН откуда-то выскочил, в руке – керосиновый фонарь старого образца. Он быстро на меня глянул и озабоченно заговорил: «Аникеев я. Аникеев… Идемте. Я провожу вас. Я Аникеев», – речь его была проста, не зла. Я почувствовал, что, по сути, он добр (и жаль, что в наших с ним отношениях не случалось таких вот опрощенных обстоятельств, как здесь у реки). Он поднял фонарь: «Пойдемте…» – он не назвался еще раз Аникеевым, считая, что я запомнил. И точно. Возникшее имя было важно. (Это уточнение – это проваливанье ЧЕЛОВЕКА СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОГО в обычную жизнь ЧЕЛОВЕКА ПРОСТО вызвало во мне сильнейшее чувство доверия.) Он поднял фонарь, и в кустах мы нашли вход в туннель под реку. Мы шли. Красноватые отблески фонаря бежали впереди нас по стенам туннеля. И под ногами тоже – пятнами света по мокрой земле.
9
ТОТ, КТО С ВОПРОСАМИ, похож на высокооплачиваемого инженера (он и есть инженер, умный, работающий где-то в рассекреченном п/я). Высок ростом. Речист. Но если надо решать, он непременно оглядывается на всех них; и странно видеть его в растерянности, умного, высоколобого, и с такими красивыми кистями рук. Череда вопросов, с которыми он на тебя наседает, маскирует его (замолкни он, перестань задавать вопросы, убавь он страсти, и все тотчас увидят, что он просто КОЛЕБЛЮЩИЙСЯ ИНТЕЛЛИГЕНТ). Вопросы и есть русло, которое он не покинет, боясь своего «я» и своей зыбкой воды на быстрых перекатах. Молодец. Знает себя.
Он с подавленным честолюбием (давно уж не волк). Его лучшие годы позади. Он знает это (но еще держится). Иногда он непонятен: вдруг спрашивает так озабоченно и вкрадчиво, словно боится, что подо мной проломится лед.
Она носит свитера, свитер отлично облегает ее грудь, по нынешней моде чуть отвисшую и все же выступающую сильно вперед. КРАСИВАЯ женщина, но верную оценку можно дать ей, только извлекши ее из-за стола и поместив в строгую рамку обстоятельств. (Хотя вне стола она тут же многое утратит. Стол с графином, люди, процесс разбирательства – это и есть ее рамка.)
Ночь… сидя на кухне или бродя в коридоре, сонный и больной переживанием, ты вызываешь в памяти ее лицо, правильные черты и вдруг (неожиданно для себя) говоришь ей в ночной тишине:
– Да я же люблю, люблю тебя. Как ты этого не понимаешь?! – Сказал как выдохнул: и так несомненна серьезность слов, и подлинное возмущение бьется в твоем голосе. Хотя все это, разумеется, ночной бред.
СТАРИК мудр, но встревожен напором некончающихся перемен. Ему кажется, что его мудрость не поспевает за ходом жизни. Он даже пуглив. Когда он у себя дома, он впадает в минутное отчаяние (и звонит СЕКРЕТАРЮ-ПРОТОКОЛИСТУ – мол, развей мои страхи. Он не говорит впрямую «развей страхи», но он спрашивает: «Какие завтра дела?» – или: «Что там с Затравиным и его затянувшимся делом?.. Что там Ключарев?» – всплывают разные мелкие уточнения, и он спрашивает еще и еще).
Сев за судный стол со всеми вместе, он погружен в себя и в свою долгую (затянувшуюся!) жизнь. А я, под обаянием его молчания, думаю, что он думает обо мне.
Сильная сторона моих отношений со СТАРИКОМ – та, что он тоже ночью не спит, мается бессонницей, и хочешь не хочешь задумается о том, кого ему завтра судить. Точно так же, как та женщина, СЕДАЯ В ОЧКАХ, – он и она, два человека могут подумать обо мне этой ночью. Как все люди, когда они в отчаянии и без сна, я непременно в какую-то минуту застыну у окна (у кухонного, ночного моего окна) и невидящими глазами буду смотреть на мокрую от дождя ночную землю (или на мокрый ночной снег) и вдруг скажу беспричинно, тихо: «Госсподи-ии» – не потому, что я вспомнил Бога, а просто от тишины и безликой немощи. И звук оторвется от слова. Протяжное в звуке «и-иии-и» потянется через пространство, дышащее дождем (или снегом), растаивая в ночном городе до бесследности, до нуля. (И все же оставляя след.)
Оба они на миг замрут. Истаявший звук доплыл. И о чем бы они ни подумали – они уже подумали обо мне.
Я знаю, что женщина, СЕДАЯ В ОЧКАХ, искренне жалеет меня, а она знает, что я понимаю ее состояние – от нашей взаимной жалости друг к другу толку никакого, а все же мы в отношениях. Ей важно мое мнение. Ей кажется, что, поскольку я так хорошо ее понимаю, я без труда прощу ей, если за столом она вдруг не сможет долго сопротивляться общему осуждающему нажиму и вдруг подпоет им вслед, вдруг их поддержит. (Тут она преувеличивает. Я прощу. Но не без труда.)
…в последние годы осмотрительный, он все еще (если ему дают заключительное слово) умеет сказать.
Расположенность, открытость в лице. Всегда стандартный светло-серый костюм, чуть большего размера, чем нужно. Галстук свободен, открывает белую гладкую шею.
ПАРТИЕЦ женат на молоденькой студенточке (он там и тут выступает с лекциями – почему нет?), понятно, что она молоденькая и тоненькая, розовые губки и много-много усвоенных с его подачи просветленных слов. Она из тех, для кого его авторитет и его располагающий к себе серый костюм не поколеблются никакими перестройками – это на века. Она боготворит его. И губы ее дрожат, когда ей хочется добавить несколько своих слов к тому, что сказал он. (И понятно, что это ему льстит, как ничто больше в жизни.)
Ночь.
– Почему вы об этом молчали? Не считайте всех людей дураками – мы видим вас насквозь. Вы для нас прозрачный! – Это БЫВШИЙ ПАРТИЕЦ заговорил, прорвался (чем ближе пик ночи, тем личностней отношения).
Ты говоришь:
– Но послушайте. Но подождите. Как я мог знать наперед! Войдите в реальное мое положение – я ведь человек: войдите в мою жизнь… (Это для СТАРИКА. Он молчит. Он войдет в мое положение и в мою жизнь. Но ведь не сразу.)
Женщина с ОБЫКНОВЕННОЙ ВНЕШНОСТЬЮ:
– …только о себе! Он думает, что он в центре земли – он пуп!.. Этот пупизм более отвратителен, чем забывчивость обыкновенного негодяя! Это, простите меня, наш тип! – запальчиво выкрикивает она, женщина с таким хорошим обыкновенным лицом и манерами честной учительницы. (Ей все наше ведомо. И наши типы, и наши прототипы. СТАРИК все еще молчит, ах, этот СТАРИК…)
От их вопросов и моих (приноравливающихся) ночных ответов голова моя вновь начинает гореть, давление скачет. Но я уже ввязался в спор. Я им отвечаю, отвечаю, отвечаю, и чем их реплики резче и злее, тем более нервны и злы мои ответы.
А ведь надо бы отвечать загодя и поспокойнее. (Надо бы предусмотреть.) Обидно, если не сейчас, среди ночи, а завтра, уже после спроса, мелькнет искрой и тут же ярко вспыхнет запоздалый достойный ответ. Ах, как он, найденный слишком поздно, будет жалить сердце, и как же досадно станет за неповоротливый ум и суетный язык – вот ведь как! вот ведь как следовало ей (или ему) ответить!—будет вскрикивать позже душа, так задешево во время спроса обиженная и уязвленная.
Ночь. Взгляд в ночное окно. (Пустая улица. Темные окна в доме напротив.) Оглядываюсь. Какой-то всполох памяти при взгляде на старый сонный будильник. Зорю бьют…
…сидящие люди, войдя в мое сознание, раз от разу укрепляли свои позиции (стол их уже на четырехстах ножках, дубовый, отяжеленный), – они укреплялись там с каждым спросом. Они уже во мне, это несомненно. Они живут. Вероятно, они и есть разрушение личности (всегда сидящие внутри десять-двенадцать человек, готовые с тебя спросить). Мне равно неприятно, что меня разрушают годы, и что высокое давление, и что сердце сдает. И что ноги не так крепки. И что я пью валерьянку, чтобы поладить с нервами. Но если о потерях, мне более всего неприятно, что я не могу и подумать о том, чтобы пропустить завтрашний день спроса и попросту к ним не явиться (не могу же я не прийти к самому себе).
Конечно, здоровый инстинкт возмущается при виде разрушенных людей. (Но я стараюсь себя понимать. Какой есть – такой есть!..) Я уже заметил, что я понимаю людей, разрушенных жизнью. Я их принимаю. И уже заранее готов приобщиться к несчастью – к нищему на улице (их стало так много), к пьянице, сломавшему ногу, к старушкам, которые часами стоят в очередях с одеревеневшими лицами истуканов. Видел позавчера мальчика-дауна, час смотрел и час целый любил его (через него и весь мир). Мои ночные страхи – это я сам. В горькую минуту, когда видишь себя самого среди ночи, с набрякшими (вижу в зеркале) веками, с выпученными от давления глазами, в такую минуту, когда хочется себя жалеть и (хоть сколько-то) уважать, я говорю себе, что мои страхи – это знаки любви. Чем более я люблю растоптанных людей, тем более замирает мой трепещущий лоскут внутри. Бабочка, которая боится вспорхнуть. (Из опыта я, конечно, знаю, что ничего особенного завтра не произойдет. Как ничего не произошло и в предыдущие многочисленные спросы. Меня хорошо и обстоятельно поспрашивают. Что-то уточнят. Чем-то несильно оскорбят. И я тихо уйду.)
Ночь. (Я вдруг решился.)
Надо было или перестать думать об этом, или наконец, пойти. Ведь я все равно не сплю. И я уже вполне справился с волнением. (А почему не пойти? Ночная прогулка успокоит нервы.)
Прежде всего я оделся, потом осторожно повернул в дверях ключ. (Я умею выйти, не хлопнув дверью.) Я взял с собой портфель-дипломат: во все времена портфель производил на вахтеров впечатление, внушая, что пришел к ним человек солидный. В хорошем плаще, в вельветовой кепке. (Интеллигент шляпу не уважает и не носит – вахтеры это отлично чувствуют.) Мне, собственно, не надо притворяться: вот только одеться построже, без небрежности. Всё так. В дипломат легла маленькая бутылка. Я глянул на часы: без четверти пять. Полчаса я буду идти пешком. Серый рассвет. Пусть так.
Серый рассвет оказался темнее, чем я предполагал. Но воздух освежил, ноги шли хорошо, мягко, а ведь те же самые, что и час назад, тяжелые, ночные мои ноги. Я не торопился.
Четырехэтажный офис стоял темным кубом. Как я и предполагал, вахтер спал, но спать он предпочел не у входа, а где-то в глубине здания, так что мои постукиванья – слабые, потом достаточно сильные – были на первых минутах впустую. Я уже отчаялся (уже и затея моя стала терять смысл), но вдруг меня надоумило пойти к окнам. Вдоль окон первого этажа, вытянув руку и постукивая в каждое настойчивой дробью, – вот так я шел. В одном из окошек вспыхнул свет. Пятно лица прилипло к оконному стеклу, поизучало меня (каждый из нас смотрел на другого немного как на марсианина), – отпрянув от окна, неразличимое лицо исчезло. Старик-вахтер не спешил, обстоятельно оделся; возможно, зашел по пути в туалет. Наконец он появился и спросил: «Чего?» Портфель внушил ему сколько-то добрых чувств ко мне, так что он заметно приоткрыл дверь и спросил мягче: «Чего вам?» – уже отчасти с доверием и с уважением ко мне (и, конечно, к самому учреждению, которое поручено ему стеречь. В таком учреждении не перекрикиваются через двери).
Как и предполагалось, мой вид, мое объяснение насчет забытой важной бумаги, понятное желание взять ее до прихода уборщицы – все было убедительно. Глазки старика (он сильно зарос и заспался; возможно, мой ровесник) ощупали меня вновь и поверили. Но с водкой я промахнулся. «Не пью», – сказал он, когда я приоткрыл дипломат и уже приоткрытый (с бутылкой внутри) подсунул ему под глаза – мол, как? годится?.. Не закрывая портфель, я ждал. Он хмыкнул и сказал с некоторой легкой натугой: «Если бы стольник, это бы лучше» – он прикинул уже по новым ценам, взяв с меня, как водится, все-таки поменьше. Бумажник был со мной; я отсчитал.
Оказалось, увы, что он не останется здесь сидеть и потягивать из горлышка удобной бутылки для детей (с недетским пойлом). Он с ключами пойдет со мной наверх. Он сам откроет. Все же он был старше меня. (Как бы человек ни выглядел, его возраст сразу узнаешь, когда он поднимается по лестнице.) Мы одолели два лестничных марша. Затем подошли к небольшому залу для заседаний, где старый вахтер и открыл мне дверь. «Идите. Смотрите… А я пойду вниз», – в старике сработала некая деликатность. И непредусмотренным образом получилось именно так, как я хотел. Я ответил: «Хорошо». – «Там, в тупике коридора некоторые воду не закрывают. Забывают закрыть», – и он прислушался, как бы вникая ухом в пространство второго этажа. Но было тихо. Вода нигде не шумела.
Возможно, это был лишь психологический момент – известное желание пояснить чужому человеку, что мы, мол, не только сторожим, есть и всякие иные сложности в нашей работе (только говорится, что сторожить – это спать). Но, возможно, тут был и неведомый мне житейский иероглиф, подразумевающий, что по какой-то причине я пойду в тот тупиковый конец коридора и зайду, к примеру, в туалет (тогда я, вероятно, не должен был оставить там кран открытым). Все это было не столь уж важно. Он ушел, спустившись по лестнице.
А я вошел. Я вошел в открытую мне дверь – и теперь обходил знакомый мне стол, собираясь за него сесть, как только мои глаза вполне его увидят. За столом стояло несколько стульев (как бы ожидая людей.) Два были отодвинуты, как если бы, покидая место, человек резко встал, толкнув стул назад. Возможно, МОЛОДОЙ ВОЛК, подумал я. Продолжая двигаться, я мысленно их рассаживал. Я тоже сел на один из стульев. Была мысль сесть не как судимый, но и не как судящий, а просто сесть на равных и молчать, продолжая в полутьме видеть их всех и угадывать, кто есть кто. Потом я зажег свет (ведь я ищу забытые листы) – и вновь сел. Вполне удовлетворившись видом стола и стульев вокруг, я негромко засмеялся. Я испытал необыкновенный прилив сил: чувства переполнились, ладони мои (как и задумывалось) уже лежали на столе, я как бы нажимал ладонями на сукно и на плоскость стола, пробуя сопротивление старого дерева. В некотором возбуждении я даже слегка ударил кулаком («Ужо тебе!..»), приятно ощутив силу удара; это тоже сошло, ничего не случилось. А затем я протянул руку к графину с водой, не пить, может быть, просто взять его, но не дотянулся – немного, на спичечный коробок не дотянулся. Привстав, я протянул руку еще вперед, и тут (помню; ударило резко, как хлыстом) сильнейший удар в грудь на секунду-две лишил меня сознания. Я лежал, навалившись грудью на сукно стола, и все еще вытягивал вперед, к воде, левую руку.
Сознание не включилось вполне, но, несомненно, я жил. Я слышал свое слабое похрипывание (весь, вместе с хриплым дыханием, вместе со своим телом, вместе с рукой, вытянутой вперед, я находился на середине стола, только ноги, свесившиеся к полу, ощущались где-то далеко). Страха не было. Иных чувств тоже не было: время поплыло, и я не знаю, сколько его прошло.
Старик-вахтер наверх не поднимался, вероятно забыв или же оставив надолго меня одного с моими интересами. Он так и не пришел – он поднялся наверх только вместе с ранней уборщицей, которая тотчас заохала и заахала, как это обычно делают пожилые женщины, без труда определяющие беду и даже степень беды: «Инфаркт! Точно тебе говорю: инфаркт – не трожь, не волоки его ни в коем случае!..» – «Мать его!..» – в сердцах сказал вахтер. «Не бранись». – «Он че? разве слышит?» – «Слышит», – они обходили меня кругом (не спуская с меня глаз, но спокойно, неторопливо), как и я какое-то время назад обходил стол, примериваясь к нему узнавающим взглядом. Все же я мог упасть на пол (они озабоченно обсуждали именно это) – тело могло съехать со стола, грохнуться.
В свою очередь и я наблюдал из неподвижного положения, как среди многих известных мне персонажей, усаженных мною (мысленно) за стол, появились два непредвиденных: НЕПЬЯНИЦА-ВАХТЕР и старая УБОРЩИЦА-КАРДИОЛОГ – они тоже участвовали, во всяком случае они тоже приняли, посовещавшись, касающееся меня решение и выполнили его: они меня передвинули. (Старик-вахтер осторожно поднимал мои свесившиеся ноги, а старая уборщица с другой стороны стола, прихватив за плечи, подтаскивала меня к середине. Так что в конце осторожной их операции я уже весь лежал на столе, хотя и наискосок, но без опасности упасть.)
Графин был возле левой щеки (близко), значит, я в основном находился на правой стороне стола. Послышались голоса, но это были еще не врачи. Пришли они – те, кого я хорошо знал.
Искоса я видел медленно подошедшего СТАРИКА, и с ним СЕКРЕТАРСТВУЮЩЕГО, и еще БЫВШЕГО ПАРТИЙЦА в светло-сером костюме: они негромко переговаривались. Моя фамилия уже называлась вслух: «Он?.. Почему?» – «Он как раз пришел. Нет, он по списку не первый, но пришел раньше». – «Разве его вызывали сегодня?» – туда-сюда сновала ЖЕНЩИНА, ПОХОЖАЯ НА УЧИТЕЛЬНИЦУ, – она метнулась к дверям, недопустимо, чтобы так долго ехала «скорая помощь». «Да ведь только что вызвали. Вахтер не догадался». – «Старый болван!» – сказал МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ. Кто-то из них, вероятно, стоял и с другой стороны стола, но моя поза – поза человека, лежащего на животе с вытянутой рукой и повернутой головой набок – не давала их видеть. Заметив, что глаза мои моргают, некоторые из них перешли в ту часть обзора, который был мне доступен. Они смотрели на меня: я чувствовал их взгляд. Я задвигал губами, пытаясь улыбнуться, с жалким шутливым оправданием – мол, лежу, занял ваше рабочее место. Мол, так получилось, прошу простить, виноват.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.