Текст книги "Сумерки Дао. Культура Китая на пороге Нового времени"
Автор книги: Владимир Малявин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Таким образом, перед нами встает образ цивилизации, где высшей ценностью оказывается чистая, или символическая, практика, неизъяснимая и неисчерпаемая конкретность опыта, которой не соответствуют никакие понятия, никакие образы или идеи. Предметный мир человека здесь хранит в себе собственную тень – некий предельный горизонт «пустоты» как бездны «сокровенно-утонченных» (ю вэй) качеств опыта. Приверженность китайцев к этой абсолютно неизъяснимой «мудрости символического (не)делания» доходит до того, что в народных школах духовно-телесного совершенствования часто не существует никаких письменных канонов или атрибутов традиции кроме простой генеалогии школы. Столь же цело-мудрен «настоящий человек Дао» – безымянный, неведомый, от века «сокрытый в своем уединении». Поистине, идущий Великим Путем не может «знать», чем он занимается; он «идет, не зная куда». Но он и не имеет потребности в знании, ибо в каждом событии этого (не)делания осуществляет полноту бытия. В мудрости Великого Пути все представления, все внешние проекции опыта и отвлеченные постулаты растворяются в действенности, присутствующей во всех действиях. Таков смысл приобретшего недавно широкую известность китайского понятия гунфу, которое означает естественное, без усилия достигаемое совершенство в любом искусстве. Семантически термин гунфу соотносится с понятием времени, причем времени праздности, не заполненного текущими делами. Речь идет, по существу, о не имеющем внешней формы действии, которое, говоря словами Ж. Делёза, «адекватно времени как целому», принадлежит законченности времени-Эона.
У Бинь.
Буддийское божество Гавампати – покровитель скота.
Начало XVII в.
Итак, мудрость Дао в Китае подразумевала внедиалектическое единение физического и метафизического планов бытия, действия и созерцательности не-свершения, динамизма телесной интуиции и покоя духовного прозрения, но превыше всего – знания и быта. Народ не может следовать истинному Пути без мудреца, но мудрый, напоминает Лао-цзы, «имеет с народом одно сердце». Присутствие духа в «прахе мира сего» отмечало неизмеримую, подлинно символическую и потому бесконечно загадочную дистанцию Великого Пути. Реальность как «тело Дао» имела внутренний и внешний аспекты, но в символической философии пустоты «внутреннее», соответствовавшее познавательной глубине символизма, обладало приоритетом над «внешним». Строго говоря, в свете философемы Великого Предела бытия реально только внутреннее. Согласно распространенной формуле, Дао есть то, что «не имеет ничего вне себя» (у вай). В даосской традиции два аспекта тела Дао обозначались терминами «первичное небо» (сянь тянь) и «позднее небо» (хоу тянь), или «прежденебесное» и «посленебесное» состояния бытия. Последнее относилось к опытному и умопостигаемому «миру форм», первое же соответствовало пустой целостности Хаоса. Внутреннее есть предельно целостный жест, покой как символ всех движений. Но этот вечно действенный покой не может не отсутствовать в нашем восприятии, он выталкивается в область декорума, чистой внешности, образуя тот самый «узор» бытия, который со времен Конфуция определял для китайцев смысл культуры. Главный же закон традиции в Китае – совпадение пределов внутреннего и внешнего.
Сян Шэнмо.
Человек в пещере.
Лист из альбома. Около 1640 г.
Попутно обратим внимание еще на несколько ключевых понятий даосского лексикона. Одно из них – понятие «сокровенного» (сюань), означавшее буквально темный край неба и, стало быть, выражавшее идею непрозрачности, которая выявляется бездонной глубиной небес или земного простора, обернувшегося вездесущим экраном, непроницаемо-темным зеркалом. В «Дао-дэ цзине» содержится совет «чистить темное зеркало в себе». Другая, еще более загадочная, фраза даосского канона гласит: «Тайна тайн: вот врата множества утонченностей». Мы встречаем в этой формуле краткое, но емкое описание природы символизма: мотив «двойного сокрытия» указывает на идею внутренней глубины Пустоты или анафорическую природу символа, а упоминание о «множестве утонченностей» указывает на Хаос как (не) принцип символической (самоизменчивой) реальности Дао.
Моменту сокрытия (напомним: самоскрадывающегося) реальности соответствовало представление о движущей силе, импульсе, «пружине» (цзи) мировых метаморфоз, то есть покое и отсутствии, обладающих безупречной эффективностью; о бесконечной активности, предопределяющей конечные акты, и равнозначной внутренней полноте вещей. Наконец, еще одно свойство Дао – сообщительность, всепроницаемость (тун). Оно указывает на функциональный характер бытия всех вещей, которые именно поэтому не могут быть сведены к некоей идее или сущности, но оказываются ценны случайными признаками, получают статус реликвии, декора или, как мы увидим ниже, игрушки.
Двуединство внутреннего и внешнего аспектов бытия предопределило и особенности взаимодействия отдельных культурных типов в китайской цивилизации. К примеру, для даосов боги народной религии и фольклорная магия относились к сфере «позднего Неба», подлинные же божества «первичного Неба» были, по их представлениям, только масками бесформенного Хаоса, или, по выражению голландского китаеведа К. Скиппера, «ритмическими и структурными факторами ритуального времени». Служа по заказу молебен в храме локального божества, даосский священник в действительности не поклонялся ему, а укрощал его, включая его энергию во всеобъятную пустоту «тела Дао»[22]22
К. Schipper. Le corps taoiste. P., 1982. P. 166.
[Закрыть].
Хотя внутреннее действие, согласно философии Дао, предваряет и определяет внешние выражения мирового процесса, подобно тому как семя уже содержит в себе плод, пустота Дао, строго говоря, не является метафизическим принципом. Дао превосходит все сущее лишь в том смысле, что оно всего уступчивее и всему предоставляет место пребывания или даже, точнее, про-из-растания. Оно не столько выше, сколько, как говорили в Китае, ниже всех вещей. Китайская мысль не знала понятия иерархии, формируемой нисхождением, самопотерей идеальной субстанции. Спираль «пружины Дао» обращена вовнутрь, и всякий внешний, предметный образ иерархии в философии Дао имеет значение перевернутого образа, тени реальности.
Идея «пространства предела» служила не ограничению, а восполнению всего сущего; она стояла на страже неисчерпаемой полноты смысла. Ее действительная значимость выразилась в традиционном даосском образе Небесных Весов, или равно-весия Неба и Человека. Пустота как место произрастания человеческой культуры оставлена (то есть пред-оставлена) человеку Небом, и человек растет благодаря молчанию небес. Но пустота есть и среда уравновешивания человека и Неба; она собирает небесное и человеческое, не отменяя противостояние того и другого. И чем весомее Человек, тем величественнее Небо. В свете мудрости Дао история человеческой культуры равнозначна погружению в пустоту мировой пещеры, где небесный свет брезжит не от оставшегося позади входа, но в самых сокровенных глубинах. Вечное само-отсутствие Пустоты, надежно укрытое бесконечным разнообразием жизни, – вот подлинная природа человека, творящего себя.
Различим ли суд Небесных Весов в судьбе китайской цивилизации? Ведь нам приходится говорить о превращении, скрываемом всеми метаморфозами мира, о реальности, удостоверяемой собственным пределом и доступной лишь метафорическому именованию, об определенности текучего. Идея неразличения, очевидно, не может быть выражена в количественных категориях: нельзя установить различные стадии или степени самого неразличения[23]23
В этом заключается коренной недостаток известной схемы исторического развития китайской философии у Фэн Юланя, где отдельные «эпохи» трактуются как последовательные этапы движения мысли ко все более полному синтезу «небесного» и «человеческого» начал, которые находятся в отношениях «недвойственности». См.: Feng Yu-lan. The Spirit of Chinese Philosophy. Boston, 1947.
[Закрыть]. Ценность этой идеи лежит вне истории: она состоит в том, что, обнажая в одном нечто другое, делает возможным смысл, то есть всякое со-мыслие.
Единение небесного и человеческого в пустоте Дао относится к области не умозрения, а практики. Но это практика особая. В ней нет субъективного произвола, ибо она знаменует освобождение от всякого опыта, абсолютную открытость бытию, равнозначную вечному «забытью» (ван). Эта практика являет собой, так сказать, праздную (по-праздничному радостную, ибо она открывает совершенство в жизни) работу сознания. По замечанию проповедника XVI века Линь Чжаоэня, забытье – это состояние «между наличием и отсутствием своего «я»[24]24
J.A. Berling. The syncretic religion of Lin Chao-en. N.Y., 1980. P. 172.
[Закрыть], то есть оно соответствовало символической дистанции само-устранения, самопотери сознания. Традиционный идеал забытья знаменовал «радостное странствие» (ю) духа, обретаемого в бесконечной перспективе самопревращения бытия. Постичь мудрость забытья, по китайским понятиям, означало жить предвечным, предвосхищающим все формы Превращением, постоянно становясь «таким, каким еще не бывал».
Настало время определить основные особенности того типа миросозерцания, который дал жизнь китайской традиции. Вообще говоря, традиция четко определялась в китайском лексиконе понятием дао, которое противопоставлялось отдельным «учениям» (цзяо). Первое указывало на предельную полноту бытия, или всегда отсутствующую, заданную символически цельность духовно-телесной практики человека и потому могло лишь непостижимо для рассудка передаваться «от сердца к сердцу» вне слов и понятий. Второе относилось к предметности опыта и знания и потому могло иметь словесный и понятийный образ. В средневековом Китае распространилось мнение, согласно которому высшая мудрость открывается внезапно и вся целиком: она соответствует «прозрению» или «забвению», поскольку предполагает преодоление любой перспективы созерцания, действие, адекватное бытийственной вечности Зона. Такую мудрость, естественно, нельзя передать в словах. На низшей ступени стоит «доступное накоплению» – мы бы сказали «объективное» – знание, которое можно определить в словах.
Мудрецы прошлых времен и настоящего пребывают в единстве, ибо они передают не учение мудрого, а его сердце. На деле они передают даже не сердце прежних мудрецов, а собственное сердце. Ибо мое сердце не отличается от сердца мудрецов. Оно обширно и беспредельно, оно заключает в себе всю тьму вещей. Расширять свое сердце – значит передавать Путь прежних мудрецов.
Ван Пинь. XII в.
Уже Конфуций утверждал, что Небо каким-то образом дало ему понимание мудрости древних. Позднейшая китайская традиция всегда питалась идеей о том, что древнюю мудрость можно «постичь сердцем», читая классические книги. Чаньские учителя настаивали на том, что подлинная мудрость «передается помимо учения», и вокруг этого очевидно недоказуемого тезиса возникли все эксцентрические приемы, все хитросплетения чаньской словесности. В позднем императорском Китае получил распространение термин «преемствование Пути» (дао тун), каковое четко отделялось от формальной преемственности власти и предполагало непосредственную передачу истины от учителя к ученику. Ученые той эпохи мыслили «преемствование Пути» по образцу семейной генеалогии или строения дерева, одним словом – «родословного древа», в котором имеется главная линия наследования (ствол) и боковые ветви. Выявить «историю Пути» означало установить границу между «правильной» и «побочной» (ложной) линиями преемствования, причем, как легко видеть, одно не могло существовать без другого.
В широком же смысле традиции присущи следующие особенности. Во-первых, традиция по определению есть то, что пере-дается, она есть пре-дание (чуань), не могущее быть «предметом рассмотрения». Она одновременно за-дана познанию и на-следуется им. Как таковая она побуждает сознание к духовной практике, то есть к тому, чтобы внимать бездне «чудес и таинств», открывать себя великому Хаосу – этому бесконечному разнообразию бытия без начала и конца, без формы и идеи. Традиция есть в конечном счете среда: нечто неприметное в своей абсолютной усредненности, нечто посредующее и пребывающее в середине, но и нечто, выходящее за границы наличного, пребывающее «вовне» и «вокруг», а потому по природе декоративное, орнаментальное. Традиция есть чистая действенность, результат без причины, или, говоря языком даосов, «дерево без корня».
У Бинь.
Конфуций, Лао-цзы и Будда. Вертикальный свиток. Начало XVII в.
Во-вторых, традиция – это реальность виртуальная, символическая; ее бытование относится к области «вечного начинания», или, по-даосски, того, что пребывает «между наличным и отсутствующим», того, что только «начинает начинать быть…» Эта реальность предвосхищает все сущности и в предваряющей, символической форме содержит в себе всякое бытие. Она есть покой как символ всякого действия, пустота как символ всего наличного, вещественность вещи как символ духовности духа.
Бодхидхарма, медитирующий в пещере. XVI в.
В-третьих, реальность традиции относится к области внутреннего; она есть тайна, наследуемая в сокровенной «клети сердца». Ее прототипом является не чувственная данность опыта и не логическая одномерность интеллектуальной рефлексии, а полнота телесной интуиции, дарующая опыт глубины бытия непосредственно в осуществлении своей жизненной связи с миром; соединяющая в себе непосредственность чувства и покой высшего созерцания.
Тело, или, точнее, телесность, пустотное «тело без органов» – ключевая философема китайской традиции. Речь идет о теле символическом, лишенном протяженности, но вездесущем, теле как серийности явлений, поле рассеивания энергии, в котором осуществляется внутренняя и безусловная связь между «вещами одного рода», это «сверхмагия» символического (не)деяния, превосходящая предметную данность бытия. Видимым образом такого тела по необходимости – но только по необходимости, за отсутствием более точной метафоры – предстает тело внешнее, физическое. Еще внук Конфуция Цзэн-цзы перед смертью явил взору (иначе и не скажешь) родственников и друзей свои ладони и ступни – дабы напомнить им о том, что всего существеннее. У Чжуан-цзы «небесное» уподобляется «четырем ногам и хвосту буйвола», но речь и здесь идет лишь об указании на несотворенную, немыслимую и невообразимую в своей абсолютной естественности за-данность живого тела.
В распыленности «тела Дао» исчезает противостояние сознания и плоти, и это единение духа и вещества засвидетельствовано, помимо прочего, образом тела в китайской медицине, лишенном анатомии, сведенном к хаотически сложной геометрии «энергетических каналов», и употреблением китайцами понятия «сердце» для обозначения разумного начала в человеке. Самое сознание китайские ученые соотносили с токами крови и лимфы. «Сердце – это корень тела, – писал уже известный нам Ван Цзи. – Если говорить о его пустотном духовном водителе, то мы называем это “сердцем”, а если говорить о его плотной вещественной предметности, то мы называем это “телом”. Сердце и тело суть одно…»[25]25
Ван Лунси сяньшэн цюань– цзи. С. 312.
[Закрыть] Впрочем, еще древний конфуцианец Мэн-цзы говорил о том, что мудрый отличается от прочих людей тем, что развивает в себе не нечто «малое», не какие-то частности, а «большое тело» – все, что дарит человеку ощущение цельности и величия своей жизни. Позднейшие конфуцианские ученые отождествили это «большое тело» именно с «сердечным разумом»[26]26
Мэн-цзы бэнь и. Тайбэй, 1958. С. 414. Китайские комментаторы обычно отождествляют «малое тело» Мэн-цзы с физической персоной, а «большое тело» – с пребыванием в ритуале.
[Закрыть]. Люди едины по причастности к этому «сердечному телу» Пути, объемлющему все пределы мироздания и пронизывающему все времена. Они едины, конечно, не сами по себе, но в акте само-преодоления, в пределе своего бытия.
Подчеркнем, что китайский тезис о единстве сознания и тела, как бы ни был он необычен для европейского ума, имеет очевидное эмпирическое основание: разве чувственная аффектация не обостряет наше сознание? Разве острое переживание не способно подарить нам и великое откровение? Не менее важно и то, что пространство разума-сердца-тела было одновременно и пространством человеческой социальности, воплощенной в китайском понятии ритуала. Средневековые комментаторы Мэн-цзы сошлись на том, что «большое тело» есть не что иное, как «сердце, помышляющее о ритуале». Младший же современник Ван Цзи, ученый Цзяо Хун, говорил: «Ритуал – это тело сердца»[27]27
Цзяоши бишэн. – Бицзи сяошо дагуань. Вып. 6. С. 3317.
[Закрыть].
Канон традиции – это не система понятий, идей или даже образов, а присутствие в человеческой практике символически завершенной формы действия; это бесконечная действенность, присутствующая в цепи единичных действий, со-бытийность всех событий. Таков миф традиции – в сущности, единственный миф всех времен и народов: сообщение о качественно определенном и вечно возобновляемом моменте существования. Ибо миф есть то, что случается единожды и на все времена. Традиция утверждает иерархию состояний бытия, а изначальный момент ее мифологии есть тело, ибо тело и предстает для нас бесконечно сложной иерархией сил и ощущений. Тело воплощает тот самый (не)принцип плюрализма восприятия, который соответствует бытию текучего Хаоса. В духовной практике китайцев телесная артикуляция выступает как способ охранения цело-мудрия сердца: правильная телесная поза есть залог безмятежности и покоя духа. И если на сознание нельзя воздействовать непосредственно, то такое воздействие вполне возможно опосредованным путем – через воспитание тела. Ибо полнота телесной интуиции ведет к самовосполнению сознания. Напротив, ущемленность телесной жизни делает ущербным и дух.
В учении есть три основы. Кто не знает летописи «Весны и осени», не может жить в мире. Кто не постиг Лао-цзы и Чжуан-цзы, не может забыть о мире. Кто не знаком с чань, не может выйти из мира. Если из этих трех не знать чего-то одного, человек будет ущербен, не знать двух – он будет беспомощен, а если он не знает всех трех, то его и человеком назвать нельзя.
Монах Дэцин. Конец XVI в.
Мировоззренческие посылки традиции с их парадоксами наполненной пустоты и бессловесного наставления определили пути развития самосознания культуры в истории Китая. Ими, в частности, держалась идея синкретизма «трех учений» Китая – конфуцианства, даосизма и буддизма. В средневековом Китае было принято считать, что истина по сути едина и только выражается по-разному в разные эпохи и в разных странах. Философема Великой Пустоты позволяла китайским мыслителям утверждать, что разные учения совпадают в своем «истоке» и, следовательно, едины как раз в том, что разделяет их на уровне словесного выражения. Лао-цзы говорил о том, о чем не говорил Конфуций (который, по преданию, не рассуждал о «Небе», «судьбе», «духах» и прочих загадочных вещах). Позднее приверженцы буддизма заявляли, что все экстравагантные и даже противоречившие исконным китайским представлениям атрибуты их иностранной религии были не свидетельством ее «варварского» прошлого, а, напротив, лучшим выражением сокровенной мудрости древних; что буддизм существовал в Китае испокон века, а из Индии в Срединную империю попали только второстепенные, поверхностные черты буддизма. Со своей стороны, конфуцианцы доказывали, что Конфуций и его ученики воочию явили собой глубинную суть религии Будды.
Муци.
Чаньский монах, ловящий креветок. XIII в.
Сходным образом оценивали отношение своей традиции к буддизму и конфуцианству даосы. На этой основе в средневековом Китае сложилось – главным образом благодаря усилиям проповедников буддийской школы Чань – представление о том, что истина Пути «передается помимо учения», неким таинственным, невидным со стороны способом – непосредственно «от сердца к сердцу». Современники позднеминской эпохи очертили противостояние доктрины и истины с неизвестной прежде резкостью. Характерна позиция упоминавшегося выше Цзяо Хуна, который утверждал, что праведный Путь не исчерпывается ни «тремя учениями», ни какой-либо абстрактной единичностью. Будучи всеобщностью живой конкретности опыта, он невыразим в понятиях и не нуждается в этом[28]28
Е.Т. Ch’ien. Chiao Hung and the Revolt against Ch’eng-Chu Orthodoxy. – The Unfolding of Neo-Confucianism. P. 285.
[Закрыть].
Бодхидхарма, переплывающий Янцзы на стебле тростника. Рисунок императора Шуньчжи. Середина XVII в.
В широком же смысле буддизм, проникший в Китай на рубеже Средних веков, заставил китайских мыслителей острее осознать главную проблему китайской традиции – проблему символического деяния. В школе Чань – самой китаизированной разновидности китайского буддизма – были тщательно разработаны методы достижения, опознания и даже передачи опыта «внезапного просветления», «раскрытия единого сердца», обнажающего пустотность – и в этом смысле самотождественность – всего сущего. Если в даосизме момент внутреннего бодрствования сознания был равнозначен неопределенной целостности опыта, то проповедники Чань ставили акцент на абсолютном характере каждого момента самоосознания: «Это сердце – вот Будда», – гласит кредо китайских буддистов. Но как можно вести речь о вездесущности конкретного? Чаньские учителя прекрасно понимали, что поставили перед собой неразрешимую задачу. Они и не пытались ее решить. Для них язык мудрости был только зеркалом людских мнений, высвечивающим иллюзорность всех идей, образов и понятий. Буддизм не признает каких-либо бытийственных корней языка и, следовательно, норм культуры. Поэтому он способен следовать любой культурной традиции, но лишь ценой выявления ее внутреннего предела, ее нереальности. Язык буддизма, одним словом, есть только тень иллюзии, появляющаяся лишь постольку, поскольку существует сама иллюзия, то есть культура. Очевидно, что старания буддистов победить иллюзии иллюзией и зафиксировать нефиксируемое опровергали сами себя и напоминали, по признанию самих чаньских наставников, попытки «поднять волну в безветренную погоду и сделать операцию на здоровом теле». Чаньская литература – это литература иронии и парадокса и в конце концов самоликвидации литературы. Преемствование «правды сердца» наставники чань объясняли анекдотически, введя в свою традицию тему «кражи истины» вне всяких школьных регламентов. Впрочем, у этого скандального мотива была вполне серьезная подоплека, ведь истинной традицией никто не может обладать – ее можно только «хранить». Однако правда традиции сама непроизвольно изливается вовне себя. Она есть нечто предельно самоочевидное, тайна неутаимая. «Обыкновенное сознание – и есть истина», – гласит классическое чаньское изречение. Так можно ли не выкрасть такую истину?
Бодхидхарма, переплывающий Янцзы на стебле тростника. Рисунок императора Шуньчжи. Середина XVII в.
Очевидно, что разговоры об «открытом воровстве» и «премудром невежестве» вели буддийских пророков в интеллектуальный тупик. Чаньская традиция оказалась не в силах вынести взятое ею на себя бремя удостоверения неудостоверяемого: чем изощреннее становилась чаньская техника «просветления», тем недостижимее оказывался чаньский идеал. Пришлось пожертвовать творческой свободой ради верности собственным постулатам. С XIII века наследие Чань свелось к набору косных формул и приемов «внезапного прозрения» и в дальнейшем существовало, так сказать, в замороженном виде. Одновременно сущностью Чань было объявлено нечто, пребывающее вне рамок формальной чаньской учености, – вдохновение поэта или художника, всякое острое и подлинное впечатление, даже если его довелось пережить тому, кто никогда не слыхал чаньских проповедей. Разрыв между внутренним сообществом школы или монастыря и публичностью общества все более углублялся.
Школа Чань стала завершением китайского буддизма в том смысле, что она выявила границы концептуализации как неразличения пустоты и форм, просветления и обыденного сознания. Тем самым она вскрыла заложенный в наследии буддизма мощный заряд самоотрицания, что привело, с одной стороны, к самоизоляции буддийской общины, а с другой – к не менее решительному обмирщению ее религиозных ценностей. С XII века Китай вступил в эпоху религиозного обновленчества. Одно за другим здесь возникали сектантские движения, которые, наследуя формулы и символику буддийской традиции (в том числе, и даже в первую очередь, чань-буддизма), резко противопоставляли себя монастырской религии. По существу, обновленческие секты вдохновлялись буквалистским пониманием традиционного тезиса о том, что реальность являет себя через образы противоположного: «духовное просветление» напрямую было приравнено ими к «обыкновенному уму». Примечательно, что вождь секты обычно носил звание «живого Будды», то есть обладал святостью именно как физическое лицо. Соответственно, иронический парадоксализм даосизма и чань-буддизма сменился в сектантской литературе плоской дидактикой; религиозная вера оказалась сведенной к обыденной морали, проповеди «совершения добрых дел», религиозное таинство – к нарочитой секретности и шифру. Удушающий рационализм сектантских идеологий заставлял воспринимать символ как псевдореальный знак, а воображение низводил до кошмарной (то есть предосудительной или даже запретной) фантастики. Подобный буквализм придал сектам характер светских учений и сделал их соперниками существующей власти. В то же время секты несли в себе идею отрицания, или, точнее, «перевертывания» традиционных ценностей. Официальной иерархии богов-чиновников сектантская традиция противопоставляла культ верховного женского божества, «Нерожденной Праматери» (еще один пример буквалистского толкования символизма пустоты), и эта мать связана узами непосредственного, интимного общения со своими детьми – членами секты. Разумеется, возросшая взаимная изоляция реального и воображаемого в культуре позднеимператорского Китая как раз и откликнулась отмеченным выше обострением идеологической нетерпимости.
Разрыв между официальной религией и сектантским обновленчеством был далеко не единственной острой проблемой духовной жизни тогдашнего Китая. Параллели ему наблюдаются в обострившемся противостоянии идолопоклонства и иконоклазма в вопросах культа, официозного реализма и индивидуалистической экспрессивности в изобразительном искусстве, распространении «развратной» литературы на фоне усыхания до трюизма классической словесности. Все это – приметы новой эпохи в истории китайской культуры; эпохи, как отмечено во введении, осознания предмета традиции.
Что означали все эти новшества? Несомненный рост самосознания человека и, следовательно, более явственное ощущение им собственной предельности; более отчетливое понимание своей значительности и все большую неуверенность в себе. Чем более отягощена одна чаша Небесных Весов, тем весомее другая. Равновесие Великого Пути можно упустить из виду, но его нельзя нарушить.
Действие Небесных Весов – это сама судьба китайской традиции, не подлежащая оправданию или опровержению. Мы открываем здесь метапроблему человека, которую нельзя решить раз и навсегда, решить на «китайский» или какой-нибудь другой лад. Наверное, лучший урок, который можно извлечь из размышления о ней, состоит в том, что каждый человек и каждое поколение должны вновь решать ее для себя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?