Электронная библиотека » Владимир Мартынов » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 20 января 2021, 00:00


Автор книги: Владимир Мартынов


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В свое время Пруст задавался вопросом: «Зачем приходить под эти деревья, если никого уже не осталось из тех, что собирались под их нежными багряными листьями, если пошлость и глупость заменили все пленительное, что эти листья некогда обрамляли?» И на этот вопрос можно было бы ответить следующим образом: «Пусть никого уже не осталось из тех, что собирались под этими деревьями и под их нежными багряными листьями, пусть пошлость и глупость заменили все пленительное, что эти листья некогда обрамляли, но остались еще эти деревья и эти листья, которые могут предоставить приют ожившим воспоминаниям о том, что происходило некогда под их сенью. Они залог того, что утраченное время может обрести прибежище в настоящем». Но что делать, если нет уже ни этих деревьев, ни этих листьев? Что делать, если утраченным оказалось не только время, но и пространство? Что делать, если больше нет такого места, в котором утраченное время могло бы стать обретенным? Что делать, если воспоминания, поднимающиеся из глубины моего сознания, при соприкосновении с образами окружающего меня пространства рассыпаются в прах?

Вот я чувствую, как глубинные воспоминания, несущие в себе образы Звенигорода моего детства, уже готовы прорваться наружу, но от них не остается и следа в тот самый момент, когда, оказавшись в окружающей меня данности, они наталкиваются на пень – на то, что осталось здесь от спиленной липы Чехова, под сенью которой мы играли с Варей, а тетя Зина читала книжку, сидя на чеховской скамейке. Или вот я чувствую, как из глубины моего сознания прорываются наружу воспоминания и образы привольных далей Подмосковья, но и от них не остается и следа, как только они наталкиваются на трехметровые зеленые заборы, перегородившие здесь все вдоль и поперек. Что же касается таящихся во мне воспоминаний о московских улицах, то и они разделяют общую судьбу, ибо, прорвавшись наружу, они тут же вдребезги разбиваются, ударившись о собянинскую плитку. Вообще, Собянину удалось так испохабить Москву, как никакому Лужкову даже и не снилось. Наверное, жить в Москве стало гораздо удобнее, комфортнее и безопаснее, чем раньше, и, скорее всего, это действительно так, но лично для меня Москва перестала быть моей Москвой. Москва превратилась для меня в навеки утраченное пространство, которое никогда уже не станет обретенным. Она превратилась для меня в пространство, в котором уже невозможно жить и в котором можно только существовать. Откровенно говоря, я уже давно смирился со всем этим. Я смирился и с этой собянинской плиткой, превратившей центр Москвы в какую-то мертвецкую, и с этими трехметровыми заборами, перегородившими все Подмосковье, и с этим пнем, бесцеремонно напоминающим мне о конце времени русской литературы. Я не просто смирился со всем этим – я стал относиться к этому как к чему-то само собою разумеющемуся, как к чему-то такому, что всегда было, есть и будет. Я свыкся с миром, в котором утраченное время и утраченное пространство никогда уже не будут обретены вновь, как свыкся и с мыслью о том, что до конца своих дней мне придется жить именно в таком мире. Но тем утром в Петраково все изменилось, и я проснулся совсем в другом мире – в мире, в котором воскресает все забытое и обретается все утраченное. И это оказалось чем-то более чудесным и удивительным, чем ситуация, описанная Прустом.

Если во времена Пруста одного вкуса бисквитного пирожного было достаточно для того, чтобы джинны воспоминаний оказались на свободе, то в наше время пение даже самой сладкоголосой птицы уже не сможет вызволить этих джиннов из плена забвения, если оно не будет услышано в некоем эксклюзивном заветном месте, – таковы неизбежные последствия процесса всеобщей энтропии, партикуляризации и утраты целостности. Если раньше волшебная лампа Аладдина начинала действовать, где бы ты ни находился, стоило лишь чуть-чуть потереть ее, то теперь ты можешь тереть эту лампу хоть до потери сознания, и от этого не будет никакого толка, если при этом ты не будешь находиться в том единственном месте, где она только и может явить себя в качестве волшебной лампы. Теперь недостаточно просто найти и овладеть волшебной лампой – теперь в дополнение к этому необходимо знание заветного места, в котором найденная лампа может обнаружить свои волшебные свойства. Одно должно наложиться на другое, причем знание о том, где находится заветное место, не менее важно, чем обладание самой лампой, ибо без этого знания волшебная лампа превратится в обыкновенную лампу. В лучшем случае она станет антикварным артефактом, а в худшем – просто старой рухлядью, которую не жалко выкинуть на помойку.

Во всем этом есть еще одно важное обстоятельство, заключающееся в том, что ни обладание волшебной лампой, ни знание заветного места, в котором эта лампа вдруг оказывается волшебной, не могут являться результатом сознательных, целенаправленных усилий. Этого бесполезно желать, к этому бесполезно стремиться, ибо это дается само собой, причем тогда, когда этого совсем не ожидаешь. Песенка зяблика не действовала на меня потому, что до поры до времени мне не доводилось услышать ее в заветном месте, а то, что Петраково и есть то самое заветное место, я не мог догадаться потому, что до поры до времени мне не дано было услышать там этой песенки. Но вот пазл сложился, и настал миг волшебства. Как описать все это, чтобы это стало понятным не только мне, но и другим? Это можно сравнить с финалом фильма «8½», когда занавес открывается и с уже ставшей ненужной грандиозной бутафорской конструкции начинают спускаться все, кого знал Гвидо Ансельми, и все, кто окружает его сейчас. Именно так через открытое окно в нашу петраковскую спальню вдруг начали спускаться все, кого я знал по Звенигороду: мои родители, тетя Зина, тетя Груша, Алексей Иванович Машистов, Виктор Михайлович Беляев, Евгений Владимирович Шмидт, Сергей Николаевич Уткин, Клавдия Ивановна, Наталья Осиповна, все, кого я отчетливо вижу, но чьи имена я сейчас уж не могу вспомнить, и все мои сверстники, с которыми мы проводили летние месяцы в Звенигороде, – всех не перечислишь. И если раньше я только слышал зов Петраково, то теперь до меня начал доходить смысл этого зова, заключающийся в открывшейся мне возможности обретения утраченного времени, которое могло быть обретено только здесь – в Петраково. Кажется, что все это очень похоже на описанное Прустом, но именно тут заканчиваются все аналогии с ним и начинается что-то совсем другое.

Петраково – это не просто заветное место, это одно из последних пристанищ для таких людей, как мы с Таней. Это одно из последних пристанищ вайшьев в мире шудр. Именно тем утром в Петраково я четко впервые осознал, что мы живем в мире шудр – в мире утраченного времени и утраченного пространства, которые никогда уже не станут обретенными. В какой-то момент мне подумалось, что Петраково – это даже не совсем место, это портал, через который каким-то чудесным образом можно проникнуть из мира шудр в мир вайшьев, но тут же понял, что это не совсем так, ибо портал – это всего лишь проход из одного пространства в другое, это нечто такое, что лишено собственной пространственности и собственной субстанциональности, а Петраково – это именно место, это именно пространство, наполненное совершенно особой субстанцией. Быть может, все это больше всего напоминает финал фильма «Солярис», в котором главный герой заглядывает через окно внутрь родительского дома и видит там отца. Но, когда камера начинает медленно подниматься и отъезжать, то все: и дом, и вышедший на крыльцо отец, и небольшой садик, прилегающий к дому, – все это оказывается расположенным на совсем небольшом клочке суши, окруженном водой. И чем выше поднимается камера, тем очевиднее становится, что этот клочок суши является крохотным островком, затерявшимся в бескрайних просторах волнующегося океана. И я начинаю ощущать себя находящимся на этом крохотном островке, и я уже даже знаю, что Петраково и есть этот самый островок, на котором я сейчас нахожусь, который затерялся в бескрайних просторах океана шудр и который является последним прибежищем вайшьев. Это знание выплывает ко мне из звучащей за окном птичьей песенки подобно тому, как образы Комбре выплыли к Прусту из чашки чаю.

5

Уже больше часа горит собор Парижской Богоматери – одно из самых известных зданий в мире. О пожаре стало известно в 19:50 по Москве.

6

С тем, что упоминания о системе древнеиндийских каст и частые ссылки на нее могут восприниматься далеко не всегда однозначно, я столкнулся, когда давал знакомым читать рукопись своей предыдущей книги «Безмолвие как бы на полчаса». Именно тогда с некоторым удивлением я столкнулся с мнением, что использование понятий брахман, кшатрий, вайшья или шудра является сейчас чем-то не совсем уместным и даже чем-то компрометирующим. В наиболее мягкой форме подобные упреки сводились к тому, что любая апелляция к системе индийских каст выглядит сейчас претенциозно, высокопарно и попросту безвкусно. Более ожесточенные формы этих упреков интерпретировали любую попытку осмысления действительности с помощью апелляции к системе индийских каст как попытку утопить современные реалии в архаических категориях добра и зла, которые уже давно были разоблачены Ницше как остаточные следы отношений власти. И наконец, в самой жесткой форме эти упреки превращались в приговор, обвиняющий в латентном расизме каждого, кто так или иначе пытается ссылаться на систему каст.

Мне кажется, я хорошо понимаю мотивы этих упреков и даже могу согласиться с тем, что озвучивание их в наши дни абсолютно закономерно и неизбежно. Но в то же самое время я просто не могу не замечать их внутренней ангажированности, обусловленной их привязанностью к идеалам открытого общества. Я вовсе не собираюсь подвергать сомнению идеалы открытого общества, но вместе с тем не могу согласиться и с бесконтрольной экстраполяцией идеалов социальной открытости на понимание истории, в результате чего история превращается в нечто открытое для нашего понимания на всем своем протяжении, в чем неоднократно пытались убедить меня мои оппоненты. В подтверждение своей правоты они ссылались на пятиклассницу с белыми бантами, которая бойко тараторит доказательство теоремы Пифагора, и на первый взгляд это казалось достаточно убедительным. Действительно, то, что во времена Пифагора являлось результатом титанических интеллектуальных усилий и было доступно лишь единицам, представляя собой некое эзотерическое знание, теперь может не задумываясь прощебетать почти каждая пятиклашка в виде задорной песенки: «Пифагоровы штаны во все стороны равны». И когда уже казалось, что не остается ничего другого, как только согласиться со всем этим, каждый раз мне на память приходила надпись, расположенная, по преданию, при входе в Академию Платона и гласящая: «Не геометр да не войдет». Ведь если геометрия – это не просто доказательство той или иной геометрической теоремы, но врата, через которые только и можно войти в пространство премудрости Платона, то какое отношение к этому имеет пятиклассница с белыми бантами и о чем она столь задорно щебечет?

Для того чтобы понять это, крайне полезно припомнить слова Хайдеггера из «Письма о гуманизме»: «“Этика” впервые появляется, рядом с “логикой” и “физикой”, в школе Платона. Эти дисциплины возникают в эпоху, позволившую мысли превратиться в “философию”, философии – в науку, а науке – в дело школы и школьного обучения. Проходя через так понятую философию, восходит наука, уходит мысль. Мыслители ранее той эпохи не знают ни какой-то отдельной “логики”, ни какой-то отдельной “этики” или “физики”. Тем не менее их мысль и не алогична, и не безнравственна. А “фюсис” продумывается ими с такой глубиной и широтой, каких позднейшая “физика” никогда уже не сумела достичь. Трагедии Софокла, если вообще подобное сравнение допустимо, с большей близостью к истокам хранят “этос” в своем поэтическом слове, чем лекции Аристотеля по “этике”. Одно изречение Гераклита, состоящее только из трех слов, говорит нечто настолько простое, что из него непосредственно выходит на свет существо этоса»[2]2
  Перевод В. Бибихина.


[Закрыть]
. Из этих слов можно сделать вывод, что геометрия, утратив живую внутреннюю связь с философией, превратилась в «дело школы и школьного обучения», а став «школьной геометрией», она уже больше не в состоянии обеспечить через себя связь сознания с простой всеобъемлющей мыслью Пифагора. Геометрия сделалась всего лишь пустой оберточной бумажкой, в которую эта мысль была некогда завернута.

Тут в самый раз вспомнить о Гершковиче[3]3
  Гершкович Филипп Моисеевич (1906–1989) – композитор, музыковед и педагог.


[Закрыть]
, который, сравнивая великую музыку Баха, Моцарта и Бетховена с плиткой шоколада, утверждал, что хотя современные музыканты и думают, что едят этот шоколад, но на самом деле они всего лишь жуют оберточную бумажку от него. Не то же ли самое происходит и с поднаторевшей в геометрии пятиклассницей и со всеми теми, кто полагает, что все происходящее в истории открыто их пониманию и только ожидает того момента, когда оно наконец начнет быть понимаемым ими?

В этой связи мне снова вспоминается картина Де Кирико «Меланхолия и тайна улицы», о которой я много уже писал в книге «2013 год»: на ней изображена девочка с обручем, бегущая по залитой солнечным светом улице мимо темных арок к тени загадочной статуи. Тогда я высказал несколько предположений о том, кем может быть эта девочка и к чьей статуе она бежит. И вот теперь я могу предложить увидеть в этой девочке поднаторевшую в геометрии пятиклассницу, бегущую к статуе Пифагора. Интерес этого предложения заключается в том, что последовательность арок, мимо которых пробегает девочка, может быть представлена как последовательность этапов накопления знаний в истории. Подчиняясь законам перспективы, арки уменьшаются в размере по мере удаления в глубину картины, к статуе Пифагора, и, естественно, увеличиваются по мере приближения к поверхности картины и к бегущей девочке. Это вполне соответствует нашим представлениям о процессе накопления знаний, объем которых увеличивается по мере продвижения истории. И здесь возникает некоторая коварная мысль, связанная с тем, что увеличение размеров арок по мере их приближения к поверхности картины, также как их уменьшение по мере удаления их к линии горизонта есть всего лишь иллюзия: на самом деле все арки обладают одной и той же величиной – в этом легко убедиться, поравнявшись с каждой из них в реальном перемещении по пространству. Но что это значит? Значит ли это, что увеличение количества знаний есть лишь иллюзия, рожденная перспективой нашего исторического времени и нашего исторического подхода? Наверное, это не совсем так. Скорее всего, все дело заключается здесь в разнице между объемом и массой знания.

История человечества подобна истории Вселенной. По сути дела, история – это та же расширяющаяся Вселенная, в которой объем знания увеличивается, а его масса остается той же. В ходе исторического развития изначально целостное и единое знание распадается на все большее и большее количество частных, дробных знаний. Этот процесс партикуляризации, в результате которого происходит сегментирование знания, и создает иллюзию увеличения знания «как такового», в то время как на самом деле увеличивается только его объем. Увеличение объема знания делает знание более разреженным и общедоступным, что приводит к уменьшению его интенсивности, и это позволяет говорить о том, что интенсивность знания обратно пропорциональна его объему. История накопления знаний распадается на ряд исторических периодов, в каждом из которых объем знания увеличивается, а его интенсивность уменьшается, из-за чего интенсивность знания, присущая ранним периодам истории, становится практически невоспроизводимой в более поздние эпохи, несмотря на то что по видимости знание становится все более общедоступным. Если на минуту представить, что интенсивность знания – это шоколадка, а его общедоступность – оберточная бумажка, то придется признать, что Пифагор – это тот, кто ест шоколадку, а пятиклассница с белыми бантами есть та, кто жует бумажку, в которую была завернута шоколадка. И вообще, открытость исторических событий для нашего понимания оказывается чистой иллюзией, и происходит это потому, что история не подчиняется принципам открытого общества. В ней нет никаких социальных лифтов и законов, обеспечивающих наличие равных возможностей для всех. В ней доминируют кастовые законы, обеспечивающие закрытость и непроницаемость каждому отдельно взятому историческому периоду, перекрывая доступ к его пониманию любому представителю другой исторической эпохи, который попытается применить к нему свои способности познания. История – это не шахта социального лифта, из которого можно выйти на любом этаже. История – это шахта элитного лифта, из которого можно выйти только на каком-то определенном этаже, а о других этажах приходится судить только по цифрам на табло, указывающим, где находится лифт в данный момент. Конечно же, такое положение вещей не может устраивать сознание, воспитанное на идеалах открытого общества, и поэтому оно начинает искать обходные пути. Не будучи в состоянии проникнуть своим пониманием в каждый конкретный период истории, такое сознание будет компенсировать эту неспособность путем выстраивания исторических периодов в единую последовательность, основанную на какой-либо доступной этому сознанию концепции.

Именно таким образом поступает Фредрик Джеймисон, представляя историю культуры как процесс постепенного и неукоснительного осознания материалистической сущности, из которой это осознание, собственно, и произрастает. «Капитализм и современная эпоха, – пишет он, – это период, когда с угасанием священного и “духовного” глубинная скрытая материальность всех вещей наконец поднялась, мокрая и конвульсивная, на дневной свет; и стало ясно, что сама культура является одной из тех вещей, коренная материальность которых для нас не просто очевидна, но совершенно неизбежна. В этом есть, однако, еще и исторический урок: именно потому, что культура стала материальной, мы теперь в состоянии понять, что она всегда была материальной или материалистической по свои структурам и функциям»[4]4
  Цит. по: Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма. Перевод Д. Кралечкина.


[Закрыть]
. Эти слова могут послужить иллюстрацией идеи расколдовывания мира, высказанной в свое время Максом Вебером, и если попробовать объединить слова Джеймисона с идеей Вебера, то можно будет получить новый вариант прочтения только что приведенной цитаты, выглядящий так: «На протяжении почти всей истории материалистическая сущность культуры была заколдована и сокрыта под ликами священного и “духовного”, но капитализм расколдовал ее, и в современную эпоху при свете дня эта сущность явила себя в изначальном, истинном виде, а все священное и “духовное” оказалось всего лишь ночным колдовским мороком». Но тут следует снова предоставить слово самому Джеймисону, разъясняющему нам практические последствия, порожденные фактом расколдовывания материалистической сущности культуры: «У нас, постсовременных людей, имеется слово для обозначения этого открытия – слово, которое постепенно вытесняет старый язык форм и жанров. Это, конечно, слово medium, и в особенности его форма множественного числа, media, слово, имеющее сегодня три относительно самостоятельных значения: художественного модуса или особой формы эстетического производства; специальной технологии, обычно организованной вокруг центрального аппарата или механизма; и, наконец, социального института. ‹…› Нам пришлось уяснить, что культура сегодня есть вопрос носителя (media), и именно поэтому до нас наконец стало доходить, что она всегда была такова и что прежние формы и жанры или даже старые духовные упражнения и медитации, мысли и выражения тоже были медийными продуктами».

А теперь можно попробовать объединить сказанное Джеймисоном с мыслью Гершковича об оберточной бумажке и шоколаде, и тогда станет понятнее, почему современные музыканты, исполняющие музыку Баха, Моцарта и Бетховена, вместо того чтобы есть шоколад, жуют оберточную бумажку. Для этого нужно лишь согласиться с мыслью Джеймисона о том, что «культура сегодня есть вопрос носителя (media)», и, доведя ее до логического завершения, признать, что носитель (media) есть то, в чем что-то переносится, то есть в конечном итоге носитель есть не что иное, как оберточная бумага, и, стало быть, культура сегодня есть вопрос оберточной бумаги, носящей красивое наименование media. Эту бумагу жуют не только современные музыканты, но вообще все те, кто подвизается на поприще современной культурной деятельности. Это в прежние времена, занимаясь духовными упражнениями и медитациями, люди ели шоколад, но теперь, после того как выяснилось, что и духовные упражнения, и медитации представляют собой медийные продукты, все начали жевать оберточную бумагу, думая при этом, что так было всегда. И здесь как бы сам собой напрашивается вывод о том, что существуют разные времена: существует время тех, кто ест шоколад, и время тех, кто жует оберточную бумагу. Время тех, кто ест шоколад, есть время вайшьев, а время тех, кто жует оберточную бумагу, есть время шудр. Соответственно, те, кто ест шоколад, – вайшьи, а те, кто жует оберточную бумагу, – шудры. И все это является не какими-то мифологическими фантазиями, но конкретными историческими реалиями, заявляющими о себе в конкретных исторических событиях. Окончание времени вайшьев и наступление времени шудр маркируется фундаментальным событием, получившим в культурологическом обиходе наименование «смерти субъекта» или «конца индивидуализма». Об этом написано так много, что я не буду повторяться, и, чтобы заново не изобретать велосипед, я приведу цитату Джеймисона, в которой он рассматривает это событие с точки зрения перехода от модернизма к постмодернизму.

7

У собора уже обрушились крыша и шпиль.

8

«Великим модернистам приписывают изобретение личного, индивидуального стиля, столь же безошибочно узнаваемого, как отпечатки пальцев, столь же неповторимого, как ваше собственное тело. Но это означает, что модернистская эстетика некоторым образом органически связана с представлением об уникальной самости и персональной идентичности, уникальной личности и индивидуальности, которые, надо думать, должны породить собственное уникальное видение мира и сформировать свой уникальный, безошибочно узнаваемый стиль.

И все же сегодня с многочисленных различных точек зрения – социальных теоретиков, психоаналитиков, даже лингвистов, не говоря уже о тех из нас, кто работает в области культуры, культурных и формальных новаций, – изучается мнение, что такого рода индивидуализм и личная идентичность ушли в прошлое; что старый индивид, или индивидуалистический субъект, «мертв»; и что можно даже охарактеризовать понятие уникального индивида и теоретический базис индивидуализма как идеологические явления. В сущности, относительно всего этого возможны две позиции разной степени радикальности.

Сторонники первой позиции довольствуются мнением: да, некогда, в классическую эпоху предпринимательского капитализма, в период расцвета нуклеарной семьи и появления буржуазии как господствующего класса, существовал индивидуализм, существовали индивидуальные субъекты. Но сегодня, в эпоху корпоративного капитализма, так называемого организованного человечества, бюрократий в бизнесе и государственной сфере, демографического взрыва, – сегодня этот старый буржуазный субъект больше не существует.

Далее, имеется вторая позиция, более радикальная, нежели первая, и ее можно назвать постструктуралистской позицией. Она дополняет первую: буржуазный индивидуальный субъект – не просто вещь прошлого, но также миф; он вообще никогда реально не существовал; никогда не было такого рода автономных субъектов. Скорее это понятие является просто философской и культурной мистификацией, посредством которой стремились убедить людей в том, что они “обладают” индивидуальной субъективностью и уникальной личной идентичностью».

В этой цитате с безапелляционностью медицинского факта констатируется существование в истории двух типов людей: человека, наделенного уникальной самостью и персональной идентичностью, и человека, лишенного этих свойств. Различия между этими двумя типами столь существенны, что их можно сравнить разве что с различиями между людьми, принадлежащими к разным кастам. Однако современному сознанию трудно смириться с такой мыслью, в результате чего оно пытается перенести свое внимание с этих различий самих по себе на внешние причины, которые эти различия порождают. И тогда начинаются разговоры о переходе от предпринимательского капитализма к капитализму корпоративному, об исчезновении традиционной нуклеарной семьи, о наступлении эпохи постиндустриального общества и общества потребления и о тому подобных вещах, и все это, конечно же, верно, но не снимает остроты проблемы различий между человеком, наделенным чувством персональной идентичности, и человеком, лишенным такого чувства. Современное сознание в своем постструктуралистском изводе пытается опровергнуть эту очевидность, предлагая рассматривать буржуазный индивидуальный субъект не просто как явление прошлого, но как миф, как философскую и культурную мистификацию, посредством которой людей стремились убедить в том, что они «обладают индивидуальной субъективностью».

В этом есть своя логика, с которой вполне возможно согласиться, но в то же самое время в этой логике парадоксальным образом можно усмотреть черты, роднящие ее с логикой взаимоотношений, складывающихся между отдельными кастами в кастовой системе. Подобно тому, как в кастовой системе природа сознания вайшьев полностью закрыта для понимания шудр, но шудры могут создать иллюзию этого понимания путем приписывания сознанию вайшьев свойств своего собственного сознания, так и в истории сознание людей эпохи духовных упражнений и медитаций является полностью закрытым для понимания людей эпохи общества потребления, но иллюзия этого понимания может возникнуть, если начать относиться к духовным упражнениям и медитациям как к медийным продуктам или даже как к продуктам потребления. В этом отношении крайне характерно одно фундаментальное свойство постмодерна, впервые подмеченное Лиотаром[5]5
  Лиотар Жан-Франсуа (1924–1998) – философ-постмодернист и теоретик литературы.


[Закрыть]
. Я имею в виду неверие в метанаррации, или в великие рассказы о великом художнике и великом произведении искусства. Поскольку человек постмодерна не может ни стать великим художником, ни создать великое произведение искусства, он объявляет и то и другое чем-то несуществующим в реальности, то есть он подходит к пониманию истории со своей собственной меркой и получает такое понимание, которое соответствует его собственной природе. Согласно этому пониманию, и великий художник, и великое произведение искусства являются всего лишь философской и культурной мистификацией, порожденной магией заколдованного мира и полностью разоблаченной в процессе расколдовывания мира на поздних стадиях становления капитализма.

Но на все это можно взглянуть и с другой точки зрения, а именно с точки зрения исторического анекдота об Апеллесе и сапожнике, рассматривающем фигуру Ахиллеса, написанную Апеллесом, и обнаружившем некую неточность в изображении сандалии, которую Апеллес тотчас же исправил. Воодушевленный сапожник заметил еще какую-то неточность в изображении голени, но когда он указал на это Апеллесу, то последовал ответ: «Сапожник! Не суди выше сапога»! Постсовременный человек никогда уже не сможет услышать этих слов, ибо они звучат в совсем другом, недоступном для его сознания мире. Они звучат в заколдованном мире, оставшемся в прошлом, в мире, в котором люди занимались духовными упражнениями и медитациями, а великие художники создавали великие произведения искусства. В нашем же расколдованном мире, в котором духовные упражнения и медитации превратились в медийные продукты, а великие произведения, созданные великими художниками, трансформировались в философские и культурные мистификации или просто в продукты потребления, все стало доступным для всех и каждый может судить обо всем без каких-либо ограничений. В таком мире слова «Сапожник! Не суди выше сапога!» не могут вызвать ничего, кроме отторжения и полного неприятия. Но точно такое же неприятие должны вызывать и такие слова, как брахман, кшатрий, вайшья и шудра. Это заколдованные слова заколдованного мира, и когда они попадают в наш расколдованный мир, то превращаются не то чтобы уж в полную абракадабру, но во что-то совершенно несовместимое с правдой нашего мира. Я сам чувствую это и прекрасно понимаю тех, кто предъявляет мне претензии, связанные с употреблением этих слов. Но можно ли приблизиться к пониманию заколдованного мира, не пользуясь при этом заколдованными словами? Можно ли проникнуть в заколдованность того, что ты хочешь понять, не поступаясь при этом своей собственной расколдованностью? Поскольку мне представлялось это абсолютно невозможным, я пользовался заколдованными словами и заколдованными понятиями, но, для того чтобы двигаться дальше, пора подумать о переводе с языка заколдованного мира на язык мира расколдованного. Пора перестать говорить о четырех всадниках Апокалипсиса, олицетворяющих фигуры брахмана, кшатрия, вайшьи и шудры, и начать пользоваться менее специфическими, но более соответствующими нашему времени понятиями. Эти понятия не претендуют на новизну, их довольно часто можно встретить порознь, разбросанными по различным искусствоведческим и научным текстам, но мне представляется полезным выстроить их в единую последовательность, которая будет выглядеть следующим образом: homo asceticus, homo religiosus, homo aestheticus и homo technologicus. Последовательность, состоящая из этих понятий, не только является точным переводом на современный язык последовательности древнеиндийских каст, но и способна также полностью заменить ее, хотя это вовсе не означает, что время от времени я вновь не буду вспоминать о заколдованных словах заколдованного мира.

9

У собора собрались люди: кто-то молится, кто-то плачет.

10

Под терминами homo asceticus, homo religiosus, homo aestheticus и homo technologicus будут подразумеваться четыре парадигматических типа человека, соответствующие антропологическим типам брахмана, кшатрия, вайшьи и шудры, каждый из которых доминирует на протяжении определенного периода истории, и поскольку здесь речь заходит об исторической периодизации, то прежде необходимо выяснить, как она соотносится с классическими, общепринятыми периодизациями истории – я имею в виду триадическую классификацию культур и социальных форм по типам дикости, варварства и цивилизации, через Энгельса и Моргана восходящую к Вико, и классификацию способов производства марксистского учения. По Моргану, состояние дикости является первой ступенью общественной жизни человечества, охватывающей период от зарождения языка до изобретения лука и стрелы. Народы, живущие в этом состоянии, обычно связываются с первобытными культурами и племенами эпохи неолита. Варварство является следующей, более сложной ступенью, на которой развиваются сельское хозяйство, гончарное ремесло и начинается использование металлов. С варварством обычно ассоциируется жестокость набегов кочевников, великих азиатских городов-государств и восточных деспотий – словом, та жестокость, которая по видимости смягчается при переходе к цивилизации. Цивилизация, по Моргану, начинается с изобретения письменности, но, согласно интерпретации Делеза и Гваттари, она должна характеризоваться не столько письменностью, сколько скорее главенством торговли, развитием денежной экономики и рыночной системы – словом, всего того, что рано или поздно должно соответствовать наименованию капитализма. В общем, периодизация Моргана представляется сейчас достаточно расплывчатой и неопределенной, и в этом смысле марксистская периодизация истории, основанная на классификации различных способов производства, выглядит более конструктивно, представляя собой следующую очередность: первобытный коммунизм, или племенное общество; Gens, или общества иерархических систем родства (общество времен неолита); азиатский способ производства (так называемая восточная деспотия); polis, или олигархическое рабовладельческое общество (античный способ производства); феодализм; капитализм; коммунизм.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации