Текст книги "Судьба протягивает руку"
Автор книги: Владимир Меньшов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
И вот я продолжаю толкать вагонетки, а вечером возвращаюсь в общежитие и вижу по телевизору Николая, который читает новости, передаёт программу передач на завтра. Постепенно он становился в Воркуте узнаваемой, а потом известной персоной, и, надо сказать, это обстоятельство я воспринял с радостью и облегчением. Потому что судьбу Коли я устроил и мог с бо́льшим вниманием отнестись к собственной. Впереди у меня лето, поездка в Москву, и никаких других забот больше не существует.
Я относился к этим своим периодам жизни – заводскому в Астрахани или шахтёрскому в Воркуте – как к вынужденной паузе, досадному простою между поступлениями. И только гораздо позже стал понимать, что эти страницы биографии – важный жизненный опыт. Осознал уже во времена, когда писал сценарий картины «Москва слезам не верит», именно тогда я вдруг понял, что у меня есть представления о рабочем общежитии, заводской среде, и всё это можно пустить в дело.
…И тут неожиданный звонок с Воркутинской телестудии, женский голос:
– Вы знаете, мы хотим предложить вам роль…
– Мне – роль?
– Да, я вас видела на конкурсе дикторов, я работаю режиссёром…
Оказывается, воркутинская студия время от времени ставила телеспектакли, что, безусловно, требовало громадного напряжения, ведь системы записи в те времена ещё не существовало. Сейчас даже трудно представить, что в режиме прямой трансляции можно продумать множество деталей, добиться слаженности, организовать действо таким образом, чтобы оно выглядело законченным и убедительным.
Жаль, что я точно не помню имя этой героической женщины-телережиссёра, взявшейся решать столь грандиозную в творческом и организационном плане задачу. Кажется, её звали Клара. Не помню я и произведения, ставшего литературной основой спектакля – какая-то дамская повесть из свежего номера «Невы» или «Звезды». По сюжету я – работяга, влюблённый в девушку, и это, пожалуй, всё, что осталось в памяти о драматургической основе спектакля. Во всех ролях были заняты актёры Воркутинского драмтеатра (в том числе и моя партнёрша), а в главной роли фигурировал Владимир Меньшов с шахты № 32.
Нужно было проявить незаурядную режиссёрскую смелость, чтобы пригласить непрофессионала на главную роль. С актёрами я почти не пересекался, жил в своём режиме: работал на шахте то во вторую смену, то в первую. Пытался приспособиться к репетициям, крутился как мог, но потом до меня дошло, что от такой круговерти я довольно быстро сдвинусь по фазе. Понял, что с шахты надо увольняться, и, к счастью, всё решилось само собой: взяли меня на телевидение ассистентом режиссёра с каким-то очень незначительным в сравнении с шахтёрским жалованьем.
И у меня началась новая жизнь: я переехал в другое общежитие, стал регулярно появляться в телецентре. Технология производства спектакля была невероятно сложной: всё происходило в огромной студии, в разных частях которой выстроили декорации: квартиры рабочего общежития, берега реки со скамейкой и разрисованным задником.
Наконец после долгих репетиций, в назначенный день и час должна начаться трансляция. На девяносто минут студия мобилизуется, замолкает, и только звук двигающихся от декорации к декорации камер и реплики исполнителей нарушают тишину. Каждый оператор должен знать свой манёвр, артистам нужно успеть отыграть сцену, быстро переодеться и вовремя оказаться в нужной точке, чтобы начать играть новую сцену.
В спектакле я выглядел неплохо и даже имел успех среди не очень обширной и не самой взыскательной воркутинской телеаудитории. Надо отметить, что при всей провинциальности телестудия, в которую я трудоустроился, была нерядовой. В ней даже работали несколько выпускников ВГИКа, а Костя Бромберг позже вошёл в историю фильмами «Приключения Электроника» и «Чародеи». Здесь он считался мэтром, хотя позже я узнал, что учился Костя не на режиссёрском, а на сценарном факультете. Были и другие вгиковцы – сценарист, оператор и даже выпускница киноведческого отделения Ира, с которой у меня и случился роман, развивавшийся на глазах у всей студии, что выглядело не слишком уместно, ведь Ира была замужем. За эту любовь мне пришлось поплатиться: несколько коллег её мужа после очередной богемной пьянки скопом меня отмутузили. Заранее сговорившись, они вероломно меня напоили, и, защищая честь обманутого супруга, разбили о мою голову осветительный прибор, были и другие телесные повреждения.
Я, однако, не отступился и вскоре пришёл в ссадинах и синяках на вечер, организованный для сотрудников студии в честь Первомая. Гордо направился к возлюбленной, пригласил танцевать, и она, следуя законам жанра, согласилась. Присутствующие наблюдали за нами с замиранием сердца, а позже я ещё и пошёл выяснить отношения с её мужем. В общем, самое время использовать клише: «Вспоминаешь – как будто всё это было не со мной». Однако это было именно со мной, вот такой я и был.
Какое-то время моя жизнь до краёв заполнилась любовным романом – многоплановым и многофигурным. Даже Коля Щербаков принял в нём участие. С Колей я делился переживаниями, и вот однажды он признался, что у него с Ирой тоже что-то наклёвывается, и пришлось мне погрузиться в размышления о мужской дружбе и превратностях судьбы, покуда не случилась в моей жизни другая история, на этот раз в жанре детектива, плавно переходящего в комедию положений.
У меня уже билет до Москвы лежал в кармане, и я решил устроить «отходную». Собрал друзей-товарищей в общаге, и вот сидим мы, выпиваем, разговаривая, или, если угодно, разговариваем, выпивая, а в компании нашей был человек по фамилии Пырсиков, взрослый уже мужик, оператор с телестудии, который довольно быстро дошёл до стадии «мордой в салат». Правда, чуть ранее, находясь в состоянии неконтролируемого перевозбуждения, он схватил мою гитару и зачем-то грохнул её о стену, а уж только потом отключился. Когда Пырсиков очухался и собрался уходить, я решил проводить его до дома: мой кодекс чести не позволял бросить человека в беде, ведь я был воспитан на книгах «Честное пионерское» и «Два капитана». Идти, в принципе, недалеко, и вот мы кое-как движемся неровными шагами, но тут Пырсиков падает, у него из кармана выпадают какие-то документы, я поднимаю их, кладу себе в карман и благополучно доставляю собутыльника до квартиры, а позвонив в дверь, ретируюсь, чтоб не объясняться с родственниками. Дело сделано – человек спасён.
Возвращаюсь в общежитие, и тут мне рассказывают, что ещё одного нашего товарища по фамилии Плоский арестовали. Плоский работал корреспондентом на телевидении, должен был ехать куда-то в командировку, но на автобусной станции он повздорил с кассиром, стал шуметь, за что и был препровождён в отделение.
Милиция находилась прямо напротив нашего общежития – из окна видно крыльцо. Ну что тут думать: конечно, надо идти выручать Плоского, ведь ясно – ни за что пострадал парень, стал жертвой репрессий. Сообразно прочным представлениям о чести я стремительно иду в милицию восстанавливать справедливость, захожу и, вежливо поздоровавшись, делаю заявление: «У вас тут сидит мой товарищ, я хотел бы знать, за что его задержали».
Думаю, что я выглядел не таким уж пьяным, речь у меня обычно твёрдая, но всё равно сомнения, видимо, возникли, и милиционер, такой, с намётанным глазом, говорит: «Иди-ка ты, сынок, отсюда…»
– Почему? Я хочу знать, что произошло с моим товарищем!
– Сынок, иди! – продолжает урезонивать меня представитель власти.
– Я хочу знать, что с моим товарищем! За что его арестовали?
А мои в общаге в это время сидят и в окно смотрят, наблюдая за входом в отделение. И тут распахивается дверь, выскакиваю я, а на мне верхом милиционер и ещё двое с боков на руках висят. При этом очевидно, что я всеми силами стараюсь заработать статью «злостное неповиновение работникам милиции».
Потом усадили меня в обезьянник, правда, довольно быстро решили отпустить, хотя и не насовсем – сообщили, что ожидает меня разбирательство, а пока надо предъявить документы для освидетельствования личности. Даю документы, и следователь, глядя в паспорт, говорит: «Так, товарищ Пырсиков…» И только тут до меня доходит весь ужас ситуации. Мне во ВГИК вот-вот ехать, а у меня драка с милицией, да ещё и мошенничество с паспортами: Пырсиков – лысый, я по тем временам ещё вполне себе кудрявый, но милиционер почему-то различий не углядел и, переписав данные, временно отпустил.
На следующий день прихожу я на работу, нахожу Пырсикова и говорю, мол, такая история – выручай, для меня это очень важно: давай ты скажешь, что паспорт потерял, и всё само собой рассосётся. Пырсиков, несмотря на свою внешнюю мужественность и приличные габариты, испугался страшно и начал что-то мямлить. Я ему: «Да что ты, делов-то, господи! Скажешь, будто случилось недоразумение, ведь это же правда – не было тебя в отделении…» И Пырсиков вроде бы согласно кивает, но всё равно стоит передо мной испуганный, с белым лицом, а сейчас уже я думаю: может, у него судимость была, и потому встречи с милицией боялся он смертельно?
И вот приезжает на телестудию за Пырсиковым милиционер и увозит в коляске своего мотоцикла, а через час Пырсиков звонит: «Володь, понимаешь, тут смена другая, никто не может опознать, короче, сажают меня…» Ну ладно, говорю, я сейчас приеду.
Приезжаю, ведут меня к прокурору, протягиваю ему паспорт. Он спрашивает:
– Меньшов Владимир Валентинович? Это вы тут были вчера?
– Да, я.
– Помните, что дрались с милицией?
– Да, помню, это было с моей стороны неправильно.
– А помните, что вы кричали?
– А я кричал?
– Да! Называли фашистами представителей власти, утверждали, что их надо убивать.
И я понимаю, что пахнет серьёзным сроком – какой ВГИК, какое поступление! Вся жизнь пролетела перед глазами, но прокурор пожалел меня:
– Ладно, вашему другу Плоскому я дал двенадцать суток, а вам, значит, пятнадцать даю…
Это я ещё легко отделался, за такие художества вполне могли впаять серьёзную статью…
И вот я в том самом черном воронке отправляюсь в КПЗ, где встречает меня удивлённый Плоский:
– Навестить приехал?
– Чтоб ты знал, – говорю я с гордостью, – у меня срок на три дня больше твоего.
Заключение на пятнадцать суток оказалось полезным, хотя и специфическим опытом. В камере нас было намного больше, чем предусмотрено нормой – лежали мы на нарах так кучно, что, если один поворачивался на другой бок, приходилось менять положение всем остальным. Спал я в пальто: ни матрасов, ни белья, ни одеял нам, разумеется, не выдали. Сокамерники – кто со смехом, кто с похмельным ужасом – делились своими историями: большинство оказалось здесь по пьянке. Я вёл активный образ жизни, зарядку даже делал по утрам, чем вызывал у товарищей по несчастью ироничное недоумение. Ещё помню, что конфликтовал с охранником, то и дело требовал выпустить меня по каким-то надобностям – качал права. Как-то попытался привести высокопарный аргумент: «Даже приговорённым к смерти позволяют…» А милиционер глянул на меня как-то по-особенному и спрашивает: «А ты видел когда-нибудь приговорённых к смерти?..» Это был вопрос бывалого человека, скорее всего, воевавшего, и я в ответ что-то несуразное залепетал. Ничего подробно не объясняя, этот мужик одним своим взглядом дал понять, что приговорённый к смерти – зрелище далеко не романтическое, что в книжках о таком не прочитаешь, что смертникам не до поз и рисовки, а волокут их, вероятно, на расстрел в полубессознательном состоянии. Да, выразительный был взгляд, запомнившийся…
Вышел я из заключения и перед поездкой в Москву успел пересечься с Колей Щербаковым, который сообщил, что у него с Ирой серьёзные отношения, что он собирается везти её в Казань – представить родителям в качестве жены. Это было двойное предательство – и друга, и любимой. И надо заметить, что и тогда, и позже в подобного рода ситуациях я почему-то не злобствовал, не зверел, а скорее старался войти в положение тех, кого вполне мог бы ненавидеть. Хотя, конечно, для меня эта история была ударом.
Я написал прощальное письмо и попросил предавшего меня Колю передать его бросившей меня Ире.
Сейчас уже не помню, через кого доходила до меня информация о дальнейшей Колиной судьбе, но каким-то образом мне всё-таки стало известно, что они с Ирой объявили на телестудии об отношениях, потом поехали в Казань, но что-то не заладилось, и вскоре Ира вернулась в Воркуту к мужу. А спустя некоторое время я узнал, что Колю убили. Детали трагической истории до меня не дошли, единственное, сообщалось, что Коля зарабатывал на жизнь лабухом в ресторане, и, скорее всего, именно разгульная кабацкая жизнь привела его к столь трагическому финалу.
Уже значительно позже, в 80-е, когда у меня за плечами были главные роли в нескольких картинах, я оказался в Казани. Иногда через общество «Знание» удавалось за небольшие гонорары выступать перед зрителями – для нашего семейного бюджета эти деньги служили серьёзным подспорьем. И вот после концерта подходит ко мне лысый человек, и вдруг я с трудом различаю в нём «убитого» Колю Щербакова, когда-то записного красавца, от которого млели женщины. Выяснилось, что вершиной его карьеры к тому времени стала работа барабанщиком в оркестре местного оперного театра. Полночи мы с Колей проговорили за водочкой, он ещё бодрился, рассуждал о планах на будущее, намеревался устроить по-новому свою музыкальную карьеру, хотя мне, да и ему, я думаю, было понятно, что рыпаться бессмысленно.
Вскоре Коля стал позванивать мне в Москву, со временем разговоры по телефону стали чаще, ещё позже превратились в навязчивость. Я, признаться, терялся, не понимая, как себя вести, ведь у меня вроде всё сложилось, я, можно сказать, успешный человек, а он в уязвимом положении неудачника, а значит, негоже мне проявлять высокомерие. Но, с другой стороны, хотелось порой грубо отрезать: «Коля, да ты вообще помнишь, как ты меня в Воркуте продал за рубль за двадцать?» Но, конечно, ничего такого я ему не сказал, продолжая вести беседы, превратившиеся для меня в настоящее мучение. Карьера у Коли в гору, разумеется, не пошла, зато он в очередной раз женился на молодой девушке, а через какое-то время у него случился инсульт, и мне стали приходить открытки, сначала написанные неуверенным почерком паралитика, а потом Колиной молодой женой. Умер Коля в начале двухтысячных, и жена его написала, что самые дорогие, самые романтические Колины воспоминания были связаны с воркутинским периодом нашей с ним крепкой дружбы.
8
О погружении на дно морское, об истории, которая до сих пор вызывает чувство вины, спасительной «Мухе-Цокотухе» и о том, как нельзя писать сочинения
И вот я снова поехал в Москву. Один из коллег по Воркутинской телестудии, тот, что окончил сценарный факультет ВГИКа, помог мне устроиться с жильём. По его рекомендации я оказался в доме на улице Кирова, нынешней Мясницкой, в интеллигентной семье художников, находящихся в родственных связях ни много ни мало с Лансере – Серебряковыми. Вполне вероятно, что брали меня на постой, руководствуясь практическими соображениями, но приятные столичные интеллигенты условий по оплате не поставили, а мне если открытым текстом не сказать, то могу и не догадаться о меркантильной стороне дела.
Жил я в Москве не по средствам, тратил деньги (в том числе и те, что присылала тайком от отца мама) на вещи, мягко говоря, необязательные. Например, водил по ресторанам дочку приютивших меня художников. Ей – 17, а мне уже 21, взрослый мужчина по меркам недавней школьницы.
На ниве поступления у меня намечался прогресс: в Школе-студии МХАТ и Щукинском училище я дошёл до последнего, третьего тура. А вот со ВГИКом не заладилось, не удалось преодолеть даже предварительный этап – консультацию. Со Щепкинским училищем похожая история: оттуда меня всё время заворачивали. Странным образом и у Веры в её послужном списке абитуриента Щепкинское тоже осталось не взятой крепостью. Известный актёр Виктор Коршунов, набиравший курс в год её поступления, сказал со всей определённостью: «Девочка, вы никогда не будете актрисой». Надо же – никогда! То есть человек был абсолютно убеждён, что перед ним бездарность – так причудливо устроено человеческое восприятие. И ведь нельзя утверждать, что у некого конкретного педагога отсутствует чутьё на талант, ведь он, выбраковывая не приглянувшихся, кого-то всё-таки оставляет и даже воспитывает крупных актёров. Удивительно, до сих пор не понимаю, как работает этот механизм предпочтений.
В этот раз – и в студии МХАТ, и в Щукинском – я провалился на третьем туре.
Возвращение в Астрахань представлялось невозможным: там меня ждут нотации родителей, советы друзей, напоминания о серебряной медали и упущенных возможностях получить «нормальную профессию». И я поехал в Баку, попросил отца устроить меня на работу: у него были связи в Каспийском пароходстве. Таким образом продолжал реализовываться давний стратегический план освоения природных стихий. Из-под земли я отправился в море – меня взяли матросом второго класса на водолазный катер.
Работа оказалась, что называется, не бей лежачего. Судно стояло на причале центральной набережной Баку, мы приходили на работу, поднимались на борт, и можно было ложиться спать, а если выспался, валяйся с книжкой в руках. Единственной моей обязанностью было мыть палубу. Кажется, только один раз вышли мы в море на какие-то водолазные работы, и я не смог не воспользоваться случаем – попросился под воду в водолазном костюме. На меня надели скафандр, что было не так просто, и я почувствовал на собственной шкуре, как в буквальном смысле нелегка профессия водолаза. Каждый шаг по земле даётся с невероятным трудом, зато, опустившись в воду, двигаешься свободно, но нужно всё время нажимать на клапан, чтобы стравливать воздух, а если забываешь – начинаешь надуваться и тебя переворачивает. В общем, пусть и ненадолго, но я всё-таки оказался в подводной стихии, поставил галочку.
Жил я у своей тётушки Веры. У неё был муж, дядя Шурик, с ней жила и тётя Шура, спасшая меня когда-то. На всех – две крохотные комнатёнки, но так как сыновья тёти Веры, мои двоюродные братья, к тому времени от родителей отделились, для меня нашёлся угол.
Тётя Шура всегда оставалась при сёстрах, можно сказать, приживалкой. Я даже не знаю, была ли у неё пенсия, потому что официально трудилась она очень недолго. Работала в семье: с утра бегала по магазинам, рынкам, потом готовила, занималась хозяйством. Если я был дома, она подсаживалась, чтобы поговорить, ей явно не хватало общения. А мне было с тётей Шурой скучно, потому что рассказы её состояли из бытовых подробностей какого-нибудь очередного похода за продуктами: куда-то зашла, а там что-то продают по 2.40, а она-то знает, что везде цена 2.50, и спрашивает продавщицу, не ошибка ли в ценнике, а продавщица ей отвечает – нет; ну что же, значит, надо брать больше, раз на одном килограмме целых десять копеек выигрываешь.
Так же я бежал от маминых рассказов, а ей хотелось говорить о своей юности, о своём детстве в селе Чаган недалеко от Астрахани. Сегодня бы, конечно, выяснял всё подробно, выспрашивал, восстанавливал родственные связи, генеалогические линии. Но когда интересно стало по-настоящему – спросить было уже не у кого.
В Баку произошла у меня история, которую следовало бы назвать любовной, хотя в полной мере считать её таковой мне трудно. Во всяком случае, вспоминая сейчас произошедшее, понимаю, что мотивы моего увлечения проще объяснить гормональными процессами, нежели глубокими чувствами. Что вовсе не снижает трагической ноты истории, ведь неслучайно долгие годы я помню девушку Нелю и не могу до сих пор избавиться от чувства вины, с нею связанного.
Двор, в котором мы жили, был типичным для южных прибрежных городов и по своему устройству, антуражу мало отличался, скажем, от одесского. В деревянных домах посёлка завода имени Шмидта жили люди, в основном связанные с этим предприятием, где производилось оборудование для нефтяников. Наш заводской посёлок оставался едва ли не последним в Баку, куда не дошла цивилизация. Большинство подобных «шанхаев» уже снесли, а братья мои, Славик и Юра, к тому времени получили от завода благоустроенные квартиры в пятиэтажках. Но наш колоритный двор (с общим туалетом без каких-либо современных удобств) всё ещё оставался экспонатом довоенного прошлого. Здесь забивали козла и играли в нарды, которыми я тогда очень увлёкся, двор был и местом общения, и эпицентром скандалов, и декорацией любовных историй.
Неля жила по соседству – тихая, скромная, чистая девушка из рабочей семьи, и отношения с ней – это по-настоящему мой несмываемый грех. Зашли мы далеко, у неё это было впервые, хотя Неля была, кажется, даже чуть постарше меня. В какие-то минуты я, конечно, задавался вопросом: «Что я делаю? Ведь она уверена, что я женюсь на ней…» Но вовремя прекратить кобелячье приключение оказалось не в моих силах.
Уже уехав в Москву, продолжал с Нелей переписываться – это длилось с полгода, со временем письма стали реже, и однажды я всё-таки решился и написал, как это делают обычно подлецы в мелодрамах: «Прости, нам не стоит продолжать отношения…»
Но в случае с Нелей это была реальная жизнь, реальная судьба, а не пьеса или сценарий. Такой исход стал для неё сильнейшим ударом. В ответ Неля прислала мне письмо-исповедь, где пыталась и сама разобраться в своих чувствах, и мне передать глубину переживаний. Писала она о себе в третьем лице, как будто подчёркивая дистанцию между собой нынешней с собою прежней, объясняла, чем были для неё наши отношения, чем стал для неё первый поцелуй. Читал я Нелино письмо, и мне вся эта история представлялась из бесконечно далёкого прошлого, относящегося ко мне формально: да, мол, событие признаю, инцидент имел место.
С самого начала в глубине души я осознавал, что никакого продолжения отношений быть не может, но всё же не остановился, хотя и видел, что для Нели всё это всерьёз. После разрыва она пыталась покончить жизнь самоубийством, и мама её написала мне письмо, а я ответил: «Ради бога, если вы считаете, что так нужно, я готов жениться, но жить вместе мы не будем…»
Конечно, можно найти массу оправданий, объяснений, порассуждать, например, о сомнительности подхода, когда человек, руководствуясь ложными представлениями о чувстве долга, отказывается от себя ради кого-то. Да, мне кажется такой жизненный принцип неправильным, не идущим никому на пользу и по большому счёту разрушительным. Но ведь есть люди совершенно другого склада, для кого жертвенность органична, кто совершенно естественно готов загубить свою судьбу ради заболевшего родственника, поставить на себе крест ради детей, а кто-то и вовсе готов уйти в монастырь.
Неля так и не вышла замуж, хотя была привлекательной девушкой. Позже она устроилась на работу в бакинский метрополитен и даже дослужилась до какой-то начальницы. А умерла довольно молодой, когда ей было немного за пятьдесят. В последний свой приезд в Баку я попросил брата Славика свозить меня на Нелину могилу. И родственники её проявили великодушие, проводили меня на кладбище. Я положил у надгробия цветы и попросил у Нели прощения. Сейчас выглядит красиво, звучит эффектно, а я ведь действительно сломал ей жизнь.
И снова я приехал в Москву, снял комнату и опять пошёл кругами по театральным вузам столицы. В Школе-студии МХАТ на двух турах прочитал вполне прилично. Заметил, что мне симпатизирует одна из преподавательниц – Ольга Юльевна Фрид. Долетали её слова: «Хороший мальчик, давайте дадим шанс…» Но впереди был третий тур, на котором я уже сре́зался в прошлом году.
Самым слабым звеном моего репертуара по-прежнему оставалась басня. Маяковский получался лихо: «Какие тут временные? Слазь! Кончилось ваше время!» – в этих стихах я мог показать темперамент. В прозе проявлялась способность к логическому мышлению, в прозаическом отрывке можно было увидеть органичность. А басня – это выявление способности перевоплощения, речь о важнейшем элементе актёрской профессии, которым я определённо не владел тогда, да и сейчас не слишком владею.
Чтобы произвести впечатление на комиссию, нужно было не только ярко выступить, но ещё и подобрать подходящий материал. Я долго ломал голову, что бы такого взять для чтения на экзамене, и вдруг вспомнил про «Муху-Цокотуху»; интуиция подсказала, что именно Чуковский станет моим спасением, но текста я наизусть не помнил и потому отправился в библиотеку переписать слова. Пошёл я не куда-нибудь, а в Ленинку – других библиотек в Москве я просто не знал. Думаю, это выглядело впечатляюще: взрослый детина заказывает в главной библиотеке страны «Муху-Цокотуху» и затем работает с этим произведением в читальном зале, среди аспирантов и профессоров.
Эффект оказался поразительным в том смысле, что экзаменационная комиссия была поражена несоответствием моей персоны и выбранного материала. «Ягнёнок в жаркий день зашёл к ручью напиться…» – такое они сотню раз слышали, но «Муха-Цокотуха» оказалась настоящим новаторством. Я победил их: мэтры хохотали от моей версии сказки Чуковского, а это самое главное – заставить комиссию живо реагировать.
В этот год в театральных вузах были очень трудные экзамены. Видимо, слишком много талантливых ребят сошлось в одно время в одном месте. Комиссия, сомневаясь, устраивала повторный второй тур, потом повторный третий, так что в итоге у нас получалось не три экзаменационных этапа, а целых пять. И вот нам объявляют, что экзамены будут продолжены, комиссия не определилась со всем списком, но три человека прошли точно и называют: Алексей Борзунов, Борис Аросев (племянник Ольги Аросевой) и Владимир Меньшов.
Я помню, Москва была жаркая, с раскалённым асфальтом, даже за ночь он не успевал остыть полностью. А вот у Веры в воспоминаниях – идёт дождь. Получилось так, наверное, потому, что объявили нам об успешном поступлении в разные дни.
Я рванул в сторону Центрального телеграфа, чтобы позвонить Диме Першину (только он из моих астраханских друзей обладал роскошью – домашним телефоном). Надо было попросить, чтобы он передал родителям о моём поступлении. Я дозвонился, поделился своими счастливыми новостями, на что Першин отреагировал не слишком дружелюбно: «Сука, я знал, что ты своего добьёшься».
Прошедшим третий тур ещё предстояли общеобразовательные экзамены, хотя они и считались формальностью. Главное было пройти творческий конкурс. На сочинении я выбрал тему по Маяковскому и получил пятёрку. К тому времени я уже научился писать добротные сочинения с прогнозируемым результатом, не отклоняясь от канонических представлений и традиционных трактовок. Эту казённую манеру я освоил после истории, которая произошла со мной в восьмом классе. Мои тогдашние книжные представления о жизни всё время толкали меня на необдуманные поступки: например, следуя за героями советского кино и литературы, я считал необходимым демонстрировать свободу мышления и удивлять самостоятельностью суждений. И вот, опираясь на эти принципы, решил проявить себя в школьном сочинении, посвящённом «Евгению Онегину». Чтобы лучше раскрыть тему, прочитал Белинского, что вполне вписывалось в общепринятые рамки, однако Белинского мне показалось недостаточно, и я привёл в сочинении цитаты из критических произведений Дмитрия Писарева, известного своими радикальными оценками творчества Пушкина. Выдающийся русский критик рассуждал об «узости ума и дряблости чувства» Александра Сергеевича, называл его «так называемым великим поэтом», которому нет дела до народа: «Пушкин пользуется своею художественною виртуозностью как средством посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего умственного бессилия…»
«Евгения Онегина» Писарев разбирал подробно и безжалостно. Критика его не могла не впечатлить подростка – она, кстати, вполне вписывалась в советскую идеологию осуждения барства и крепостного права. Писарев не считал «Евгения Онегина» шедевром, не понимал, как Белинский может называть пушкинский роман в стихах «энциклопедией русской жизни», если там, например, не сказано ничего осуждающего о крепостничестве. Писарев ехиден и во многом точен:
«Надо сказать правду, на этих сведениях энциклопедии лежит самый светло-розовый колорит: помещик облегчает положение мужика, мужик благословляет судьбу, мужик торжествует при появлении зимы – значит, любит зиму, значит, ему тепло зимой и хлеба у него вдоволь, а так как русская зима продолжается по крайней мере полгода, то значит, мужик проводит в торжестве и благодушестве по крайней мере половину своей жизни. Сын дворового человека тоже ликует и забавляется; значит, его никто не бьёт, его хорошо кормят, тепло одевают и не превращают с малых лет в казачка, обязанного торчать на конюшне в лакейской и ежеминутно бегать то за носовым платком, то за стаканом воды, то за трубкой, то за табакеркой. Светло-розовый колорит немного помрачается тем неожиданным известием, что Ларина била служанок; но, во-первых, она их била только „осердясь“, а сердилась она, вероятно, очень редко и только за дело, потому что, если бы она была способна сердиться часто и неосновательно, то, разумеется, проницательный Онегин, приятель и любимец автора энциклопедии, и не сказал бы о Лариной, что она „очень милая старушка“. Во-вторых, служанок и нельзя было не бить, потому что они, как мы узнаём из той же энциклопедии, были очень большие мерзавки; они были способны похищать барские ягоды, и барыня, для ограждения священной собственности и для предохранения мерзких служанок от гнусного преступления, была принуждена утруждать свою барскую голову и придумывать то замысловатое средство, которое называется в энциклопедии затеей сельской остроты и которое приучало служанок предпочитать высокие эстетические наслаждения, – как-то пение, – низким материальным предметам, именно ягодам. В-третьих, служанок били не больно, потому что ни самые побои, ни воспоминания об оных не мешали им проводить святки в песнопениях, в которых они имели случай усовершенствоваться во время лета, при своих нередких столкновениях с низкими материальными предметами, то есть с ягодами…»
В отношении Пушкина Писарев звучал так же издевательски, как в конце 80-х какой-нибудь «Огонёк» в адрес Сталина. Не помню уж, что именно я процитировал в школьном сочинении из Писарева, но переполох вышел знатный – отца вызвали в школу и строго поинтересовались: «Что происходит с вашим сыном?»
С тех пор я не пробовал писать сочинения, демонстрируя самостоятельность мышления. Я всё подавал как положено, потому что в этой конкретной школе, у этого конкретного педагога свободомыслие не поощрялось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?