Электронная библиотека » Владимир Мощенко » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 11 января 2016, 19:20


Автор книги: Владимир Мощенко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
7

Но вернёмся в Тбилиси. Вернёмся в тот день, когда Цыбулевский позвал нас к себе. У него дома творила новые миры странная и прекрасная Гаянэ Хачатурян. О ней спустя десятилетия я тоже написал в «Блюзе для Агнешки»: «Когда-то, в день знакомства, она подарила свою фотографию, сделанную Параджановым. И сказала: редко кому дарю, но ты – мой брат. Двоюродный. А кто же родной? Шура, конечно. А фото, спросила она, тебе нравится? Не то слово, сказал я, гениальный персонаж, и фотограф – гений. Шура уловил эти слова и уколол: графоманим понемногу? Но вот по сути-то, добавил он, верно. Гаянэ, шепнул мне Соколов, трогательное существо. И верно, пожалуй, она была не от мира сего, бедствовала – и всё равно не жаловалась. Да и на что ей, такой художнице, жаловаться? Тарковский, говорят, посвятил Гаянэ стихи. Надо бы найти их. Она сама была поэзией. Её картины завораживали. „Вуаль вино“. „Слон – пурпурный смычок“. „Шествие апельсинового дня“. „Утром: шорох фиалки“. „Вечером: арфовая ночь синего ореха“. А здесь, у Цыбулевского, выражая преклонение перед Шурой, украшала Гаянэ фресками стену лоджии. Одна за другой появлялись голубоватые девушки, которые готовы были пришпорить своих голубоватых коней…» Соколов продолжал восторгаться! И, неожиданно задумавшись, сказал, что ему надо бы найти какую-то девочку – лет десять назад «Пионерская правда» напечатала её стихи:

 
Вы войдёте в сад, товарищ Сталин,
Где курчава зелень и густа.
И сорвёте ягоду устало.
Ведь давно не ели вы с куста.
 

Володя искренне беспокоился об этой девочке. Чувствуете, говорил он, какой болезненный укол в детских строчках!

Вечером мы пришли в гостиницу «Сакартвело». И, несмотря на поздний час, он захотел побывать на улице Чавчавадзе.

– Пойдём, покажешь дом, где живёт вдова Тициана Табидзе. Её ведь, кажется, Ниной Александровной зовут? Не каждому поэту Бог даёт такую подругу…

Из сегодняшнего дня отвечаю ему: конечно, не каждому, но тебя Господь не обошёл Своей милостью; Он дал тебе Марианну: благодаря и ей твоя «несбыточная сирень» ни на миг не увядает; ты Марианну предвидел, долго и тяжко шли вы друг к другу.

Их небывалый роман, их любовь тронули сердца миллионов людей – телезрителей и читателей. В «Литературной газете» (27 октября 2010 года) в разделе «Юбилярий» я опубликовал «Венец для Марианны»:

«Меньше всего мне хочется, чтобы эти строки смахивали на оду, на панегирик, но стремление к чему-то величальному, исполненному нежности и лирики, по правде сказать, невольно толкает под локоть: ведь речь идёт о Марианне Роговской-Соколовой, с именем которой наш замечательный русский поэт, когда-то мечтая о её балконе, был готов выпить росы „за ваши Анютины глазки“, женственности которой, её красоте и многочисленным талантам телевидение, радио, газеты, иллюстрированные журналы часто посвящали трогательные передачи, интервью, статьи. И ещё одна важная причина тяги к „высокому штилю“: я был шафером на свадьбе у Володи Соколова, моего знаменитого и давнего (с тбилисских благословенных времён!) друга, и Марианны Роговской, сразу же завоевавшей и моё братское сердце. Я увидел её впервые в Володином запущенном, холостяцком доме близ Склифа, на улице с каким-то богоборческим названием: изящная и утончённая, она, надев резиновые салатного цвета перчатки, прибиралась, мыла посуду и окна, чтобы в квартирке стало светлее и уютнее[22]22
  В каком-то из многочисленных интервью, когда зашёл разговор о том, что Володя был подвержен распространённой русской слабости, Марианна ответила, что это слишком мягко сказано, что он тогда находился в тяжелейшем состоянии, сознательно шёл к самоуничтожению. И добавила: «Я думаю, что его зависимость от алкоголя – следствие трагедии, которую он пережил». Не умолчала и о том, как на него ополчились сильные мира сего: Соколова просто стирали в порошок. «Он был совершенно нищий, больной и признавался мне потом, что чувствовал, как буквально сходит с ума. Тогда он и написал своё знаменитое стихотворение „Ты камнем упала, я умер под ним…“. Он действительно шёл к гибели и не сопротивлялся. Пытаться побороть такие обстоятельства – всё равно что вступить в схватку с дьяволом. И откуда у меня взялась такая уверенность, что я с этим справлюсь, до сих пор не могу понять. Но, как говаривали в старину, участь моя была решена. Я уже точно знала, что мне уготовано быть рядом с ним. <…> Мы тщательно скрывали наши отношения, но Москва – город маленький, а тогда она была ещё меньше. То и дело мне звонил какой-нибудь „доброжелатель“: „Маргарита, а ваш Мастер, между прочим, сейчас сидит в ЦДЛ, а перед ним сто пятьдесят граммов коньяку. Скорей бегите туда“».


[Закрыть]
. И представьте: я уже не беспокоился за судьбу родного мне человека, в ком душа росла, „не убывая, как цветы, что некому дарить“. Он от этого очень страдал: жизнь часто обходилась с ним немилостиво. Теперь было кому дарить богатства этой души. Не одни лишь цветы. Он, совершенно не сентиментальный, в ту пору болел (я и пришёл его проведать), но глядел он, как бы вопрошая: ведь и верно она лучше всех? И – вслух: она покажет тебе, какое у неё потрясающее генеалогическое древо.

Да, конечно, уже потом, спустя годы, появятся великолепные телевизионные фильмы „Мастер и Марианна“ Юрия Полякова, „Однажды я назвал себя поэтом“ по сценарию самой Роговской-Соколовой, „Весна в Лаврушинском“ Аркадия Бедерова (и мн. др.), где сверкнул золотом ключик, открывший заветную дверь в страну Творчества и Любви, где, по словам соколовской Музы, „всё освещено солнечным светом и высшим смыслом“. А тогда… тогда все были живы и здоровы, и после загса мы в Измайловском парке заходили то в один ресторанчик, то в другой, а к вечеру поехали ко мне[23]23
  Жил я тогда в микрорайоне Ивановское, у Измайловского парка. Впервые попав в этот новый микрорайон, Володя проплутал не меньше получаса: все дома в нём были совершенно одинаковы. Но эта неприятность обернулась стихами: «Заблудился я… Да и скворцы тоже в поисках долго сновали… Эти здания – как близнецы, а хотят, чтобы их узнавали». А из чисто бытовой подробности родился ошеломляющий вывод: «Типовые дома неплохи. Может быть, даже вовсе неплохи. Но зачем типовые стихи нашей быстротекущей эпохе?»


[Закрыть]
, где ждали нас подарки, присланные грузинскими друзьями, – и чурчхела, и мачари (вино, которому не исполнилось и семи дней), и многое другое. Той ночью я записал в дневнике, как Марианна стала самым юным директором Музея Чехова, расположенного в здании на Садовой-Кудринской (в надежде на лучшие времена приобретённом некогда Антоном Павловичем). В записи были и такие слова: „Очаровательная и романтичная, она сама как будто вышла со страниц чеховских книг, поклявшись никогда с ними не расставаться“.

Так бывает, что автора до конца, до самой сердцевины узнаёшь по его творениям. То же самое произошло и со мной, когда я увидел по ТВ её фильмы об Антоне Павловиче: „Всего четыре года“, „Сахалинские страницы“, „Посылаю Вам пьесу…“, „Последний сад“. Этот „Последний сад“ и дал название удивительной книге Марианны. Эти фильмы трогали до слёз, вызывали бесчисленные отклики.

Вот так они и жили вдвоём – Поэт и его Муза. Что и говорить, домашние хлопоты отнимали у Марианны немало времени и сил, но Володя не позволял жене уйти в них с головой, вдохновлял её на новые литературные подвиги, – и она росла как литературовед, сценарист, переводила болгарских, польских, македонских, грузинских поэтов и в результате издала в 1990-м книгу переводов «Я увидел тебя».

…Мы с Володей, помолодевшим и похорошевшим (от болезни – ни следа), ездили в его родные места, к Селигеру, и всё это время он говорил о Марианне, говорил, как обычно, без пышных метафор, но в каждой его фразе нетрудно было различить цветение ауткинских, ялтинских садов. Это всё потому, что его дом преобразился. В нём была она! Он это предвидел: „Я буду рад, слегка отъехав, что Дом, не зная почему, стоит задумчивый, как Чехов, и улыбается всему“. Их миры воссоединились, отчего обрели вечность и беспредельность. Им бы жить двести, триста… нет, тыщу лет – и всё равно не исчерпалось бы то, что их так объединяло и украшало. Их – вдвоём! – никогда не забудут потаённые московские уголки, дым мегрельских, кахетинских, имеретинских очагов, ветхие балкончики Метехи в Тбилиси, болгарская речка Тополница и тропинки Булонского леса, и Люксембургский сад, где они вели беседы о будущем России, о родном Володином дяде по линии матери, писателе Михаиле Козыреве, настоящем красавце, сыне лихославльского кузнеца, арестованном „органами“ весной 1941-го и сгинувшего в саратовских застенках.

“Вот бы воскресить его, воздать ему должное!“ – вздыхал Соколов. Об этой мечте всегда помнила Марианна. И, уже после того как Володи не стало, ей удалось сдвинуть глыбу, лежавшую на памяти Михаила Яковлевича <…> Она открыла для себя его в основном сатирические книги, надолго запрещённые и забытые. А то, что открыла, решила сделать достоянием читателей. И засела за работу, дав ей соколовский эпиграф (“Нет школ никаких, только совесть да кем-то завещанный дар“) и грустное название – „Таянье славы“. Господи, как жаль, что Володя не прочитал книгу Марианны, особенно последних строк: „Хочется верить, что после таяния, как всегда в природе, начнётся плодотворное, неодолимое цветение“!

8

Я помню тот печальный день в Переделкине, когда Володя и Марианна пришли на поминки трагически погибшего большого поэта Бориса Примерова. Жаль, что слова Соколова, произнесённые им тогда, никто не записал. Они были поразительными. А с каким чувством прочитал он наизусть пронзительные строки Примерова:

 
Я умер вовремя – до света,
И ожил вовремя – к утру.
А рядом проходило лето
В бредовом затяжном жару.
 
 
А рядом солнце проползало
На животе, в репьях, во рву
И воспалённым, жёлтым жалом
До смерти жалило траву.
 
 
О бедная земля – как сушит
Вдоль, поперёк и снова вдоль!
Как бороздит виски и души
Горячая, сухая боль.
 
 
Иссохшие уста – и только.
Глаза тоски – невмоготу…
И степи, серые как волки,
Крадутся к мёртвому пруду,
 
 
Где на краю, в краю безвестном,
В репьях, во рву, на самом дне,
Всего на расстоянье песни
Лежу от жизни в стороне.
 

Мне кажется, что Соколов уже тогда чувствовал свой уход, в его голосе ощущалось астматическое задыхание, но он до конца дочитал стихи Бориса. Надо было видеть, как Марианна смотрела на своего Володю, вся – тревога, вся – любовь, вся – преданность. Этой любви и этой преданности надо бы посвятить большую книгу. Если б не Марианна, если бы не поддержка её добрых друзей, не был бы так быстро открыт музей Владимира Николаевича Соколова при библиотеке в Лефортове, не проводились бы регулярно Соколовские чтения в день рождения поэта и в день его памяти, не выходили бы в наше кризисное время его бессмертные книги…

Она не ищет следы прошлогоднего солнца. Они – рядом с ней, и она озарена этим солнцем. Сколько, говорите вы, ей лет? Да не смешите меня. Марианна молода, как молода сама Поэзия. И как бы ни шла, я уверен, что она – в полёте. А всё вокруг – „словно сонмы существительных в ожидании глагола“».


Но мы должны вернуться в тот, далёкий уже, тбилисский вечер, когда Володя Соколов долго вглядывался в тёмные окна табидзевского дома, читал без запинки стихи Тициана Табидзе в пастернаковском переводе, опершись на платан, который возникнет в его строчках в стихотворении «Тбилиси! Туманная рань!..»

…Недавно мы с Марианной вспоминали давнишнюю раннюю весну, тбилисскую улицу Камо, 2, улицу прямо-таки фешенебельную, изящную, расположенную на берегу Куры. Ладо Сулаберидзе и Резо Маргиани звонили чуть свет и вскоре приезжали к Володе и к ней; завтракали на балконе гостиницы. Появлялась и жена Маргиани – Нина, русская по национальности, но говорившая по-русски с трогательным акцентом. Она знала наизусть «всего» Реваза, и ей больше всего нравились стихи о птицах, словно бы нарисованных близ отрогов Кавкасиони (такими неподвижными они казались), и о девяти юношах, погружающихся в сырой туман зелёной, самой зелёной в мире Гвалды. Какая-то печаль появлялась в её глазах, когда она обращалась к строчкам своего мужа, где говорилось о ненадёжности, быстролётности мига под родной кровлей и звучала просьба, обращённая к минуте, чтобы та не загасила вдруг искорку жизни. К компании присоединялся Отар Нодия, руководитель главной редакционной коллегии по художественному переводу и литературным взаимосвязям при Союзе писателей Грузии. Ладо говорил Соколову: прочти, мол, что-нибудь… ну… к случаю… И Володя читал: «Люблю, когда друзья мои в Тбилиси в пылу беседы общей за столом заговорят, до звона речь возвысив, своим почти орлиным языком». И всех приглашали в ресторан. Внизу, под балконом, стояли наготове несколько машин…


Володя был непоседой, его постоянно тянуло сюда, чтобы «жить в горах легко и гордо», а отсюда – домой, чтобы писать о том, как «дул ветер в феврале в Тбилиси, гремя железом листовым. Гремели форточки. И листья, гремя, неслись по мостовым». И однажды, весной, после звонка Нины Маргиани пришлось лететь для прощанья с Ревазом, певцом родного села Мулахи, неприступного Легазариели, каменных хребтов Ушбы, волн Энгури. Безутешная Нина, поддавшись внезапному горестному порыву, открыла все окна, и балконы её опустевшего дома висели над Курой и смотрели во все стороны света. Володя с Марианной, оплакав Резо, сходили и на могилу поэта Леонида Тёмина, который умер в Тбилиси в день своего пятидесятилетия (он бежал из Москвы, от своего юбилея). Помянули Лёню, и Володя Соколов прочитал его строки: «Кардиолог! Ты прав: ни к чему мелодрама, и „разбитое сердце“ – чувствительный бред! И у Гамлета чудная кардиограмма, если он умирает четыреста лет».


И опять мысленно возвращаюсь я к тому вечеру, когда мы вошли с Володей в гостиницу «Сакартвело» и в глаза нам бросилось строгое предупреждение рядом с выключателем: «Уходя, гасите свет!»

– Вот глупость! – сказал он. – Нельзя этого делать.

Он не выключил после себя свет. А Марианне я посвятил стихи:

 
Что в Лаврушинском сейчас?
Как живёшь ты, Марианна?
Снишься мне – и всякий раз
Неожиданно и странно.
 
 
В Переделкине твоём —
Всплеск кленовых междометий.
Но идём мы не вдвоём:
Рядом с нами некто третий.
 
 
С нами он – и там, где Блок,
Пусть невидимый – до срока.
Значит, я не одинок.
Значит, ты не одинока.
 

Владимир Соколов остался верен себе до самого конца.

Глава 4. Запёкшаяся капелька слезы

 
Мне слышен треск сгорающей лозы,
И женский плач летит во все края,
И в каждой винной капле вижу я
Запёкшуюся капельку слезы…
 
Александр Межиров
(«Слово на кахетинском празднике»)


 
Он учил меня Блоку и женщинам,
картам, бильярду, бегам…
 
Евгений Евтушенко
(«Автор стихотворения „Коммунисты, вперёд!“»)

Здесь никак не обойтись без недавней публикации Зои Межировой-Дженкинс – и пусть это будет чем-то вроде третьего эпиграфа. Итак:

ФАРФОРОВАЯ ЧАШЕЧКА

Она, как ни странно, вспоминается, когда я думаю о дружбе Александра Межирова с Владимиром Мощенко.

Хрупкая, элегантная, – для чая или кофе, сделанная из тонкого фарфора, та чашечка и сейчас с нами, привезённая в далёкую страну. Не разбившаяся во время межконтинентального перелёта. Как особый Знак, кажется, не подвластный времени и пространствам.

Когда-то давно Владимир Мощенко пришёл к нам со своей женой в квартиру на Красноармейской улице и принёс этот изящ ный подарок. Сидели, как всегда в те годы бывало в московских квартирах, на кухне, ужинали и, конечно, говорили о поэзии.

Дружба поэтов была многолетней, – с Грузии. С 1959 года. Они познакомились в Тбилиси у прозаика Эммануила Фейгина. И с тех пор, невзирая на трагический отъезд Александра Межирова в страну другого полушария и до дня захоронения его праха на кладбище подмосковного Переделкино, их связывала крепкая нить нежного товарищества, внимания и заботы, глубокого интереса друг к другу.

Владимир Николаевич, переживая этот отъезд, скучая, звонил Межирову в Штаты. Делились новостями. Читали стихи. Но горечь расстояния уже довлела над этими беседами.

На вечере памяти А. Межирова в ЦДЛ в сентябре 2009 года Мощенко с лёгким недоумением и присущей ему скромностью сказал, что его удивлял постоянный интерес Межирова к нему, удивляло, как тот его «вычислил». Межиров любил общение с Владимиром Николаевичем, тосковал по нему, когда долго не разговаривали, – привлекал шахматный ум Мощенко, особое, редкое по мудрости, видение жизни и мира, в сочетании с лирическим характером души, который навсегда, несмотря на иную, кажется, резко противоположного плана профессию, неотвратимо замкнул его на стихах. Межирову они нравились, и моя мама рассказывает, как ещё в Москве, любя строки Владимира Мощенко, считая его талантливым, Межиров говорил, что тот пишет всё лучше и лучше.

«Не скрою, меня трогало дружеское, искреннее участие Межирова в моей судьбе», – написал Владимир Николаевич в замечательных воспоминаниях о Межирове в журнале «Дружба народов» (№ 9, 2013). Тот открывал и ему значительных авторов, которые в те годы были неизвестны даже многим литераторам, дарил копии их книг, а порой и сами эти редкие книги, как внимательный, деликатный наставник, интересовался мнением о прочитанном.

Шахматы, один из видов великой Игры, интересовали Межирова всегда. Даже нет, не просто интересовали – волновали. Ведь так любимый им бильярд, да и игра в карты, которой Межиров профессионально обучался с двенадцатилетнего возраста, тоже несут в себе шахматные ходы. Недавно в Москве выдающийся игрок, первый кий Советского Союза, тоже друг А. Межирова, Ашот Потекян говорил мне о том, что бильярд – это настоящая таблица Менделеева, бездна, в которой есть всё и которую невозможно описать. Думаю, каждый шахматист смог бы сказать это и о межзвёздной области шахматной доски.

Познакомившись с Мощенко, прекрасно игравшим в шахматы, и впечатлившись его натурой и образом, Межиров написал стихотворение «Шахматист»: «Он свободные видит поля, а не те, на которых фигуры». Никогда не играя в шахматы, я недавно по-настоящему поняла значение этого пластичного поэтического свидетельства, советуясь с высокопрофессиональным шахматистом, опять же другом А. П. Межирова, Ильёй Журбинским, об одной непростой жизненной ситуации. Рассказала ему только о «фигурах» на поле моей истории; он ответил советом взглянуть на её «свободные поля». Это и принесло разгадку. И тогда я снова обратилась к стихотворению «Шахматист», хоть и прекрасно его помнила. Но прочитала на сей раз уже по-другому. Это стихотворение всегда присутствовало во всех межировских избранных, малых и больших. Включила и я его, составляя «СТО стихотворений» А. Межирова, которые вышли в ноябре 2013-го к его 90-летию в серии, учреждённой незабвенным Станиславом Стефановичем Лесневским (издательство «Прогресс-Плеяда»), об уходе которого продолжает страдать сердце, не смирившись с безжалостной реальностью его недавней кончины.

Привлекала Межирова и «одинокая и гордая свобода» Шахматиста, его не сконцентрированность на «суматохе житейской и спешке». «Воля свободного поля» манила и как иносказание в тяжкие дни несвободы страны. Это отмечает и Евгений Евтушенко, говоря в статье из своей антологии «Десять веков русской поэзии» «Благоговейный человек», посвящённой Мощенко, о необычности его образа в эпоху жестокого зажима.

Может быть, джаз – иная страсть Владимира Николаевича, тоже был для него и остаётся тайным Полем Свободы? О Мощенко говорили как о «благородстве в погонах». Каждому понятно, что это необычайная и драгоценнейшая редкость. Помню, как на поминках Межирова в Москве, у меня дома, на той же улице Красноармейской, при огромном стечении народа, приехавшего из Переделкина 25 сентября 2009 года после захоронения праха (был в тот день на поминках и Владимир Мощенко), Надежда Кондакова обратилась к нему с воодушевлённым, искренним тостом, сказав о его неоднократной помощи самым разным людям, когда он ещё не ушёл в отставку, как полковник милиции. А ведь для этого, видимо, тоже нужны – и шахматный ум, и лиризм души.

Лиризм той прекрасной чашечки, когда-то подаренной нашей семье Поэтом и Шахматистом, хрупкий фарфор которой никогда для нас, уверена, не разобьётся.

1

…Проходная Кремлёвской больницы. «Вы к Антокольскому?» – спрашивает вышедшая навстречу медсестра. «Д-да, – отвечает Межиров, – он ждёт нас». А я задаю глупейший вопрос: «Ну, как Павел Григорьевич? Лекарства помогают?» Та не ответила, и мы двинулись вослед за нею. «В-володя, – прошептал Межиров, – в-вы что? От восьмидесяти лет лекарств не бывает». И вот мы в уютной палате у тяжело хворавшего Антокольского, который в сорок седьмом, по его словам, с удовольствием и чистым сердцем помог своему Сашеньке, ученику-фронтовику, студенту Литинститута издать первую книжку «Дорога далека», подвергшуюся вполне объяснимым нападкам за слишком «личное» отношение к теме войны. Павел Григорьевич, обрадовавшись гостям, по-хозяйски велел медсестре приготовить чай и кофе, достал из тумбочки бутылку коньяка, яблоки, шоколад и с юношеским задором, без раскачки стал читать стихи о грешной земной любви, о горбоносом попугае, а затем заставил Александра Петровича прочитать что-нибудь из нового: «Саша, уважьте старика». Впрочем, он нисколько не сомневался, что мы горячо отвергаем это словечко – «старик» (влюбчивый подросток сохранился в нём до последнего дня). И тогда впервые прозвучали строки из «Бормотухи», ещё (как я теперь понимаю) незаконченной, зато с чеканными отдельными главками: «Любой народ – народ не без урода… Но целиком… На уровне народа… Что говорить об этом… А толпа на уровне толпы всегда жестока – готова растоптать её стопа не только очевидца и пророка…»

И Антокольский сказал: «Да, это ваши стихи. Вы будете всегда на слуху. Вас будут поносить и возносить». Он не ошибся. Поэзия Межирова стала бесспорной классикой.

Вот почему так невероятны, ошеломляющи его зимние портлендские строки, где подводятся в горьких раздумьях, смахивающих на душевный надлом, итоги жизни и творчества «…Невостребованный дар. Невостребованна мысль старика в сторожке тёмной». Почти всё – как у любимого им Евгения Баратынского, который усомнился в своём даре и рассчитывал лишь на благосклонность потомков. Но – почти. Никакой надежды на понимание. На грани отчаяния. И вырывается раз за разом: «И это всё совпало с немотой…», «Встал и вышел из дома не в дверь, а в окно», «Воткнута в бабочку игла, висок почти приставлен к дулу…»

Дорога поэта была не только далека, но и полна драматизма, как иллюстрация к истории русской и советской литературы, к русской истории вообще, ибо она «угрюма, на себе замкнутая, смутна, вся она – раскол – от Аввакума вплоть до Горбачёва-Ельцина», и, значит, дорога эта не уникальна и не исключение из правил. Вот и возникает вопрос: не приспела ли пора издать книгу воспоминаний об Александре Петровиче Межирове, русском поэте и переводчике, лауреате Государственной премии СССР (1986), лауреате Государственной премии Грузинской ССР (1987), лауреате премии имени Важи Пшавелы независимого СП Грузии (1999); добавлю к этому награду президента США Клинтона. Представляю, с какими трудностями столкнётся составитель этой давно ожидаемой книги. Страсти вокруг имени и личности Межирова не стихают до сих пор и вряд ли стихнут (так оно и положено у нас, да, наверно, не только у нас, если разговор заходит о крупном, неординарном поэте, чьё творчество и чья биография никого не оставляют равнодушным).

Всё написанное Межировым и в России, и в США свидетельствует: он, как всякий человек, который «у памяти в залоге», прекрасно сознавал, что перемежаются восторженная хвала и яростная хула в его адрес, что немало таких хулителей, с ходу выносящих ему «приговор жестокий, исключающий любое алиби». Его поэзия – акт осознания своего несовершенства и покаяния перед Богом и людьми. Порой ему хотелось казаться безразличным к нападкам, и это заставляло его обращаться из-за океана к своему читателю и собеседнику: «Прими мою неправоту – не верь людскому пересуду…» Сюда можно присовокупить давнее: «Когда стихи прочтёте, понятней станет вам».

Однажды в нефтяной гавани Батуми я увидел на октябрьском рассвете, когда шёл в кофейню Анартироса, как на сваях пристани в беззвучном плеске колыхались, будто изумительной красоты бахрома, наросты мембранипоры. Рядом со мной остановился старый морской волк в штормовке и (разумеется!) с трубкой в зубах, заметил, чем я заинтересовался, и сказал мне как давнишнему знакомому: «А-а, это что, генацвале, это мелочь, а вот посмотрел бы ты на днище большого корабля – вот что дико обрастает такой гадостью, а случается, что попадает и внутрь судна – по трубам, когда приходится забирать забортную воду, чтобы охлаждать машины». Потом я где-то прочитал, что эти самые трубы постепенно заселяются едучей мембранипорой, от которой нелегко избавиться.

К чему это я? Вот чем-то вроде такой неистребимой липучки из смеси морских желудей, асцидий, мшанков вопреки своей воле и великие поэты обрастают сплетнями и наветами. Чем значительнее имя, тем их больше, тем они крикливей, ярче, забористей. Появляются книги, в лучшем случае, наподобие вересаевских «Пушкин в жизни», «Гоголь в жизни». Есть более пристрастные творения о Маяковском, Есенине, Олеше, Ахматовой, (которой, между прочим, приписывали связь с Николаем II и Блоком). Даже один из самых талантливых учеников Межирова не преминул написать об игре поэта со страхом (как мере мелоса), сделав ударение на том, что этот «страх всё менее „державный“ и оправданный по мере ветшания империи, деградировал до конкретной боязни наказания за совершённый поступок (дорожно-транспортное происшествие, в результате которого погиб человек)». Жаль, что это цитируется рядом с высказываниями злопыхателей, в том числе с письмом Межирову от бывшего приятеля, а затем – откровенного врага: «Мне жаль книг, подаренных Вам. Я ошибся, говоря о том, что Вы любите русскую поэзию. Это не любовь, скорее ревность или даже зависть. Не набивайтесь ко мне в учителя. Вы всегда в лучшем случае были лишь посредником и маркитантом, предлагающим свои услуги». На что А. М. был вынужден ответить – без проклятий и с высоты своего жизненного опыта:

 
Эта истина слишком стара,
С ней давно примириться пора:
Человек никогда не прощает
Причинённого кем-то добра,
Потому что добро унижает.
 
 
В мире зло велико и добро велико,
Зло, как это ни странно,
Прощают довольно легко,
Без усилий и даже заране, —
В этом люди вполне христиане.
 
 
Я тебе подарил только звук,
Только собственный звук, не заёмный,
Только сущность поэзии тёмной,
И за это, любезный мой друг,
На меня ты обрушился вдруг
С двух, в игре тренированных, рук —
В отработанной стойке погромной.
 

О душевном разладе и горьких разочарованиях Межирова в последние его годы в Штатах мы нередко говорили с Александром Ревичем, который искренне сострадал собрату. В статье «Воля свободного поля» о моём избранном («Дружба народов», № 5, 2012), ведя речь о сочувственном отношении А. П. ко мне, Ревич заметил: «…Межиров пишет метафорически, имея в виду художественную природу поэта, способного твёрдо знать, что за кирпичной мусорной грудой на „свободном поле“ пустыря, в чертополохе бродит мёд. И это – Межиров, махнувший на себя рукой в конце жизни и признавшийся, что перед ликом величайшей русской поэзии, которую он боготворил, он – „несостоявшийся поэт“».

А ведь ещё в сорок седьмом сразу после выхода в свет сборника «Дорога далека» Сергей Наровчатов приветствовал приход в поэзию истинного таланта и предрёк неугасание межировским синявинским кострам и перебомблённому рубежу! И действительно: в стихах Межирова «синявинская чёрная вода под снегом никогда не замерзала». Вспомним: «Он стал поэтом той войны, той приснопамятной волны, которая июньским летом вломилась в души, грохоча…» Наровчатову вторил Евгений Винокуров, который не мог не заметить, что уже в ранних стихах приятеля-фронтовика «его нельзя было спутать ни с кем», что у него с явным новаторством сочетаются и трагедийность высокого полёта, и державинская взволнованность – таковы, мол, отличительные черты межировской интонации.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации