Текст книги "Голоса исчезают – музыка остается"
Автор книги: Владимир Мощенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
А несколько позже, в ту пору, когда Карелин принял монашество, он случайно встретил Мазурина, перенёсшего два тяжёлых инфаркта. Гоги знал, что третий окажется смертельным.
– Я думаю, – сказал он Карелину, – ты хочешь спросить меня: остался ли я таким же безбожником, как прежде, или поверил в Бога? Пока отложим этот вопрос; я хочу сказать тебе о другом. Последнее время меня преследует мысль, которую я не могу отогнать: что находится за пределами видимого мира, там, выше звёзд? Я думаю, что не верю в Бога, но иногда мне кажется, что обманываю самого себя; я ловлю себя на том, что часто в разговоре стал произносить слово «Бог», а почему – не знаю сам.
Будущий архимандрит ответил:
– Потому что звёздное небо стало для тебя встречей с тайной.
Ушёл Мазурин очень рано и как-то незаметно…
А когда пришла весть о его кончине, архимандрит написал: «Я узнал о смерти Георгия Мазурина из некролога, напечатанного от имени Союза писателей Грузии. Там были слова: „Он ушёл от нас, но с нами остались его стихи и полотна“. Я подумал: нет, он унёс с собой от вас ещё нечто сокровенное – предчувствие тайны вечности, о которой забыли вы. Нашёл ли он ответ на роковой вопрос, – что находится выше звёзд, – об этом знает только его последний спутник – ангел смерти. Может быть, в тот вечер, когда умер Мазурин, какой-нибудь ребёнок смотрел на небо и видел, как упала звездочка, блеснув и исчезнув во тьме».
Лучше не скажешь.
5
…Осень 1910 года, на пороге зимы. Газета «Киевские вести». В ней – объявление: «Малый театр Крамского. Сегодня, 29 ноября, «Остров искусства» – вечер современной поэзии сотрудников журна лов «Аполлон», «Остров» и др. Михаила Кузмина, графа Ал. Н. Толстого, П. Потемкина и Н. Гумилева при участии Ольги Форш, Вл. Эльснера, К. Л. Соколовой, Л. Д. Рындиной и др. Гг. Яновские и г-н Аргамаков от участия в вечере в последний день отказались, и устроители долгом считают о том уведомить, прося желающих получить обратно деньги в кассе театра. Начало – ровно в 8 1/2 ч. вечера». Инициатором и организатором вечера был герой этого очерка Владимир Яковлевич Эльснер, чья молодость подобна авантюрному роману. Во многом, говорил он, я равнялся (может, невольно) на своего кумира – Гумилёва, чья строфа из «Романтических цветов» стала для него чем-то вроде творческого маяка: «“Что ты видишь во взоре моём, в этом бледно мерцающем взоре?“ – „Я в нём вижу глубокое море с потонувшим большим кораблём“». Что-то притягивало этих непохожих людей друг к другу; тут была не одна лишь привязанность амбициозного киевлянина Эльснера к создателю школы акмеизма. По свидетельству вдовы поэта Бенедикта Лившица Екатерины Константиновны, Эльснер познакомился с Гумилёвым в 1909 году в Киеве в салоне-мастерской Александры Экстер, русско-фран цузской художницы-авангардистки, дружившей с Пабло Пикассо и Гийомом Аполлинером. В её доме по Университетской улице, 6, часто бывала Анна Ахматова, тогда ещё Аня Горенко, чьи огромные сине-зелёные глаза и, как многие говорили, горбоносый патрицианский профиль заставили художницу взяться за портрет молодой поэтессы. В знак признательности и памяти возникло посвящённое художнице стихотворение «Старый портрет», в котором обращают на себя внимание строки, словно сказанные самой себе: «И для кого твои жуткие губы стали смертельной отравой?» В них – явный намёк на нескладные отношения между Ахматовой и Гумилёвым. Его стихи ею были приняты, а он сам не раз отвергался. Эту драму Эльснер наблюдал вблизи, сочувствуя приятелю, доведённому чуть ли не до попытки самоубийства.
Слушая рассказы Владимира Яковлевича о той поре, я думал о том, как тяжко, как некомфортно ощущать себя среди гениальных сотоварищей-небожителей таланту эльснеровского уровня («великому второго сорта», как с иронией говаривал Александр Межиров). Силовое поле гения может быть в какой-то мере пагубным для души того, кто в своём творчестве не в состоянии подняться выше среднего уровня. Не отсюда ли раздражительность в характере В. Э., ощущение недоданности? Но, повторяю, он искренне сочувствовал Николаю Степановичу, ни разу и ни в чём не изменил ему. И именно Володеньку Гумилёв, приехав в Киев, позвал в апреле 1910 года на тайное венчание с Анной Андреевной и попросил его быть шафером на свадьбе.
Приятелям-поэтам ещё неведомо было, что большой корабль действительно будет проглочен свирепой пучиной революции, а другой, меньший, чудом выплывет на поверхность, найдёт-таки убежище в Тбилиси, и его грудь не отыщет пуля, отлитая человеком от «раскалённого горна».
Гоги Мазурин как редактор «Зари Востока» нередко встречался с вспыльчивым и обидчивым Владимиром Яковлевичем Эльснером, о котором в Тбилиси ходили легенды. В. Э. называл себя «осколком Серебряного века» – без всякой иронии, с гордостью. С ним была знакома и мать Мазурина, удивлявшаяся: «Это чудо, что Эльснер жив, что его не расстреляли. Уму непостижимо». Причины удивляться были. Революцию он не принял. В Гражданскую войну В. Э. оказался на службе у Деникина, возглавлявшего после бегства на Дон из Бердичевской и Быховской тюрем Белое движение. Поэт Эльснер был направлен в специальное агентство, занимавшееся расследованием «большевистских злодеяний», пропагандой и агитацией среди населения. Ему часто приходилось писать прокламации, направленные против «красного террора». Кое-где в них им ввёрстывались даже стихотворные строчки. Весной 1920-го Деникин покинул Россию, чтобы проделать невесёлый путь несдающегося пораженца из Константинополя в Лондон, Брюссель, Париж, Будапешт, Прагу и далее – до США. А вот Владимир Яковлевич нашёл себе пристанище в Тбилиси. «Молюсь за этот город, – признавался он, – ведь именно ему я обязан спасением». Писатель Феликс Зинько говорил, что Эльснер в роковых тридцатых руководил литературным объединением при республиканской газете «Молодой сталинец». Одновременно ему доверили преподавание… «коммунистической эстетики» в консерватории. «Представляю, что он плёл лабухам, потому что антисоветчиком был ярым» – изумлялся Зинько.
…И однажды Мазурин спросил меня:
– Ты об Эльснере что-нибудь знаешь?
Я признался, что почти ничего, одни сплетни.
– Ладно, – сказал Гоги, – попрошу, чтобы он принял тебя. Не пожалеешь.
– Но он ведь старый чудак, – возразил я.
– Не такой уж он и чудак, – насупился Мазурин. – И не такой старый. Пастернак, бывая в Тбилиси, часами разговаривает с ним. Это что-нибудь значит?!
Тут уж нечего было возразить. Это меня убедило. Если сам Пастернак! Прежде чем заявиться к Эльснеру, я «вооружился» кое-чем с помощью Гоги и выучив наизусть некоторые оригинальные стихи Владимира Яковлевича (не переводы) дореволюционного периода, наиболее мне близкие – например: «И ночь, и вечер ближе гранями. Ворота раньше на крюке. И небо сполохами ранними играет в стынущей реке». Это было по мне! В его квартире я искал сходство с той, что была некогда описана им: «Моё окно глядит на небеса. По рёбрам крыш, мотая галуны, в него врываются рога луны; а днём – галдящих галок голоса. На подоконнике с моим гербом: (о том, конечно, лира и амур) – отатуированный том Рембо и жирный лист желанных корректур». А вообще-то квартира напоминала библиотеку – так в ней было много книжных стеллажей.
Не стану скрывать: Эльснер показался мне дряхлым старичком. Интересно, что тбилисец Феликс Зинько задолго до этого воспринял его точно так же: «Став членом литобъединения при газете „Молодой сталинец“, я познакомился с его руководителем Владимиром Юрьевичем Эльснером. Маленький серый старичок, сохранивший какие-то остатки былого изящества, он умело вёл наши сборища. Пот ом уже, сблизившись с ним лично и став бывать у него дома, я узнал, что он был дворянином, активно работал в знаменитом журнале „Аполлон“, объездил всю Европу, все её художественные галереи, знался чуть не со всей литературной Россией начала нашего века». А кроме того, Эльснер показался мне жёлчным, недоверчивым и хвастливым. Из-под длинного больничного его халата выглядывали несвежие штрипки от солдатских кальсон. На самом деле он был большим обиженным ребёнком. Некоторые его строчки отличаются детским восприятием мира; ну, скажем: «На полке недописанный сонет, где не хватает рифмы на „ужу“, и словари… Клянусь, о нет, я с ними дружбы больше не вожу!» В первую же минуту, не подавая сухой руки, он сказал:
– Вы книги воруете?
Я стушевался.
Заметив моё смятение, Владимир Юрьевич пояснил (уже чуть мягче):
– У меня утащили второй том «Антологии современной поэзии».
Убедившись, что я – человек тёмный и что на моём челе ничего не отразилось, добавил:
– Антология была выпущена мною в Киеве ещё в 1909 году. И составлена мною.
Кстати, на то время это была самая полная (четырёхтомная), весьма популярная антология, в которую вошли большие подборки стихотворений поэтов-модернистов.
– Она, – сказал Владимир Яковлевич, – и дала Александру Блоку повод упомянуть меня в своих дневниках и назвать «киевским издателем».
И посмотрел в потолок.
Но он не стал вспоминать о том, что тот же Блок в тех же дневниках даёт ему нелестную характеристику: «Эльснер – „выездной лакей“ (Пяст) из Киева». И наверное, правильно сделал, что не стал: Блок-то ссылается на поэта Владимира Пяста.
Погоревав пару минут о потере, Эльснер сказал:
– Впрочем, идёмте-ка чай пить. Или вы только водку дуете?
Старец, вздыхал я, развалина, как от него древностью веет (а ему-то было всего семьдесят четыре… всего…) Впоследствии, думая о нём, я почему-то прокручивал в памяти последнюю строфу из его «Задворков»: «Вечерний звон. Две крысы в синем гриме помои пьют с прогнившего полена. Тень Иова встаёт и долго славит имя, запечатлённое на этих кучах тлена». Пардон, пардон, дорогой Владимир Юрьевич, думал я. У нас мало кто так умеет: нет той свободы. Я смотрел на него, разинув рот. Говорили, что он колесил по миру не меньше Гумилёва (а может, и больше), окончил как минимум Сорбонну и Кембридж, был рикшей, кули, докером, мачетеро… В издательстве «Заря Востока» вышли две книжки с его стихами, где речь шла об экзотике азиатских и африканских стран.
– Вам понравилось? – напрямик поинтересовался он, когда мы принялись пить чай («извините, не крепкий, писи сиротки Хаси») и есть хачапури, которые я притащил в немалом количестве из подвальчика «Воды Лагидзе».
Понравилось ли мне? Я попытался ответить, но он перебил меня:
– Не трудитесь объясняться. Вам, конечно, подавай художественные образы. «Зима была такой молоденькой, такой весёлой и бедовой, она казалась мне молочницей с эмалированным бидоном». Ну как же, как же. А вы вначале научитесь писать без этих самых выкрутасов. Интеллект чтобы снаружи был. Не прячьтесь за безделушками, молодой человек. У нас об этом и с Межировым был разговор. И он, представьте себе, не спорил со мной. Я и Ахматову учил писать, – добавил он дерзостно – может быть, для самого себя неожиданно. – Ну, Анна Андреевна, бывало, прислушивалась к моим советам. Серьёзно. И Блок со мною считался. А вам бы всё спорить!
Я и не собирался спорить. Потом, спустя десятилетия, сообразил, что правильно поступил. Ведь кое-что у Владимира Эльснера стало классикой. Вот хотя бы его перевод «Повешенного Пьеро» Рихарда фон Шаукаля:
На безлюдном, тихом перекрёстке,
Белый, ты висел на фонаре.
Дальних звёзд едва мерцали блёстки,
Бледный месяц таял при заре.
Отпечаток затаённой боли
Сберегли ещё черты лица.
О твоей, паяц, печальной доле
Плакали два нежных бубенца.
Ах, из петли я тебя не вынул,
Лишь руки коснулся ледяной —
И, должно быть, ветер передвинул
Тень, что жутко выросла за мной.
Я молчал. А он вновь поинтересовался:
– Вы читали «Выбор Париса» и «Пурпур Киферы: эротика»[21]21
О стихах второй книги Вл. Эльснера, прекрасно иллюстрированной, в том числе Мартиросом Сарьяном, Валерий Брюсов убийственно заметил: «Подогретая водка». Но имя Брюсова в нашем разговоре с Владимиром Яковлевичем не упоминалось.
[Закрыть]?
– Это что?
Он снисходительно задержался острым взглядом на моём глупом лице.
– Это? Книги. Мои. Они были изданы в Петербурге. В 1913-м. – И вдруг: – Вы небось ни одной девки не пропускаете? Да не тушуйтесь, право. Что там. Такой юный. Я и то… – Он не завершил фразу. – Знаете, воздух Грузии… он такой… Пожалуй, возьму и напишу книгу о Грузии, о том, как она меня спасла. Или уже поздно? Не та подъёмная сила…
И почесал одну ногу другой, и при этом какая-то из штрипок развязалась.
Действительно, воздух вокруг Владимира Юрьевича теперь был наэлектризован эротикой. До самого конца он имел право заявить, что его «уже издалека щекочет жало неубывающих, упорных ароматов», и раздевать, хотя бы в грёзах, «див из прачечной», которые «сливают потоки пенных вод жемчужно-синих».
Всякий раз, провожая меня и убедившись, что я ничего не стянул с книжных полок, он предлагал мне послушать его перевод (самый первый в России!) «Пьяного корабля» Артюра Рэмбо.
– Вы не против?
Я, естественно, не протестовал. И слушал его, переполненный эротикой, голос:
Сливаясь с пучиною всё неразлучней,
То встретил, что ваш не изведает глаз, —
Пьянее вина, ваших лир полнозвучней
Чудовищ любовный, безмолвный зкстаз!..
Первая моя встреча с Эльснером произвела на меня очень сильное впечатление.
– Ну, как он тебе? – спросил меня Мазурин.
– Ходит за мной следом, бдит, чтобы я чего не утащил, – ответил я.
– Не верю, что это для тебя главное, – сказал Гоги. – Это так, ерунда. Ты ещё не раз попросишься к нему в гости.
И он оказался прав.
Глава 3. Несбывшаяся сирень Владимира Соколова
1
И ещё: если Тбилиси, то непременно – Владимир Соколов.
Как же без Володи?! Хочу видеть его молодым, но уже познавшим успех, славу, с которыми его поздравила литературная Грузия. Символично, что издательство «Мерани» выпустило его книгу «Я тебе изумляюсь, Тбилиси». Он до самого конца был предан тверской земле, своему родовому гнезду («потому что я свой человек там, где в озеро падает снег, где колодезный кличет журавль: Лихославль, Лихославль, Лихославль»). И, если одолевала тоска, летел, когда ещё леталось и не пресекалось дыханье, туда, «где, испытанье выдержав на ветхость, желтеет каждый болдинский листок, как библиографическая редкость». Но он не мог представить себя и без Тбилиси, в котором у него было немало друзей и читателей, любил этот город не из-за пышных празднеств, приёмов, застолий на лоне роскошной природы и в духанах. Он любил его тайны – а он всегда их искал, любил разгадывать их, говорил: здесь особая музыка во всём – в тесных двориках и под крышами старинных храмов и над ними; на Мтацминде она – одна, а по дороге на Мцхету – совсем, совсем другая; нужно только уметь её слушать и слышать. Снова и снова повторяю соколовские строки:
Тбилиси! Туманная рань!
И вдруг ослепительный день.
Балконов твоих филигрань,
Извилисто-тонкую тень
Бросающая по стене…
Тбилиси, ты снишься и мне.
Тбилиси, о, как я плутал.
Я слышу походку свою.
И вдруг тишина! Я стою
В слезах обнимая платан.
Мне помнить уже суждено,
Пока я не глух и не слеп,
Твой тёплый лаваш и вино,
Упавшее розой на хлеб.
Уверен: наша жизнь так устроена, что шаги Володины до сих пор слышны везде, где он плутал, а на платанах – его невысохшие слёзы. Нужно только суметь увидеть. Потому непередаваемо тяжко читать у него: «Два дуба темны, как ворота, распахнутые навсегда… Здесь явно отсутствует кто-то, и кто-то стремится сюда…» Примеряясь к неизбежному будущему, он пытался успокоить нас: «И впредь да будет незаметным моё отсутствие».
Нет, Володя. Заметно. Да ещё как.
…Из приёмной главного редактора – Инесса, секретарша:
– Тебя спрашивают.
(Боже, когда это было!)
– Кто спрашивает?
– Не знаю. Звонок междугородный. И плохо слышно.
Звонил Соколов:
– Я из Квишхети. Взял путёвку – и сразу сюда, в Дом творчества. Если сможешь – приезжай. Директор не возражает. Мы уже договорились с ним. Ну как?
Обрадовался я необыкновенно. Я знал (без подробностей), какие страшные муки выпали на его долю (он тогда работал секретарём секции поэтов Союза писателей под руководством Ярослава Смелякова). О случившейся трагедии рассказал мне Александр Межиров в очередной приезд в Тбилиси:
– Я как раз был там, на Ломоносовском, в это время. Буба пригласила меня и Галю Евтушенко.
Буба – так с детства называли Володину жену болгарку Хенриетту Попову. Я видел её несколько раз, когда бывал в Москве, в ЦДЛ с Соколовым и в Литинституте, где она преподавала болгарский язык. Володя излучал счастье; жена у него была красавица, она ему подарила сына Андрея и очаровательную дочку Снежану; его поэзия была замечена и получила признание у читателей; у него появился дом в Болгарии, а ещё – машина и новая двухкомнатная квартира в большом доме рядом с кинотеатром «Прогресс». В этом же доме проживал и Ярослав Смеляков. У Соколова я встретил его лишь однажды, и он показался мне запущенным, неухоженным, мрачным, хотя у него была заботливая жена Татьяна Стрешнева. Он вышел из кухни со стаканом коньяка, сел на диван и стал говорить о чём-то с Володей. Я даже не поверил, что это он – автор «Любки Фейгельман», «Хорошей девочки Лиды», гениальных строк «День – в чертогах, а год – в дорогах, по-мужицкому широка, в поцелуях, в слезах, в ожогах императорская рука». Евтушенко, считающий Смелякова одним из своих учителей, в антологии «Строфы века» писал о нём: «Это был талантливейший и несчастнейший поэт. <…> Узкоплечий, угловатый Ярослав – колючее растение пустырей и городских свалок».
В межировском рассказе было невероятное. Смеляков отослал Соколова куда-то в Сибирь, в командировку, чтобы как можно дольше оставаться наедине с Бубой, отдавшей ему сердце в знак сострадания к его лагерному прошлому. А когда Володя вернулся, она открыла ему то, что было известно многим, не щадя его и ничего не скрывая, хотя он умолял: не надо подробностей! Он не мог вынести всё это в одиночку и поехал в другой конец Москвы – к матери и сестре. Буба тут же направилась к Смелякову в надежде получить поддержку и новый завтрашний день. А он, сказал Межиров, не стал её слушать, обматерил и выгнал вон; Буба позвала меня и Галю по телефону, вышла встречать нас, но без ключа и захлопнув дверь; с ней творилось что-то несусветное; она проклинала себя и Смелякова, твердила беспрестанно: «Он обесчестил меня»; нас позвала к себе на восьмой этаж жена Василия Ажаева, уложила её в постель: «Пусть придёт в себя. Бедняжка…»; я вышел в коридор покурить, и вдруг выбегает Галя: «Идём скорее, смотри, Бубы нет в постели, а окно – боже, гляди – открыто!..»; выглянули в это распахнутое окно – а она распластавшись на земле лежит, не двигается… Межиров не сомневался, что Володя едва жив остался, всё никак не мог прийти в себя. Мало того, Соколова стал преследовать секретарь Московского отделения Союза писателей генерал КГБ Ильин, который созвал срочное, экстренное заседание парткома, где выступил с заявлением: «Соколов довёл до самоубийства гражданку Болгарии! Значит, его психика ненормальна, он сам ненароком последует примеру жены – и мы должны принять меры!» Постановили: исключить Володю из Союза писателей, положить в психбольницу. За Володей тут же начали охоту психиатры и кэгэбисты. Травля шла по всем правилам, детально описанным в десятках книг.
Обратимся к дневнику Володиной сестры – Марины: «Надо было официально подтвердить, что брат нормальный. Врач пришла очень быстро и поставила диагноз: „У Владимира Николаевича предын фарктное состояние“. Прописала лекарство и уколы и ему, и маме, так как она плакала на крик. Надо сказать, что с утра уже у нас был народ. Поэт Михаил Луконин и вдова Владимира Луговского не отходили от Володи, пришли поэт Юрий Левитанский и его жена Марина, подруга Хенриетты, в коридоре сидели на подоконнике Галя Евтушенко и Александр Межиров, были ещё люди, которых я забыла со временем, а то и вообще не знала. Брат написал письмо и попросил, чтобы я отнесла его в болгарское посольство и отдала Венетте, подруге Хенриетты. Он рассказал, где находится посольство, на каком этаже комната Венетты, какая дверь по счёту от входа. На моё счастье, Венетта оказалась на месте, и я передала ей письмо. На другой же день был звонок из Болгарского ЦК партии в наш Центральный Комитет, те немедленно позвонили в Союз писателей и приказали прекратить преследование поэта Владимира Соколова. Тем не менее утром В. Н. Ильин успел прислать машину из „психушки“, санитары грохотали в дверь, но мы им не открыли…»
Отголоски тех трагедийных событий можно отыскать в стихах Соколова. Но – лишь отголоски. «Я славы не искал. Зачем огласка? Зачем толпа вокруг одной любви?» Он считал невозможным посвящать читателей в детали личных драм, поскольку совсем не в них суть его поэзии, вернее – они поэзии вообще противопоказаны. Вот у него и вырвалось в пушкинском цикле:
«Натали, Наталья, Ната…»
Что такое, господа?
Это, милые, чревато
Волей Божьего суда.
Для того ли русский гений
В поле голову сложил,
Чтобы сонм стихотворений
Той же надобе служил?
Есть прямое указанье,
Чтоб её нетленный свет
Защищал стихом и дланью
Божьей милостью поэт.
А боль ещё долго давала о себе знать, потому что разве можно, как писал Соколов, забыть «о колоде, лёгшей на прах моих мук». По горячим следам возникли стихи о предательстве – «Воспоминание о кресте», полные горькой сумятицы, осознания того, что он «из родных был выведен в изгои», что в его «дому ветра заголосили», что мелькнула мыслишка: взять бы и «как дым, метнуться вверх от этих душ и чисел?»
Но я был слаб. И руку на себя
Поднять не смел. Она как плеть висела.
И мысль пришла: всё, чем живу, любя,
Обидеть так, чтоб хоть шурупы в тело
Ввинтили мне всем миром: что там ждать!
А вдруг не станут – как, зачем, откуда?
Пойти в Горсправку? Объявленье дать?
«Мне тридцать три. Я жив. Ищу Иуду».
Порой он проговаривался: «Ты камнем упала, я умер под ним./ Ты миг умирала, я – долгие дни./ Я всё хоронил, хоронил, хороним/ друзьями – меня выносили они./ За выносом тела шёл вынос души./ Душа не хотела, совала гроши./ А много ли может такая душа,/ когда и у тела уже ни гроша». Душа эта долго пребывала «не на месте»: «Там жёлтая глина, там воздух сырой, там люди сговорчивей между собой». Меня потрясала и до сих пор потрясает заключительная строфа этого стихотворения: «Кто звёзды попутал, кто карты смешал? Кто Боженьке в ухо чего надышал? Я что-то не помню – за что бы с меня – дарованной ночи, дарёного дня». Может быть, даже это казалось ему слишком. И, оставаясь всё-таки Божьей милостью поэтом, он надеялся, что первая капель «меня другим застанет и что зелёный шум появится во мне». И подтвердил, что главный мотив его лирики – жизнеутверждающий: «Холодный, ясный час. Горит зари полоска. Зачем я пил вино, и плакал, и шумел? Я вовсе не хотел такого отголоска, такой тоски в себе я вовсе не хотел».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?