Текст книги "Взгляни на арлекинов!"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Владимир Набоков
Взгляни на арлекинов!
Vladimir Nabokov
LOOK AT THE HARLEQUINS!
© А. Бабиков, перевод, послесловие, примечания; перевод фрагментов писем, Основные события и даты жизни, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014
Издательство АЗБУКА®
* * *
Посвящается моей жене
Другие книги повествователя{1}1
Другие книги повествователя. – Западными издателями принято помещать в начале или конце книги список выпущенных этим издательством произведений «того же автора». Несведущему читателю этот эфемерный перечень ничего не скажет, искушенного же (в чем и состоял замысел Набокова) заставит терпеливо распутывать клубок соответствий, иногда также мнимых. Последнему следует иметь в виду, что, во-первых, некоторые из «книг повествователя» совмещают сразу два (или даже три) произведения Набокова (к примеру, «Дар» и «Подвиг» в «Подарке отчизне» или «Камера обскура» и «Соглядатай» в «Камере люцида»); во-вторых, что не всякая книга из списка непременно находит свое жанровое и сюжетное соответствие в своде сочинений Набокова (так, о «Полнолунии», 1929, – возможно, самый сложный пункт экзамена – в одном месте уклончиво сказано: «лунное сияние стихов», а в другом уточняется: «короткий роман в стихах»; однако среди книг Набокова нет романа в стихах, и здесь, по-видимому, читателю предлагается сопоставить лунную тему в стихотворной «Трагедии господина Морна» (1924) и в английской поэме «Бледный огонь», предваряющей одноименный роман (1962), поскольку два этих самых продолжительных стихотворных сочинения Набокова имеют важные тематические связи друг с другом и с Шекспиром, у которого взято «лунное» название «Бледный огонь»); в-третьих, что первый английский роман, критически переосмысленное жизнеописание писателя, пересекается с последним русским романом (как было и в действительности) и с настоящей «окольной автобиографией», ставшей последним завершенным английским романом Набокова; в-четвертых, что в рассыпанных на страницах романа изложениях «книг повествователя» названия и сюжеты Набокова иногда преображены зеркально («Камера обскура» – т. е. «темная комната» – становится «Камерой люцида» – «светлой комнатой», в «Княжестве у моря» герой благополучно женится на своей юной Вирджинии, герой «Подарка» переходит на советскую территорию и как ни в чем не бывало возвращается назад, – но Мартын в «Подвиге» не возвращается, а удается это другому эмигранту – нашему «повествователю»); наконец, в-пятых, что указанные в списке годы выхода в свет «книг повествователя» чаще всего только затрудняют решение задачи (так, нам сообщается, что «Княжество у моря», имеющее сюжетное сходство с «Лолитой», было издано в 1962 году, но в этом году вышел другой роман Набокова – «Бледный огонь», а в 1962 году состоялась премьера картины Стэнли Кубрика «Лолита», и т. д.).
[Закрыть]
НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ:
Тамара, 1925
Пешка берет королеву, 1927
Полнолуние, 1929
Камера люцида («Расправа под солнцем» в английском переводе), 1931
Красный цилиндр, 1934
Подарок отчизне, 1950{2}2
«Подарок отчизне». – Название этого романа отсылает к стихотворению героя «Дара» Ф. К. Годунова-Чердынцева «Благодарю тебя, отчизна…».
[Закрыть]
НА АНГЛИЙСКОМ ЯЗЫКЕ:
See under Real («Подробнее см. „Истинная“»), 1939
Esmeralda and Her Parandrus («Эсмеральда и ее парандр»), 1941{3}3
«Эсмеральда и ее парандр». – Героиня романа Гюго «Собор Парижской Богоматери» (1831), «испанская цыганочка» Эсмеральда, упомянута Набоковым в «Аде» (начитанный Гумберт называет Лолиту гитаной, имея в виду роман Гюго и повесть Мериме «Кармен», 1845); парандр – мифический мимикрирующий олень.
[Закрыть]
Dr. Olga Pepnin («Д-р Ольга Репнина»), 1946{4}4
«Д-р Ольга Репнина». – Набоков использует известное историческое имя: кн. Ольга Николаевна Репнина-Волконская (1872–1953) была женой герцога Георгия Николаевича Лейхтенбергского, одного из основателей берлинской антибольшевистской организации «Братство Русской Правды». В 1938 году Набоковы некоторое время жили на Cap d’Antibes, где снимали комнату в русской «инвалидной» вилле (возможно, отразившейся в описании виллы «Ирис»), принадлежавшей некогда тому самому герцогу Лейхтенбергскому.
[Закрыть]
Exile from Mayda («Изгнание с Майды»), 1947{5}5
«Изгнание с Майды». – В шестой части романа, в которой семидесятилетний повествователь дает решающий смотр своим арлекинам, об этой книге сказано, что она представляет собой «собрание рассказов» и что Майда – это далекий остров (отсылка к северному острову в «Solus Rex» и в «Бледном огне»). Майда – это легендарный остров, с XIV столетия и до начала прошлого века указывавшийся на многих картах Северной Атлантики под разными названиями (Asmaidas, Mayd, Maida и др.). Две главы, оставшиеся от неоконченного романа «Solus Rex» (ок. 1940), Набоков перевел на английский и опубликовал в сборнике рассказов «The Russian Beauty and Other Stories» (1973), вышедшем незадолго до того, как Набоков приступил к сочинению «Арлекинов». В примечании к этим главам из «Solus Rex» Набоков обрисовал его замысел и объяснил, что его герой-художник, потерявший жену, так глубоко уходит в своем воображении в вымышленную страну, что она начинает обретать реальность: «В первой главе Синеусов говорит, что он переезжает с Ривьеры в свою старую парижскую квартиру; на самом же деле он перебирается в угрюмый дворец на далеком северном острове».
[Закрыть]
A Kingdom by the Sea («Княжество у моря»), 1962
Ardis («Ардис»), 1970{6}6
«Ардис», 1970. – Название поместья в «Аде» (1969), в котором протекает первая часть романа, представляет собой частичную анаграмму «парадиза» (paradise) и отсылает, помимо собственно романа, к знаменитому американскому издательству Карла Проффера, созданному незадолго до начала работы Набокова над «Арлекинами» и печатавшему его русские книги.
[Закрыть]
Часть первая
1
Первую из трех или четырех своих жен, сменявших одна другую, я встретил при довольно необычных обстоятельствах: события развивались, как неуклюжий тайный сговор, с никчемными подробностями и главным крамольником, не только не имевшим представления относительно его истинной цели, но еще настаивавшим на совершении бессмысленных действий, исключавших, казалось бы, малейшую возможность успеха. Вопреки этим ужасным промахам, ему каким-то чудом удалось сплести паутину (в которую я угодил из-за серии собственных ответных оплошностей) и тем самым исполнить предначертанное, в чем и состояла единственная цель того заговора.
Как-то во время весеннего триместра моего последнего года в Кембридже (1922) я согласился, «будучи русским», разъяснить кое-какие тонкости в устройстве гоголевского «Ревизора». Его готовила к постановке, в английском переводе, театральная группа «Светлячок», руководимая Айвором Блэком, талантливым актером-любителем. У нас был общий наставник в Тринити-колледже, и он едва не свел меня с ума, без конца изображая жеманные ужимки старика, – спектакль, продолжавшийся почти все время, что мы завтракали в «Питте»{7}7
«Питт» – университетский мужской клуб Кембриджа, названный в честь Вильяма Питта Младшего (1759–1806), самого молодого (24 года) премьер-министра Великобритании.
[Закрыть]. Короткая деловая часть разговора вышла еще менее приятной. Айвор Блэк намеревался облачить гоголевского Городничего в пижаму, поскольку «вся пьеса ведь не что иное, как дурной сон старого пройдохи, и разве ее русское название, „Ревизор“, не происходит от французского rêve, сон?». Я сказал, что, на мой взгляд, это кошмарная идея.
Если и были репетиции, они прошли без моего ведома. Собственно, как мне только что пришло в голову, я не уверен даже в том, что его постановка когда-либо предстала перед огнями рампы.
Вскоре после этого я встретился с Айвором Блэком во второй раз – на какой-то вечеринке, во время которой он пригласил меня и еще пятерых других человек провести лето на Лазурном Берегу в имении, которое, как он сказал, ему только что досталось в наследство от его престарелой тетки. Он тогда едва стоял на ногах и неделю спустя, накануне своего отъезда, выглядел весьма озадаченным, когда я напомнил ему о его дивном приглашении, каковое, как оказалось, лишь я один и принял. «Мы с тобой – двое никому не нужных сирот, – заметил я, – и нам лучше держаться вместе».
Болезнь заставила меня провести в Англии весь следующий месяц, и только в начале июля я послал Айвору Блэку вежливую открытку с извещением, что я могу прибыть в Канн или Ниццу в какой-либо из дней на следующей неделе. Я почти уверен, что упомянул субботу, вторую половину дня, как наиболее подходящее мне время приезда.
Попытки телефонировать со станции ни к чему не привели: линия непрерывно была занята, а я не из тех, кто упорствует в борьбе с дефектными абстракциями пространства. Однако мой полдень был испорчен, притом что полуденное время у меня любимый пункт в повестке дня. В начале своего долгого путешествия я убедил себя, что мне уже много лучше; теперь мое состояние было ужасным. День выдался не по сезону пасмурным и унылым. Пальмы же не раздражают только в миражах. По какой-то причине таксомоторов, как в дурном сне, было не сыскать. В конце концов я забрался в маленький, провонявший автокар из синей жести. Поднимаясь по петлистой дороге, со столькими же поворотами, сколько было и остановок «по требованию», штуковина на колесах дотащилась до моей цели за двадцать минут – и приблизительно за то же время я бы добрался туда пешком с побережья по легкому короткому пути, который я тем волшебным летом выучил наизусть: камень за камнем, ракитник за акатником. Было все, что угодно, кроме волшебства, во время этой угнетающей поездки! Я согласился приехать главным образом в надежде утихомирить в «лощеных волнах» (Беннетт{8}8
Беннетт. – О каком именно Беннетте здесь идет речь, сказать затруднительно: если не о Гарри Беннетте (1890–1948), писавшем стихи под псевдонимом Ройден Барри, то, возможно, о плодовитом английском романисте и драматурге Арнольде Беннетте (1867–1931). В письме к жене от 2 июня 1939 г. Набоков упоминает «очень забавный „Дневник“ Арн. [ольда] Беннет [та]».
[Закрыть]? Барбеллион{9}9
Барбеллион – Вильгельм Нерон Пилат Барбеллион (таков был избранный им ряд «самых отвратительных имен в истории») – псевдоним английского натуралиста Брюса Фредерика Каммингса (1889–1919), автора прославивших его «Дневников разочарованного» (1919). Его упоминание здесь не случайно: Каммингс страдал рассеянным склерозом и подробно описал ход болезни на страницах своего дневника.
[Закрыть]?) нервное расстройство, окаймлявшее безумие. Теперь же левая половина моей головы превратилась в кегельбан боли; с правой стороны, из-за спинки переднего кресла на меня поверх материнского плеча глазело тупое дитя. Я сидел рядом с покрытой бородавками женщиной в плотных черных одеждах и сглатывал тошноту, качаясь между зеленым морем и серой скалой. К тому времени, как мы наконец доехали до деревни Карнаво (облезлые стволы платанов, живописные лачуги, почта, церковь), все мои мысли сосредоточились на одном золотистом образе: бутылке виски в моем саквояже, которую я вез в подарок Айвору Блэку и которую я поклялся откупорить прежде, чем он заприметит ее. Шофер оставил без внимания мой вопрос, но похожий на черепаху маленький пастор с огромными ступнями, сходивший первым, указал, не глядя на меня, на боковую аллею. До виллы «Ирис», сказал он, три минуты ходьбы. Лишь только я взялся за два своих чемодана, чтобы двинуться по этому проулку к треугольнику неожиданно выглянувшего солнца, как на противоположном тротуаре показался мой предполагаемый хозяин. Помню – и это полвека спустя! – что я вдруг усомнился, а подходящие ли вещи я взял с собой? На нем были брюки гольф и грубые башмаки, но несообразно с этим недоставало чулок, и обнаженные части голеней были отчаянно-красными. Он шел на почту или сделал вид, будто идет на почту, чтобы послать мне телеграмму с просьбой отложить свой приезд до августа, когда служба, которую он только что получил в Каннице{10}10
Канница. – Название этого городка (Cannice) образовано от соединения названий двух городов на Лазурном Берегу Франции: Канн и Ниццы (Cannes + Nice).
[Закрыть], не будет более препятствовать нашим увеселениям. Сверх того, он надеялся, что Себастьян – кем бы он ни был – все еще сможет приехать к сезону винограда или на бал лаванды. Бормоча все это себе под нос, он взял у меня меньшую часть моего багажа – небольшой чемодан, в котором были мои туалетные принадлежности, медикаменты и почти завершенный венок сонетов, посланный вскоре в один парижский эмигрантский журнал. Затем он схватил и саквояж, который я поставил, чтобы набить трубку. Полагаю, что такая повышенная внимательность к мелочам объясняется тем, что они случайно оказались в освещении передовых лучей грядущего великого события. Айвор нарушил молчание и, хмурясь, добавил, что он счастлив принимать меня в своем доме, но что он должен меня кое о чем предупредить – о чем следовало сказать еще в Кембридже. К концу недели я, должно быть, взвою от тоски из-за одного грустного обстоятельства. Его бывшая гувернантка, мисс Грант, бессердечная, но умная особа, любила повторять, что его младшая сестра никогда не сможет нарушить правило, гласящее, что «детей не должно быть слышно», да, собственно, никогда это правило и не услышит. Грустное обстоятельство состояло в том, что его сестра – впрочем, он лучше отложит изложение ее случая до тех пор, пока мы не доберемся с поклажей до дома.
2
«Что за детство было у тебя, Макнаб?» (Как Айвор упрямо продолжал меня называть{11}11
Макнаб… Как Айвор упрямо продолжал меня называть… – В письме к Эдмунду Вильсону в 1942 году Набоков упомянул, что президент колледжа, в котором он выступал с лекциями, будучи не в состоянии выговорить его фамилию, называл его Макнаб.
[Закрыть], поскольку, как ему казалось, я имел внешнее сходство с одним болезненным, хотя и смазливым молодым актером, взявшим себе этот псевдоним в последние годы своей жизни, или, точнее, своей славы.)
Чудовищное, невыносимое. Должен существовать всепланетный, междупланетный закон против такого нечеловеческого зачина жизни. Если бы в возрасте девяти или десяти лет на смену моим патологическим страхам не пришли более абстрактные и избитые тревоги (проблемы бесконечности, вечности, личности и т. п.), я бы утратил рассудок задолго до того, как обрел свои рифмы. Я говорю не о темных комнатах, или однокрылых агонизирующих ангелах, или длинных коридорах, или кошмаре зеркал, с отражениями, стекающими грязными лужицами на пол, о нет, не такого рода опочивальня ужасов была у меня, но, проще и куда страшнее, мне не давала покоя некая тайная и прочная связь с иными состояньями бытия, не именно «предшествующими» или «грядущими», а вовсе вне границ и пределов, говоря языком смертных. Я узнал больше, много больше об этих ноющих сочлененьях только несколько десятилетий спустя, так что «не будем торопить события», как сказал приговоренный к смертной казни, отвергая засаленную наглазную повязку.
Услады юности даровали мне временное облегчение. Я был избавлен от угрюмого периода самоублажения. Будь благословенна моя первая незабвенная любовь, дитя в вертограде, пытливые забавы – и пять ее расставленных пальцев, с которых капают жемчужины изумления. Домашний учитель позволил мне разделить вместе с ним инженю из частного театра моего двоюродного деда. Две молодые развратные леди нарядили меня однажды в кружевную женскую сорочку и парик Лорелеи и, как в скабрезной новелле, уложили «маленькую стыдливую кузину» спать между собой, пока их мужья храпели в соседней комнате после кабаньей охоты. Усадьбы разных родичей, у которых я время от времени гащивал в своей ранней юности под палевыми летними небесами в той или иной губернии прежней России, предоставляли в мое распоряжение столько податливых горничных и светских кокеток, сколько чуланов и будуаров можно было испробовать двумя столетиями раньше. Словом, если годы моего отрочества могли бы послужить предметом для диссертации, способной принести какому-нибудь педопсихологу пожизненную славу, моя юность, с другой стороны, могла бы преподнести, и, в общем, преподнесла, урожай немалого числа эротических пассажей, рассыпанных здесь и там, как подгнившие сливы и потемневшие груши, в книгах стареющего романиста. Собственно, ценность настоящих мемуаров в значительной мере в том и состоит, что они являют собой catalogue raisonné источников и начал и своеобразных родовых каналов для многих тем и мотивов моих русских и особенно английских книг.
С родителями я видался редко. Они разводились, вновь женились и разводились столь стремительно, что, если бы хранители моего состояния были хоть чуточку менее бдительны, меня бы в конце концов спустили с молотка чете каких-нибудь неизвестных родственников по шведской или шотландской боковой линии – со скорбными мешочками под голодными глазками. Моя двоюродная бабка, баронесса Бредова, урожденная Толстая, женщина незаурядная, с лихвой заменяла мне более близкую родню. Ребенком семи или восьми лет, уже таившим в себе зачатки законченного безумца, я даже ей, которая сама была далека от нормы, казался чересчур уж мрачным и апатичным; на деле я, разумеется, вовсю предавался самым неистовым фантазиям.
«Будет тебе киснуть! – восклицала она бывало. – Взгляни на арлекинов!»
«Каких арлекинов? Где?»
«Ах, да повсюду. Вокруг тебя. Деревья – арлекины, слова – арлекины. А также числа и ситуации. Сложи вместе две вещи – курьезы, отраженья, – и ты получишь арлекинов втрое больше. Давай же! Играй! Создавай мир! Твори реальность!»
И я творил. Клянусь Богом, я творил. В память о своих первых фантазиях я сотворил эту свою двоюродную бабку, и теперь, сходя по мраморным ступеням парадного крыльца памяти, она медленно приближается, бочком, бочком, несчастная хромая дама, пробуя край каждой ступени резиновым наконечником своей черной трости.
(Когда она выкрикнула три этих слова – «Взгляни на арлекинов!», – они прозвучали стихотворной скороговоркой, слегка невнятно, и так, как если бы «зглянина», созвучная с «ангиной», нежно и вкрадчиво подготовляла появление этих задорных арлекинов, у которых ударная «ки», подчеркнутая ею в порыве вдохновенного убеждения, была как звонкая монетка среди конфетти безударных слогов.)
Мне было восемнадцать, когда грянула большевистская революция – глагол сильный и неуместный, согласен, примененный здесь исключительно ради ритма повествования. Рецидив моего детского нервического расстройства продержал меня в Императорской санатории в Царском большую часть зимы и весны. В июле 1918 года я оправлялся от болезни, уже находясь в замке своего дальнего родственника, польского землевладельца Мстислава Чарнецкого (1880–1919?). Как-то осенним вечером юная возлюбленная бедного Мстислава показала мне сказочную тропу, вьющуюся через дремучий лес, в котором первый из Чарнецких пронзил копьем последнего зубра при Яне III (Собеском). Я пустился в путь по этой тропе с рюкзаком за спиной и – почему не признаться? – с тревогой и муками раскаяния в юном сердце. Хорошо ли я поступил, бросив кузена в чернейший год черной русской истории?{12}12
…чернейший год черной русской истории? – Из провидческого стихотворения Лермонтова «Предсказание» (1830): «Настанет год, России черный год, / Когда царей корона упадет…»
[Закрыть] Знал ли я, как прожить одному в чужой стороне? Был ли диплом, выданный мне особой комиссией (возглавляемой отцом Мстислава, почтенным и продажным математиком), спросившей меня по всем предметам того идеального лицея, в котором я во плоти ни разу не побывал, пригодным для принятия в Кембридж без всяких инфернальных вступительных экзаменов? Всю ночь я брел через лунный лабиринт, воображая шорохи вымерших зверей. Наконец лучи зари раскрасили киноварью мою древнюю карту. Когда я решил, что уже, должно быть, пересек границу, меня окликнул красноармеец с монгольским лицом и непокрытой головой, прямо у тропы обиравший кусты черники. «Эх, яблочко, куда ж ты котишься?{13}13
«Эх, яблочко, куда ж ты котишься?» – Известные куплеты «Яблочка» в годы Гражданской войны пелись и красноармейцами и белогвардейцами в различных вариантах, например в следующем (об эмигрантах): «Куда, яблочко, спешишь, / Куда котишься, / Никогда ты домой не воротишься ‹…› Прежде красились мы / Бриллиантами, / А теперь мы живем / Эмигрантами!» Эти частушки приводятся в романе Петра Краснова (который выведен в «Арлекинах» под именем Пудова-Узуровского) «От двуглавого орла к красному знамени».
[Закрыть] – окликнул он меня и, подхватывая с пенька фуражку, приказал: – Показывай-ка документики».
Я полез в карманы, выудил то, что было нужно, и застрелил его наповал, когда он ринулся ко мне; он упал навзничь, как сраженный солнечным ударом солдат на плацу – к ногам своего короля. Ничьи глаза из-за плотного ряда деревьев не видели того, что я сделал, и я бросился бежать, все еще сжимая в руке прелестный миниатюрный револьвер Дагмары. Только полчаса спустя, когда я вышел наконец на другую сторону леса, уже в более или менее приемлемой республике, только тогда поджилки у меня перестали трястись.
После периода праздного шатания по не задержавшимся в памяти немецким и голландским городам я перебрался в Англию. Моей следующей остановкой был маленький лондонский отель «Рембрандт». Несколько мелких бриллиантов, хранившихся у меня в замшевом мешочке, истаяли быстрее градин. В серый канун наступавшей нищеты автор, в ту пору добровольно покинувший родину юноша (переписываю из старого дневника), нежданно-негаданно обрел покровителя в лице графа Старова, важного старосветского масона, который во времена обширных международных сношений украшал собой несколько великих посольств, а с 1913 года осел в Лондоне. Он говорил на родном языке с педантической точностью, не пренебрегая случаем ввернуть звучное простонародное словцо. Чувство юмора у него отсутствовало напрочь. Прислуживал ему молодой мальтиец (терпеть не могу чай, а спросить бренди я не решился). По слухам, Никифор Никодимович, если воспользоваться именем, данным ему при крещении, вкупе со столь же неблагозвучным отчеством, годами вздыхал по моей матушке, эксцентричной красавице, о которой я имею представление главным образом из шаблонных описаний в анонимных мемуарах. Grande passion порой служит лишь удобной отговоркой; с другой стороны, одним только благородным почитанием ее памяти и можно объяснить, почему он взял на себя расходы по моей учебе в Англии и оставил мне после своей смерти в 1927 году{14}14
…графа Старова… украшал собой несколько великих посольств, а с 1913 года осел в Лондоне <…> своей смерти в 1927 году… – В образе Н. Н. Старова Набоков отразил некоторые черты Константина Дмитриевича Набокова (1872–1927), младшего брата своего отца. К. Набоков служил в русских посольствах в Брюсселе, Вашингтоне, Калькутте и Лондоне, где с мая 1917 г. и до января 1919 г., будучи Chargé d’Affaires, фактически управлял посольством от имени свергнутого русского правительства. Именно он встречал на вокзале Виктория семью Набоковых, когда они в мае 1919 г. прибыли в Лондон. Вместе с тем портрет Старова мало напоминает К. Набокова, которого Набоков в «Других берегах» описал так: «Константин Дмитриевич был худощавый, чопорный, с тревожными глазами, довольно меланхоличный холостяк, живший на клубной квартире в Лондоне среди фотографий каких-то молодых английских офицеров…»
[Закрыть] небольшое денежное пособие (большевицкий coup разорил его так же, как и все наше семейство). Должен отметить вместе с тем, что мне бывало не по себе от быстрых пламенных взглядов его обычно мертвенных глаз, помещавшихся на широком, сыром, благообразном лице того типа, который у русских писателей было принято определять как «тщательно выбритое» – несомненно, оттого, что призрачные патриархальные бороды все еще развевались в воображении читателей (теперь давно почивших). Я старался изо всех сил в своем стремлении применить эти портретные проблески к розыскам некоторых индивидуальных черт элегантной женщины, которой он как-то раз помог подняться в calèche и следом за которой, подождав, пока она устроится и раскроет парасоль, грузно взошел сам и сел рядом в этой рессорной коляске; в то же время я не мог запретить себе гадать, удалось ли моему дряхлому grandee избежать той формы разврата, что некогда была столь естественна в так называемых высших дипломатических кругах. Н. Н. сидел в покойном кресле, как герой многотомного романа, положив одну дородную длань на подлокотник, сделанный в виде грифона, другой же рукой с перстнем он вертел на турецком столике, стоявшем подле него, то, что можно было принять за серебряную табакерку, содержавшую, однако, не табак, а небольшой запас похожих на жемчужинки крохотных разноцветных пилюль от кашля – сиреневых, зеленых и, насколько помню, коралловых. Стоит прибавить, что кое-какие сведения, много позже полученные мной, открыли мне, как гнусно я заблуждался, приписывая ему что-то такое, что выходило за рамки его квазиотеческого внимания ко мне – как и к другому юноше, сыну одной скандально известной санкт-петербургской кокотки, которая calèche предпочитала электрический «брогáм»{15}15
Брога́м. – Имеется в виду электрический автомобиль с открытым местом для водителя американской компании «Anderson Electric Car», начавшей их выпуск в 1907 г. Свое название автомобиль получил по имени лорда Брогама (1778–1868), придумавшего эту форму кузова.
[Закрыть]; впрочем, довольно этого сахаристого бисера.
3
Вернемся в Карнаво, к моему багажу, к Айвору Блэку, с показным усердием несущему его, ворча что-то комично-невнятное из какой-то зачаточной роли.
Когда мы вошли в сад, отделенный от дороги сложенной из камней стеной и рядом кипарисов, солнце уже полностью восстановило свои права. Эмблематические ирисы окружали зеленый прудик, над которым восседала бронзовая лягушка. Из-под курчавого каменного дуба брала начало гравием посыпанная дорожка, бежавшая далее меж стволов двух апельсиновых деревьев. Стоявший на другом краю лужайки эвкалипт отбрасывал крапчатую тень на парусину шезлонга. Это не чванливость фотографической памяти, а попытка любовного воссоздания картины, основой для которой послужили пожелтевшие снимки из старой конфетной коробки с флорентийским ирисом на крышке.
Не стоит подниматься по трем ступеням парадного крыльца, «волоча две тонны камней», сказал Айвор Блэк: запасной ключ он прихватить забыл, прислуги, чтобы откликаться на дверные звонки по субботам, у него нет, а с его сестрой, как он уже объяснил, обычным манером снестись невозможно, хотя она должна быть где-то внутри, рыдает, наверное, у себя в спальне, как обычно, когда ожидаются гости, все равно какие, но особенно те любители «отдыха выходного дня», что приезжают на уик-энд, а потом околачиваются тут чуть не до вторника. И мы пошли кругом дома, обсаженного кустами опунции, цеплявшейся за висевший у меня на руке макинтош. Вдруг раздался страшный, нечеловеческий крик, и я взглянул на Айвора, но нахал только ухмыльнулся.
То был крупный лимонногрудый, индигово-синий ара с белыми, в полоску щечками, время от времени пронзительно вскрикивавший на своем насесте у безрадостного заднего крыльца. Айвор прозвал его Матой Хари{16}16
Мата Хари – псевдоним Маргареты Гертруды Зелле (1876–1917), голландской танцовщицы, куртизанки и шпионки, расстрелянной французскими властями в октябре 1917 г. по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Имя Маты Хари стало широко известно после выхода в 1920 г. посвященной ей немецкой картины. Айвор мог назвать попугая ее именем, имея в виду, что «мата хари» на индонезийском языке означает «око дня», «солнце». Здесь незаметно вводится шпионская тема романа.
[Закрыть], отчасти из-за его акцента, но главным образом из-за его политического прошлого. Покойная тетка Айвора, леди Вимберг, будучи уже немного гагой, году в четырнадцатом или пятнадцатом приютила эту трагическую старую птицу, которую, как рассказывали, бросил некий таинственный незнакомец со шрамами на лице и моноклем. Она могла сказать «алло», «Отто» и «па-па» – бедноватый словарь, наводивший отчего-то на мысли о небольшой беспокойной семье в жаркой стране, далеко от дома. Порой, когда я засиживаюсь за работой до позднего часа и тайные агенты рассудка прекращают транслировать сообщения, пущенное в ход неверное слово отзывается чем-то схожим с сухим бисквитом, зажатым в огромной медленной лапе попугая.
Не могу припомнить, видел ли я Айрис до обеда (хотя, возможно, я краем глаза заметил ее, стоявшую у витражного окна на лестнице, спиной ко мне, когда я, покинув salle d’eau с его запинающимся ватерклозетом, прошмыгнул обратно через лестничную площадку в свою убого обставленную комнату). Айвор предусмотрительно уведомил меня, что его сестра глухонемая и к тому же такая стыдливая, что даже теперь, в двадцать один год, не в силах заставить себя выучиться читать по мужским губам. Вот это показалось мне странным. Я всегда полагал, что физический недостаток, о котором шла речь, заключает пациента в абсолютно надежную оболочку, прозрачную и прочную, как небьющееся стекло, внутри которой ни притворство, ни потворство существовать не могут. Брат и сестра общались на языке знаков, пользуясь азбукой, придуманной ими еще в детстве и с тех пор выдержавшей несколько новых исправленных изданий. То, что было предъявлено мне, состояло из смехотворно-вычурных жестов того сорта барельефной пантомимы, которая скорее подражает вещам, чем отражает их. Я позволил себе встрять с некоторыми собственными гротескными дополнениями, но Айвор сурово остерег меня валять дурака: ее легко было обидеть. И все это (включая угрюмую служанку, старую канницианку, гремевшую посудой где-то за сценой) имело отношение к другой жизни, другой книге, к миру безотносительно кровосмесительных забав, за создание которого я еще сознательно не принимался.
Оба были молодыми людьми среднего роста и исключительно ладного сложения. Родственное сходство их было очевидным, хотя Айвор имел вполне обычную наружность, русоволосый, веснушчатый, а она была смуглой красавицей с черными, коротко остриженными волосами и глазами как прозрачный мед. Не могу вспомнить, какое именно на ней было платье в нашу первую встречу, но уверен, что ее тонкие руки были обнажены и больно терзали мои чувства, пока она рисовала в воздухе все эти пальмовые рощи и кишащие медузами острова, а Айвор передавал мне содержание ее узоров с идиотскими ремарками «в сторону». Я получил свой реванш после обеда. Айвор ушел за моим виски. Мы с Айрис стояли на веранде в безгрешных лучах заката. Я раскуривал трубку, а она оперлась бедром о балюстраду и указывала с русалочьей плавностью – предположительно изображая волны – на мерцание береговых огней вдоль склонов китайской тушью нарисованных холмов. В эту минуту за нашей спиной, в гостиной, загремел телефон, и она резко повернулась, но с восхитительным самообладанием превратила свой порыв в непринужденный «танец с шалью». Тем временем Айвор уже скользил по паркету к аппарату, чтобы послушать, что понадобилось Нине Лесерф{17}17
Нина Лесерф – персонаж первого английского романа Набокова «Истинная жизнь Севастьяна Найта».
[Закрыть] или кому-то еще из соседей. В закатную пору нашей близости мы с Айрис с удовольствием вспоминали эту сцену разоблачения – как Айвор принес нам стаканы и предложил тост за ее чудесное исцеление, как она, несмотря на присутствие брата, положила свою легкую ладонь на костяшки моих пальцев: я стоял, схватившись за балюстраду, преувеличенно негодуя, и не был достаточно поворотлив, бедный одураченный юноша, чтобы принять ее извинения, приложившись губами к этой ее кисти на континентальный манер.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?