Текст книги "Перстень Борджа"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Отплыл этот вторник Вендетте переодет матросом направление Марсель.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПЕТРА КУКАНЯ ВО ФРАНЦИИ
АХИЛЛЕСОВА ПЯТА ПЕТРА КУКАНЯ ИЗ КУКАНИ
Мы предполагаем, и не без оснований, что отъезд Петра разрешился не так легко и отнюдь не просто. Понятно, что Петр исчез из Стамбула не без соизволения султана, ибо, поступив так, он навсегда отрезал бы себе пути к возвращению и таким образом загубил бы и расстроил все, чего здесь – к великой, как знаем, пользе и на благо человечества – достиг. Когда Петр впервые объявил султану, что ему крайне необходимо на несколько месяцев съездить в Европу, дабы устроить там кое-какие свои личные, совершенно неотложные дела, которые ему дороже жизни. Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, в порыве гнева надкусил чашечку из зеленоватого фарфора метарбани, из которой в этот момент пил кофе, и швырнул осколки Петру в голову. И хотя после этого он долго извинялся и собственным платочком стер со щек Петра кофейную гущу, которой его забрызгал, однако о том, чтобы удовлетворить его желание, даже не заикнулся.
И только когда Петр у него на глазах начал сохнуть и желтеть – в самом деле, цвет его привлекательного лица, помимо серо-зеленых кругов, образовавшихся от бессонницы под глазами, все больше и больше приобретал желтый оттенок, причем – и это было хуже всего – Его Ученость совершенно утратил свой деятельный интерес к государственным делам, равно как изобретательность и остроумие, чем прежде умел приободрять султана и вдохновлять его – только тогда Владыка Двух Святых Городов, рассудив, что самый любимый его фаворит, столь неожиданно преобразившийся в брюзгливые тридцать три несчастья, для него теперь все равно что пустое место, однажды сам вернулся к неприятному вопросу, которого до сих пор избегал, и обратился к Петру со словами:
– Право, не понимаю я тебя, милый Абдулла, а чего я не понимаю, того и не люблю, ибо это не пристало Моему Достоинству. Ты сохнешь, словно тебя снедает неразделенная любовь, но это, право, последнее, что я мог бы ожидать от тебя, кто проявил себя образцовым и верным супругом темноокой Лейлы, – можно сказать, даже чересчур образцовым и слишком верным, чем это подобает твоему сану «Ученость Моего Величества» и твоему положению, ибо ты можешь иметь много больше женщин, чем одну. Известно, что никакая любовь не выдерживает разлуки более чем на полгода, ведь с глаз долой – из сердца вон; по какой же такой европейской юбке – о, борода Пророка! – ты, много лет проживший вне Европы, можешь еще страдать столь страшно, что стал бледной тенью себя самого?
– Не любовь томит меня, а ее противоположность, ненависть, – ответствовал Петр. – Я не открою для Вас ничего нового, о мой добрый король, если признаю, что любовь и ненависть – две родственные страсти, различные только в том, что ненависть человечнее любви, ибо – в отличие от любви – опирается на доводы рассудка, и сильнее любви, поскольку не зависит от пространства и времени, выдерживая самую долгую разлуку.
Султан, довольный, прикрыл глаза.
– Славно сказано, изящно и остроумно. А кого, признайся, ты ненавидишь так, что даже заметно поглупел и обычное красноречие возвращается к тебе лишь тогда, когда ты говоришь о ненависти?
– Одного негодяя, имя которого, даже если бы я его назвал, ровно ничего не сказало бы Вам, мой счастливый король, – ответил Петр. – Моя ненависть к нему родилась из любви, ведь он был моим единственным и самым любимым другом, и длится она уже почти шесть лет, но, вместо того чтобы утихнуть, все растет и растет, питаемая его новыми и новыми изменами. Кроме всего прочего, это он подстроил так, чтобы перстень Борджа попал из его рук в руки папы, а от папы – в руки Вашего Величества.
Султан оттопырил нижнюю губу.
– Ай-яй-яй, вот теперь я вижу, это очень серьезно. Тот перстень, что я недавно с отвращением и гневом отшвырнул прочь, был приложен к письму, в котором папа представлял мне полное право поступать с островом Монте-Кьяра как мне заблагорассудится. Выходит, и тут у твоего друга-недруга рыльце в пушку.
– Выходит, так, мой повелитель, – согласился Петр. – Из-за него, по его вине я три года провел под землей, во тьме и смраде, и даже в конце концов возрадовался тому, что могу жить именно там, ибо печаль и тоска, поселившиеся в моем сердце, были столь непомерны, что общество мерзких скорпионов и прочих насекомых, которые искали убежища в моих лохмотьях, поцелуи пиявок, высасывавших силу моих мускулов и костей, чумное дыхание гнилостных вод и беспрестанная война с крысами, которых я научился уничтожать голыми руками, – все это было для меня милее общения с людьми. Таковы, мой всемогущий повелитель, оказались последствия предательства, которое Джованни – так зовут этого негодяя – совершил по отношению ко мне; но он и не подозревает, что его измена повлекла за собой несчастье столь страшное, что, будь в мире Бог, небеса почернели бы над ним, а из туч пролился бы кровавый дождь: погибло сокровище, которое было доверено мне для того, чтобы я употребил его на дело спасения рода Адамова.
– Какое же это сокровище? – спросил султан.
– Материя материй, которая превращала свинец в чистое золото, а при неудаче – в сильное взрывчатое вещество: от его взрыва и исчез с лица земли островок Монте-Кьяра, – ответил Петр.
Султан причмокнул языком.
– Если бы я не знал силы твоего разума, я бы сказал, что ты – безумец и несешь чушь. Но как бы там ни было, эту материю я не прочь бы заполучить.
– Я знал, что вы это скажете. Ваше Величество, – сказал Петр.
– Однако, несешь ты чушь или нет, – продолжал султан, – речь идет о событиях и обстоятельствах почти четырехлетней давности. Как и почему случилось так, что ты именно теперь снова вспомнил об этом своем Джованни, которому я даже слегка завидую, потому как знаю, что меня. Владыку Двух Святых Городов, ты никогда не будешь любить так, как ненавидишь его, и Мое Величество, добрейшее и справедливейшее, всегда будет для тебя, неблагодарный, намного безразличнее, чем твой подлый Джованни, – так все-таки, как и почему, спрашиваю я, мыслям о нем ты предался именно теперь и с такой силой, что от желания выбить ему зубы и проткнуть брюхо сник и пожелтел?
– На днях дошли до меня, мой благородный повелитель, – ответил Петр, – что этот хорек, которого я считал обезвреженным и выбывшим из игры, не только не обезврежен, не только не выбыл из игры, но творит в международной политике новые гнусности, в сравнении с которыми прежние просто ерунда.
Услышав про международную политику, султан снова посуровел.
– А что это такое – международная политика? – спросил он. – По моему представлению, которое я перенял от своих великих предшественников и предков, международная политика – это уничтожение гяуров огнем и мечом. Ты и сам, Абдулла, возрождая турецкую мощь, начал великое политическое дело. Поэтому я совершил бы огромную политическую ошибку, если бы позволил тебе устраниться от дел, пусть даже на несколько месяцев. Так что не будем больше возвращаться к этому вопросу.
Однако, понаблюдав еще два дня, как угасает Абдулла, султан сам вернулся к политическим делам.
– Речь идет не только о том, – сказал султан, – что, если бы я на длительное время отстранил тебя от дел, мне было бы нестерпимо нудно и пусто, ибо некому было бы развлечь меня, показывая, как я уже привык, оборотную сторону вещей. Другое мое опасение в том – и это главное, – что новшества, которые ты завел в моей империи, без твоего умелого ведения и контроля легко расстроить, запутать, совратить с пути истинного; государственная жизнь Османской империи снова станет такой, какой была, пока ты чудовищем не вынырнул из-под земли; янычары забросят свои новые мушкеты и снова схватятся за старинные бунчуки; богачи отзовут из войска своих рабов и улягутся со смазливыми пареньками на пуховые перины, а иноземные учителя новой тактики гораздо раньше, чем ты надеешься, окажутся перед необходимостью излагать свою премудрость пустым скамейкам, занесенным толстым слоем пыли, в классах, затянутых паутиной.
– Я размышлял об этом, – отозвался Петр. – Служа в должности «Ученость Вашего Величества», я обдумал и взвесил все сомнения, которые неизбежно должны обуревать Вас, мой премудрый властитель. Но тут я полагаюсь на беспредельную власть и могущество Вашего Величества, благосклонного к моим начинаниям и планам.
– Ну уж нет, меня от этого уволь, – перебил его султан.
– Кроме того, – продолжал Петр, – я с полной основательностью полагаюсь на верность и смекалку своего друга Ибрагима, который показал себя превосходным главнокомандующим, снискав не только уважение, но и любовь подчиненных, и, наконец, я надеюсь на то, что организационные новшества, которые я внедрил, уже прижились и исправно действуют. Наконец, я убежден, что три месяца, которых, по моим соображениям, мне хватит для достижения намеченных целей, – не такой уж долгий срок, наоборот, очень краткий, и, кроме Вашего Величества, никто не должен знать, куда я уезжаю и когда вернусь – завтра или послезавтра; я рассчитываю вернуться обратно прежде, чем всюду станет известно о моем отъезде за пределы Османской империи.
Услышав это, султан прослезился.
– Вижу, напрасно стал бы я чинить тебе препятствия в твоих замыслах, придется мне отступиться, хотя я лишь недавно и крепко к тебе привязался; да будет так, ступай к своему Гамбарини, который тебе важнее прочих людей на свете, и расправься с ним как можно суровее; если хочешь, мой главный палач обучит тебя нескольким приемам, таким страшным и жестоким, что в моей просвещенной державе прибегать к ним запрещено. Но сначала поклянись мне Аллахом единственным и всемогущим, что, как только покончишь со своим делом, тотчас вернешься в Стамбул.
– Ваше Величество прекрасно знает, – сказал Петр, – что я не верю в Аллаха и за свои поступки ручаюсь только своим словом.
– И правда, я запамятовал, что ты мусульманин лишь honoris causa [23]23
Почетный (лат. ).
[Закрыть], хоть оказываешь себя более усердным, чем самые усердные из правоверных, – сказал султан. – Да будет так, я знаю, что одно твое слово весит больше, чем десятки клятв ханжей и льстецов. Ступай, и да будут дела твои оправданы в глазах Милосердного.
– Нет Божества, кроме Него, а у Него – цель окончательная, – послышался голос слабоумного принца Мустафы, который в течение всей беседы султана с Петром тихо сидел в своем углу, поигрывая жемчужными четками.
Потом, притворившись в разговоре с женой, черноокой Лейлой, будто уезжает, как обычно, по служебным делам, Петр распрощался с ней совсем по-будничному, и, не подозревая, что за каждым его шагом бдительно следят, отплыл, переодевшись простым матросом, на своем корабле под названием «Вендетта», который некогда составлял славу и гордость его личной флотилии.
ВСТРЕЧА ПЕТРА С МОНАХОМ-КАПУЦИНОМ
Дорога до Марселя, спокойная и приятная, заняла двадцать шесть суток и прошла без приключений. Как раз в тот момент, когда корабль подходил к причалу, из крепости на недалеком островке Иф, которую использовали как тюрьму, раздалось несколько пушечных выстрелов, оповещавших и предупреждавших о том, что одному из узников удалось бежать. Капитан запретил команде выходить на берег, пока не будет выгружено кедровое дерево, но Петр одному ему известным способом спустился ночью в море, тихонько соскользнув по якорному канату, и под водой доплыл до берега, что тоже произошло без особых происшествий, если не считать того, что ему пришлось ударом ребра ладони по виску оглушить стражника, сторожившего мол.
Едва просохло платье и забрезжил рассвет – и то и другое произошло отнюдь не сразу, ибо стояли морозные дни начала марта и солнце всходило поздно и без особой охоты, – Петр заглянул в первую попавшуюся лавочку старьевщика, который уже успел ее открыть, и на деньги, коим был туго набит кожаный пояс, обвивавший его голое тело, приобрел себе одежду, – для скрытности он счел наиболее, просто исключительно подходящей неприметную сутану нищенствующего монаха-капуцина.
Преобразившись таким образом до неузнаваемости, в рубашке-панцире, с острой шпагой и двумя пистолетами, спрятанными под сутаной, он довершил свое снаряжение покупкой не слишком видной, но крепкой и, верно, выносливой кобылы местной, то бишь прованской породы; оснастив ее подходящим снаряжением, под ледяным дождем, какие для южного Прованса в зимние месяцы не редкость и надоедают до тошноты, в то время как летом с незапамятных времен край этот изнывает от недостатка влаги, галопом поскакал в направлении своей жестокой, но справедливой цели.
Когда Петр миновал папский город Авиньон, чей знаменитый мост, ныне ведущий в никуда, в те поры был еще совершенно цел, его добрая терпеливая кобылка стала обнаруживать признаки усталости; он решил уже ее переменить, однако она, не успев достичь ближайшей крестьянской усадьбы, внезапно споткнулась и рухнула на колени. Всадник соскочил наземь, хотел помочь ей подняться; несчастное животное, напрягши последние силы, попыталось было встать, но, едва привстав на дрожащих ногах, вдруг повалилось набок, ноздри его окрасились кровью, и все было кончено.
Вот уж незадача так незадача, промах, недостойный Петра Куканя из Кукани. Рассерженный на самого себя и на свою ослепленность жаждою мести, приведшую к тому, что он переоценил силы своего коня и уже в начале пути по Франции загнал его насмерть, Петр быстро, ибо уже спускались сумерки, освободил круп несчастного животного от сбруи, закинул ее себе за спину и быстрым шагом двинулся к северу по долине Роны, поросшей кущами редких фруктовых деревьев, похожими на валуны, что разбросаны по предгорьям Альп, высившимся с правой стороны. И тут ему снова не повезло, ибо после получаса энергичной ходьбы, вынырнув из березовой рощи, через которую пролегала дорога, он увидел в двадцати шагах от себя монаха, облаченного в такую же капуцинскую сутану, какая была на нем самом, с длинным капюшоном, отличавшим капуцинов от прочих монахов францисканского ордена, но, пожалуй, слишком уж ветхую, вкривь и вкось залатанную-заплатанную, выцветшую, грязную и рваную. Монах шествовал не спеша, спрятав ладони сложенных рук в рукава сутаны, надвинув капюшон чуть ли не до половины лица, решительно ступая босыми ногами по лужам и грязи и что-то негромко и мелодично мурлыча.
Вступать в разговор с незнакомым капуцином – ей-ей, этого Петру хотелось бы меньше всего, ибо, если он и разбирался во многих областях, причем в некоторых проявил себя выдающимся специалистом, то мир церковный, монашеский, монастырский, к которому он принадлежал лишь по одеянию, был ему не только чужд, но и противен. Поскольку Петр не мог обойти поющего капуцина стороной – местность была пустынна и безлюдна, – то он прибавил шагу, надеясь деловито и без церемоний обогнать монаха; тщетно пытался он вспомнить на ходу, как по-французски сказать «Да восхвален будет Иисус Христос» и тем поприветствовать францисканца, но тут монах остановился и, растянув в ласковой улыбке губы, обросшие грязной жесткой щетиной, проговорил:
– Вовремя посылает мне тебя Господь; хорошо, что ты поторопился, сын мой. Споем-ка на два голоса.
Sapristi, черт возьми, подумал Петр.
– Спасибо за приглашение, отче, – сказал он, – но уже смеркается, а я до смерти устал, ведь у меня, как вы заметили, пал конь, я промок до костей и хотел бы как можно быстрее забраться под крышу и согреться у очага.
– Город Оранж недалеко, а остаток пути покажется нам короче, если мы будем петь, – гнул свое монах. – В городе, наверное, найдутся добрые люди, которые не откажут нам в ломте хлеба и крыше, спасительной в непогоду.
Проклятье, подумал Петр, ибо слова монаха напомнили ему, что орден францисканцев, точнее капуцинов, – нищенствующий и его братья могут жить только подаяньем.
– И может статься, – добавил заплатанный монах, – я сообщу тебе кое-что полезное. А пока давай споем. Я начинаю первую фразу, ты же повторяй ее, пока я буду петь вторую, и такого порядка держись, пока не допоем до «дин, дан, дон», а потом начинай все сначала, да ты ведь сам все знаешь, сын мой, а?
И монах начал осипшим баритоном:
– «Frere Jacques, frere Jacques»…
Когда он допел этот стих, Петр повторил его в той же тональности и в том же ритме, но только в чешском звучании.
– «Брат мой Янек, брат мой Янек…»
Ибо это оказалась песенка, которой когда-то, очень давно, обучил его фамулус, брат, прислуживавший его отцу, монах Августин, и которую исполняли как канон, когда певцы – сколько бы их не было – двое, трое или четверо, – поют одно и то же, но со сдвигом, с опережением на такт один по отношению к другому. Когда Петр начинал свое «Брат мой Янек», монах уже брался за следующую строфу: «Dormez-vous, dormez-vous?», а чешский вариант этой фразы: «Ты не спишь, ты не спишь?» – Петр затягивал, когда монах приступил к третьей строфе: «Sonnent les marines, sonnent les marines»; соответствующий текст «Звон колокольный, звон колокольный» Петру нужно было пропеть, когда монах заканчивал первый круг канона отчетливым «дин, дан, дон, дин, дан, дон». Как только с губ Петра слетела чешская реплика этого звукоподражания, имитирующая колокольный звон, то бишь «бим-бам-бом, бим-бам-бом», монах уже снова завел первую строфу: «Frere Jacques, frere Jacques…», и так до конца, затем снова сначала – пока не надоест.
Так, шагая в ногу, они пели и пели приглушенными голосами, и их пение – чешское Петра, французское монаха – переплеталось в кажущейся независимости, но на самом деле – в нераздельной связи, и чудно звучало в сгущающихся сумерках, укрывавших скучный пейзаж поздней зимы.
Петр сперва сердился и смущался, ведь, насколько он себя помнил, ему еще ни разу в жизни не случалось попадать в более глупое и смешное положение, но чем дольше он распевал, шагая бок о бок с вошедшим в раж монахом, тем больше это ему нравилось: при той бесконечной и абсолютной неуверенности в судьбе, которая ожидала его впереди и навстречу которой он шагал, движимый смутной, но неодолимой идеей мести, совершенная гармония песни, когда в любой момент знаешь, что нужно петь в следующую секунду, приносила ему утешение и облегчение своей непривычностью. Пение звучало возвещением мира и покоя, которое два тихо ликующих странника в монашеских одеяниях несли в Оранж, до этой минуты раздираемый, как и все на свете, грязной людской завистью. Когда они приблизились к первым домам, прилепившимся у городских валов, монах резко оборвал пение и сказал:
– Ну хватит, ибо теперь нам предстоит испытать блаженство, более высокое и утонченное, чем радость пения, – то счастье, которое выпадает человеку, отрешившемуся от самого себя, терпящему унижение и плевки.
И он принялся колотить по воротам низкого, сгорбившегося от старости дома, за которым начинался обширный фруктовый сад. Некоторые окна дома осветились. Послышался яростный лай собаки.
– Кто там? – проговорил из темноты неприязненный голос, когда капуцин постучал во второй и третий раз.
– Два истомленных путника просят прибежища и ломоть хлеба, – сказал монах.
– Проваливайте, бродяги, черт бы вас побрал, бездельники, – ответил голос. – Разрази вас гром, пропойцы, сволочь, вшивота вонючая! Жан, запри кур, а вы проваливайте, лодыри, только время у Господа Бога крадете, а наш брат корми вас, чтоб глаза мои вас больше не видели, дармоеды, а не то собаку спущу!
– Voila! [24]24
Вот так! (фр. )
[Закрыть] – произнес монах, и по звуку его голоса можно было догадаться, что он улыбается. – Подобное приветствие снимает с души человека бремя укоров и угрызений совести за собственное тщеславие, гордыню и самодовольство. Каждая пощечина, каждый плевок и каждый пинок, которых для тебя не жалеют, стоит десяти лет мучений в чистилище, – разумеется, если сноситьих безгневно и без желания отомстить. Вот та стрела Божьей любви и милосердия, которая пронзает мрак неведения, душу одинокого и греховного человеческого существа, введенного в искушение заблуждением относительно своей особости, наполняет его отрадой и милостью несказанной.
Петр только вздохнул и ничего не возразил, даже бровью не повел, держась пристойно и учтиво, ибо не мог не признать, что встреча с неизвестным капуцином была ему на пользу. Напротив, подумал Петр, если бы я забрел в какую-нибудь таверну и попросил еды и питья, любому тут же стало ясно, что я только переодет монахом.
А капуцин продолжал полной мерой переживать свое высокое и изощренное блаженство, ибо в какой бы он дом ни стучал, в какую бы дверь ни колотил кулаками – ниоткуда не услышал ни приглашения, ни приветствия, а значит, после того как, сопровождаемый Петром, обошел все предместье вплоть до крепостных валов, его посмертный счет стал легче на шестьдесят лет пребывания в чистилище. И лишь когда они миновали ворота и вступили на улочки города, который со времен римского владычества, еще под именем Араусиа, прославился своим знаменитым театром, счастье улыбнулось им – они встретили горожанина, который весело их окликнул:
– Гей, благочестивые братья, отцы или как вас там еще, хотите подкрепиться куском хлеба и глотком вина? Тогда знайте: у меня только что родилась дочь, которой я решил дать простое и благочестивое имя Мари-Клэр, такое же прекрасное, как и она сама, и чтобы отпраздновать это счастливое событие, я приглашаю вас в «Ключи святого Петра» на кусок козьего сыра и бутыль доброго розового винца. Жалко, что родилась дочь, а не сын, которого я ждал, чтобы когда-нибудь передать ему в наследство мою красильню, славней которой нет во всем крае, воистину жаль, потому как ежели бы у меня родился сын, – кого я назвал бы Морис, ежели бы он народился, а он не народился, – то я попотчевал бы вас не сыром, а жирными колбасками, и не бутылью, а жбаном розового вина на каждого. Но удовольствуйтесь сыром, как я довольствуюсь дочерью, и пошли, коли вас зовут.
Вот так и завершили они свой путь в «Ключах святого Петра», старинном трактире, который, возможно, как об этом свидетельствовало само название, помнил еще времена авиньонского пленения пап. Известие о рождении Мари-Клэр, прекраснейшей из дочерей человеческих, которое принес в пивную развеселившийся родитель, взбудоражило и распалило постоянных посетителей заведения, мелких предпринимателей и чиновников, сидевших за длинным столом посреди зала и покуривавших из длинных глиняных трубочек, отчего помещение было полным-полно едкого дыма, – собутыльники уже в бессчетный раз поднимали бокалы с розовым вином, произносили в шутку торжественные речи и пророчества, так что обоим нищенствующим монахам оставалось лишь занять скромное место на приступочке у пылающего очага, где никто не удостоил их внимания более сердечного и учтивого, чем проявляют к людям никчемным и только почему-либо терпимым: тот дух набожности и почтения к духовным особам, которым – в давние времена был славен авиньонский край, с тех пор как папы навсегда осели в Риме, насовсем, по-видимому, испарился из здешних мест.
– Я искренне рад, – сказал отец капуцин, – что нас не удостоили чести занять места за столом, ибо, если не считать постели, располагающей к лени и распутству, то из всех достижений и изобретений человеческих стол я чту менее других, ибо именно за столом люди предаются обжорству и грешному чревоугодию, опять-таки над столом они склоняются, читая книги, а ведь и то и другое – как потакание прихотям собственного тела, так и увлечение тщетной книжной ученостью – отвлекает человека от поисков истины, найти которую можно в одном лишь Боге. Когда-то – много с тех пор воды утекло – я любил островной народ, англичан, которые нравились мне своей неустрашимостью и выносливостью, но потом я отвернулся от них с отвращением и ужасом, уразумев, что все они до единого прокляты и осуждены на вечные муки, ибо исповедуют неистинную веру… Так вот знай, мой сын, что в давние времена, когда англичане были еще людьми неиспорченными и добрыми, они вообще понятия не имели, что такое стол, и это видно хотя бы по тому, что для такого предмета у них просто нет обозначения: слово «тэйбл», которым они пользуются теперь, – не что иное, как забавно исковерканное французское существительное.
Когда они съели ужин и возблагодарили скуповатую щедрость счастливого отца прекрасной Мари-Клэр – ужин был скромный, но отец капуцин прежде, чем к нему приступить, прочитал «Benedicite» [25]25
Благословите (лат. ).
[Закрыть] столь горячо и набожно, к тому же осенил себя крестом, словно перед ним лежал не кусочек вонючего сыра, но целый каплун, запеченный до золотистой корочки, – Петр напомнил капуцину его обещание рассказать нечто полезное и небезынтересное.
– Да, – ответил на это капуцин, – я расскажу тебе кое-что для тебя небезынтересное, но лишь после того, как ты признаешься, почему выдаешь себя за монаха.
– Вы догадались, что я ненастоящий монах? – спросил удивленный Петр.
– Ну, конечно, догадался, – подтвердил капуцин. – Разве ты не обратил внимания, что с первой минуты нашей встречи я прибегаю к обращению «сын мой», чего разумеется, не допустил бы, будь ты истинным, а не мнимым членом нашего святого ордена? Так вот, я повторяю свой вопрос: отчего ты выдаешь себя за монаха?
– Это – тайна, которую я не могу вам раскрыть, – сказал Петр. – Поэтому я прошу вас, отче, удовлетвориться моими заверениями, что я поступаю так неиз бесчестных или корыстных побуждений, я облачился в монашескую одежду лишь для того, чтоб стать незаметным.
– Монах, который выглядит как монах и ведет себя как монах, конечно, будет незаметным, – сказал капуцин. – Но ты не похож на монаха и ведешь себя не по-монашески. Твоя походка – это не походка человека, привыкшего к перипатетическим медитациям под монастырским портиком. Ты – воин, кому не страшна физическая усталость, и придворный, умеющий ходить по сверкающему паркету: решительность и энергичность твоих pas du soldat [26]26
Строевой шаг (фр. ).
[Закрыть] не уступают изяществу твоих pas du courtisan, которыми ты сначала прошелся по этому скромному помещению.
– Откуда вы, отче, все это знаете? – ужаснулся Петр, ибо мозг его отказывался признать, что этому грязному, заросшему щетиной монаху могло быть что-то известно о pas du courtisan.
– Я тоже был homme du monde, дворянином, вхожим в высший свет, пока не начал предощущать Истину, – ответил монах. – Я говорю – предощущать, ибо познать Истину можно лишь в минуты высшего восторга, минуты редчайшие и достижимые только путем жестокого самоотречения, у которых, кроме всего прочего, есть тот недостаток, что все знания, открывающиеся в такие возвышенные моменты, человек снова забывает, возвращаясь к себе, своему грешному и бесплодно рассуждающему «я». Истина дается человеку с трудом и совершенно неуловима. Но поговорим: о тебе, сын мой. Братья нашего монашеского ордена не ходят вооруженными, а ты прячешь под сутаной колющее оружие. Ты молод, в добром здравии, движения твои, как им и подобает, весьма гибки и проворны, а потому ощутимое уплотнение в поясе, которое я у тебя наблюдаю и которое особенно проявилось, когда ты садился, имеет своей причиной не болезнь позвоночника, поскольку ты здоров как бык, а то, что кроме шпаги, ты носишь на поясе длинный пистолет или даже два – или я не прав?
– Вы правы, отче, – подтвердил Петр, от удивления широко раскрыв глаза.
– А с каких это пор члены нашего ордена носят перстни? – снисходительно улыбаясь, продолжал допрашивать монах.
– Но у меня нет перстня, – возразил Петр.
– Теперь-то нет, но он был, как о том свидетельствует светлый кружок на твоем мизинце, – сказал монах. – Посему я утверждаю, словно бы читая в книге, что, когда ты надевал сутану, ты снял перстень, который носил, и куда-то его спрятал. Это так?
– Так, мой ясновидящий отче, – признался Петр. Речь шла о перстне алхимика с изображением змеи, кусающей свой собственный хвост, который Петр носил как память о покойном отце.
– Ты не брит, – продолжал капуцин, – но щетине твоей недели четыре или немногим более. Как случилось, что лицо твое, капуцин, еще месяц назад было голым?
– Я глупец, неловкий и недальновидный, – сказал Петр. – А не допустил ли я еще каких-нибудь просчетов?
– Разумеется, мой незадачливый сын, разумеется, – проговорил монах. – О самом грустном я еще не сказал. Сдается мне, ты и не подозреваешь, что обет, который дают все братья нашего ордена, возбраняет нам путешествовать по суше иначе как пешком. Мысль моя направлена к вопросам важным, к спасительному размышлению, и все же я не мог не рассмеяться про себя, когда увидел, как лихо ты меришь землю огромными шагами, таща за спиной седло коня, которого, по твоим собственным словам, ты нечаянно загнал. То-то загляденье было смотреть, как ты несся на взмыленном коне, с мечом на боку и в сутане, живописно развевающейся по ветру. A propos, на каком языке ты пел?
– Это был язык чехов, жителей Богемии, – сказал Петр.
– Это твой родной язык?
– Да, родной, – ответил Петр. – А разве это важно?
– Очень важно, – подтвердил монах. – Ведь если бы у вас, еретиков, был обычай отрубать детям мужского пола палец на левой руке, то отсутствие у тебя левого безымянного пальца было бы связано с твоей национальностью и не имело бы значения, поскольку это наблюдалось бы у всех чехов, а так, сын мой, выходит, что ты не кто иной, как Пьер Кукан де Кукан, первый советник и доверенное лицо турецкого султана, предпринимающий в данный момент тайное путешествие во Францию, где тебя ждет неминуемая смерть.
Тут у Петра, наверное, первый раз в жизни от удивления отвисла челюсть.
– Нет, этого не может быть! – сказал он.
– Чего не может быть? – с улыбкой переспросил монах. – Что здесь тебя ждет верная смерть? Ну так знай, что для этого уже все налажено, и приготовься к самому худшему, чтобы умереть, очистившись от грехов и примирившись со светом. Ах, извини, я запамятовал, что ты магометанин.
– Я не магометанин, – сказал Петр, – а смерть меня не страшит, потому что я не помню минуты, когда бы она мне не угрожала, к этому мне не привыкать. Но, тысяча чертей, как вы узнали, кто я такой? Об этом не догадывался даже капитан корабля, на котором я приплыл. Мое инкогнито было тщательно продумано. Моя собственная жена не имеет понятия, куда я отправился. О моих намерениях не известно никому, кроме султана. Кроме как с барышником и ветошником, я до вас ни с кем во Франции словом не обмолвился. Поэтому, когда вы произнесли мое имя, которым я не пользуюсь уже долгие годы, у меня вырвалось: нет, этого не может быть. Если бы я не знал, что вы, отче, святой человек, я сказал бы, что вы сам дьявол. Но ведь дьяволов нет. Так кто же вы?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.