Текст книги "Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости"
Автор книги: Владимир Пропп
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Почему теперь нет таких икон, как прежде? Почему вместо церквей строят какие-то ящики с колоннами, порталами и с куполами? Почему ограды церквей делаются из турецких пушек, и почему вокруг скорбящей Марии висят простреленные пулями и почерневшие знамена?
Это, то, что когда-то создавало эти песнопения, этого нет больше. Религия не создает себе формы, а значит, религии уже нет, нет, несмотря на баб, которые молятся, на стариков, которые плачут, на детей, которые вдруг затихают и с удивлением смотрят на эту позолоту, которая кажется им красотой рая.
Федя пробовал говорить Ксении:
– Наше время не создает форм религии. Все, что создано, создано 500 лет тому назад. А то, что делают теперь, – это смерть и разложение. Я не могу молиться, слыша свист пуль сквозь благовест. А я слышу его: он исходит вот из этих знамен, он сохранился в них. И пушки эти вокруг церкви – живые, а сама церковь – мертвая.
Но Ксенин лобик не вмещал этих мыслей. Она входила в церковь как в родной дом, она целовала иконы, крестилась и кланялась, и ей нисколько не мешали знамена, пушки, деньги и прочие аксессуары современного храма. Она опускала руку к Феде в карман и сжимала его пальцы и не выпускала их. Но Федя не мог отвечать на эти пожатия, так же как он в церкви не мог бы есть или целоваться с ней. В такие минуты он смотрел на нее сбоку. Ее лицо было спокойно, как лицо сытого ребенка, у которого есть все, что ему надо. Она была довольна: она в церкви, она жмет его руку и говорит только одно слово: мой.
Но когда они вместе с толпой выходят из церкви, она весело рассказывает, что сегодня утром сказал солдат Костров, и что сказала Дина, и Наточка, и как Варвара Павловна познакомилась с одним студентом. Но у Феди в ушах звучали песнопения, от ладана кружилась голова, и хотелось говорить о другом.
Они ходили по музеям. В Эрмитаже, глядя на автопортрет Рембрандта[122]122
Автопортрета Рембрандта в собрании голландской живописи в Эрмитаже не было. См.: Бенуа А. Н. Путеводитель по картинной галерее Императорского Эрмитажа. Издание Общины Св. Евгении. СПб., [1911].
[Закрыть], она говорила:
– У, урод! Неужели он не мог изобразить себя красивее? И зачем он сделал себе такой красный нос? Он был пьяница, да? Скажи?
Когда она говорила «скажи», она прижималась к Феде плечом, она верила, что он все знает, все понимает и объяснит. И Федя не сердился. От кисеи ее прозрачных рукавов, от ее волос, от глаз, от голоса исходило то, что было сильнее всех ее слов. Это была ее женственность. Ее детский голос, ее маленький круглый лобик, на который иногда ложились морщины, и нежные, мягкие пальцы – все это покорило Федю так, что нельзя было уйти от этого, нельзя было отделаться, надо было только не сопротивляться, не думать.
И Федя переставал думать. Это было счастливое время.
* * *
От Бобы долго не было писем. Последнее письмо было с западного фронта. Боба писал, что немцы наступают, и что работы очень много, и что он на самых передовых позициях. Через месяц после этого письма в кухню робко вошел солдат. Он как-то странно тихо говорил; под мышкой он нес небольшой пакет.
В пакете оказались вещи Бобы: фотографический аппарат, записная книжка, несколько фотографий, очки, книги.
– Так что их благородие в плен взяты. Очень большое сражение было. Немцы в мешок нас взяли. С трех сторон стреляли.
– Вы говорите, он в плен попал? А вы не видели, как это было?
– Никак нет, не видел. С трех сторон стреляли.
– А откуда же вы знаете, что он в плен взят?
– Так они числятся в плену. С трех сторон стреляли. Наши бежали – страсть. А только не могли бежать. Очень хороший человек был.
– Кто?
– Господин доктор. Все очень его даже любили. Если сахар у него был, или что, всегда бывало, скажет: не хочешь ли, вот, сахару. Да.
– А вы кто?
– А я рядовой 196-го Писарского полка, Фофанов Иван Васильев, отпущен на поправку. Язва желудка определилась. Господин доктор, спасибо, определил, и еще сахару дал. Да, очень хороший был человек.
В поведении этого человека было что-то странное. И почему он все время говорит «был человек». А сейчас?
Федя стал рассматривать вещи Бобы. Из белья была одна только серая шерстяная рубашка, которую Боба еще давно носил дома. Когда Федя разложил рубашку и когда потом он взял в руки его очки, то из этих двух вещей вдруг составился весь Боба, так близко, так живо, как будто он только что вышел из кухни, как будто он сейчас вернется, заговорит. Федя увидел каждую складку его веселого полного лица, услышал вибрации его голоса. Это совершенно, совершенно невозможно, что он убит. А если…?
– Слушай, говори ты Христа ради толком! В плену он или другое что с ним?
Но Фофанов опять начал говорить про мешок, и что немцы стреляли с трех сторон.
– А вещи откуда?
– А вещи доктор Шибловский велели передать.
– Кто?
– Доктор Шибловский.
– Кто это?
– А это наш младший врач, в одной землянке жили с вашим братом.
– И что он еще велел сказать?
– Скажи, говорит, что они в плен взяты.
– И больше ничего не велел передать?
Федин голос поневоле сделался раздражительным и строгим.
Фофанов вдруг встал, отогнул шинель, залез глубоко в карман своих брюк и с хитрым видом положил на стол какой-то маленький сверкающий предмет. Предмет оказался двумя золотыми обручальными кольцами, связанными шелковым шнурком.
Сердце <Феди> болезненно застучало.
– Что это?
– А это, изволите видеть, два колечка.
– Золотые?
– Так точно.
– Откуда же они?
– Доктор Шибловский велели передать.
– А что же ты сразу не передал?
– Виноват, так приказал доктор Шибловский.
– Почему же?
– Испугаются еще, говорит.
Все это было очень странно. Если Боба был обручен, почему здесь два кольца? Не хотел ли Фофанов просто присвоить эти кольца? Федя их рассмотрел. На одном была надпись «Александра» и дата, на другом надписи не было.
Федя молчал, стараясь угадать связь.
– А про кольца доктор Шибловский ничего не говорил?
– Так точно, говорили. Это, говорит, кольца двух солдатиков, которые умерли на перевязке, дали доктору кольца, чтобы отвез родным.
Федя чуть было не поколотил Фофанова. Он облегченно вздохнул, велел его накормить, дал ему денег и ушел.
* * *
Через месяц бесстрастная рука почтальона сквозь дверь просунула письмо: это была открытка от Бобы.
Письмо было покрыто красными, лиловыми и синими печатями Красного креста, почты Германии, стран транзита России и продолговатыми печатями цензуры: geprüft[123]123
Geprüft – проверено (нем.).
[Закрыть]. Каждая печать говорила: я не доверяю. Она смотрела, как глаз, сердитый в бессилии. Сквозь все печати прорывались слова. Боба писал, что он в плену, что он жив и здоров и просит прислать посылку.
Больше ничего не было.
Комментарий
Рукопись В. Я. Проппа «Древо жизни» (ф. 721, on. 1, № 97–98) хранится в Рукописном отделе Пушкинского Дома и публикуется впервые.
Откровенный, порой исповедальный тон повествования, легко ощутимый автобиографический характер рукописи (изменены имена и фамилии, но автор придерживается действительных событий и фактов), позволяют отнести «Древо жизни» к жанру автобиографической повести.
Что побудило известного ученого, фольклориста обратится к этому жанру? Понимание самоценности человека и его внутреннего мира или желание лучше понять свою судьбу? Трудно сказать. Пропп с детства любил читать биографии. Он со страстью поглощал книги с биографиями немецких романтиков из библиотеки отца. Интерес к человеку и самоанализ был ему свойственен всегда, поэтому обращение к автобиографическому жанру не случайно. «Я должен написать историю своей жизни, – сказал себе в свое время Стендаль, – может быть, когда она будет написана, я наконец узнаю, какой я был…» [124]124
Стендаль. Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. Т. 13. С. 8.
[Закрыть]
В 1932 г. Пропп начинает писать повесть «Древо жизни». Отбирая в памяти наиболее яркие события прошлого, он не отступает от их хронологического изображения: детство, отрочество, юность. Но не события как таковые, и не описание быта прошлых лет, которое лишь играет вспомогательную (но не ностальгическую) роль, интересуют автора. Взгляд ребенка, познающего мир; ранимость подростка, чувствующего свою инородность в семье; острое переживание юношеского одиночества – вот то психологическое направление, которому следует Пропп.
Для тех, кому дорого внимание к личности, в особенности к личности подростка, повесть «Древо жизни», не лишенная к тому же и художественных достоинств (отметим хотя бы мастерство портрета), представляет безусловный интерес. Для тех же, кто знаком с научными работами ученого или знал Владимира Яковлевича Проппа лично, предельная искренность повести вызовет глубокое сочувствие.
Повесть «Древо жизни» публикуется с автографа, в котором фрагменты белового текста перемежаются с фрагментами черновой рукописи. Часть повести написана карандашом и представляет собой трудночитаемый и выцветающий текст. Встречаются грамматически неоформленные предложения. В этих случаях была допущена минимальная редакторская правка. Текст при этом (отдельные слова, группы слов или части слов) дается в ломаных скобках. Сокращения и трудночитаемые слова также раскрыты в ломаных скобках.
Выражаем благодарность Т. А. Кукушкиной за выполнение переводов с немецкого языка.
Публикация Н. А. Прозоровой.
Переписка с В. С. Шабуниным
Вместо предисловияЧто побудило меня извлечь эти письма из их хранилищ, снова вчитаться в них, перепечатать, соединить вместе? – Причина в извечном человеческом стремлении удержать дорогие нам мгновенья, не дать им исчезнуть в потоке времени, а то, что ушло, минуло, – воссоздать в доступной мере силой своей памяти и воображения, своего сознания и чувства.
3 января 1972 г. я писал старшей дочери Воли:
«Милая Мусенька![125]125
Мусенька – Мария Владимировна Пропп (р. 1924) – дочь Владимира Яковлевича от первого брака.
[Закрыть]
В последнее время я все чаще вспоминаю о Воле. Мне его очень недостает, и все тянет думать о нем, мысленно быть с ним.
В моем “архиве” хранятся 182 письма Воли ко мне <…>. Перечитывая их, я вижу, что для людей близких эти письма уже сами по себе представляют несомненный интерес. Если же их снабдить некоторыми пояснениями, интерес еще возрастет.
Мне хочется попытаться написать что-нибудь о Воле – не для печати, а для себя и для самых близких к нему лиц, кому он дорог как человек. Что-то вроде воспоминаний о друге, что-то в плане “совершенно личном”.
Мне хотелось как бы вновь почувствовать на время в своей руке Волину руку, услышать его голос, в чем-то глубже понять его взгляды и характер, вновь погрузиться в ту добрую, дружескую атмосферу, которая всегда возникала при наших с ним встречах, беседах.
И вот, вникая в содержание Волиных писем, в наш эпистолярный диалог, я чувствую, что наша переписка вызывает к жизни целые вереницы мыслей и образов и сама собой превращается в тетрадь воспоминаний об ушедшем друге. Этому помогают и фотоснимки.
Воля вновь встает передо мной в своеобразии своего физического облика со всеми особенностями своей личности.
Я думаю о Воле, я вспоминаю о нем…
И, прежде всего, конечно, вспоминается основное и самое дорогое – его глубокая, его верная дружественность ко мне. Как хорошо отражена она в его письмах! Его сердечное отношение чувствуется буквально в каждой строке и порой звучит нежно и трогательно. 20.Х.1954 он пишет: “Дорогой друг, Ты не будь на меня в обиде, что я так долго Тебе не отвечал <…>. Я очень, очень соскучился о Тебе. Мечтаю Тебя повидать. Хочу к Тебе, буду ждать Твоего сигнала”.
Для него были характерны внимательность и заботливость. 20 сентября 1954 г. он пишет: “Дорогой мой Витя! Как хорошо, что Ты мне написал! Когда Ты от меня ушел, я вдруг как-то испугался за Тебя <…>. Твоя одышка мне сильно не понравилась…”
Стоило мне почему-либо задержаться с письмом, как у него возникала острая тревога о моем состоянии. Письмо от 29 августа 1959 г. в Остер Черниговской области начинается словами: “Дорогой мой друг! Я нахожусь за Тебя в смертельной тревоге и тоске. Все время были подробнейшие и интереснейшие письма, а потом вдруг – как рукой сняло”. Аналогичные чувства звучат в письме от 11.VII.67. Получив от меня весточку из Тарусы[126]126
Таруса – город в Калужской области.
[Закрыть], он восклицает: “Наконец! Дорогой мой Витя, если б Ты знал, как у меня о Тебе изныла душа…”
Эта настороженная заботливость о близких, тревога о них были вообще глубоко свойственны Воле. 18.VIII. 1963 он взволнован тем обстоятельством, что Муся, как будто раньше, чем хотела, уехала из Тарусы и что нет от нее письма. “Напиши хоть Ты, если что-либо знаешь, – пишет он мне. – Не случилось ли чего-нибудь?” И тут же продолжает: “Зато большую радость я имею от Миши[127]127
Миша – Михаил Владимирович Пропп (р. 1937), сын Владимира Яковлевича от второго брака, известный морской биолог, доктор биологических наук.
* Миша с женой Луизой ездили в экспедицию на Камчатку.
[Закрыть]: их экспедиция к гейзерам и вулканам* благополучно кончилась, о чем я сегодня получил телеграмму. Наши дети радуют нас главным образом тем, что они не тонут, не обрушиваются со скал и остаются живы. Тебе это еще предстоит испытать, когда Таточка[128]128
Таточка – Татьяна Викторовна Шабунина (р. 1954) – дочь В. С. Шабунина.
6 Зак. 3360
[Закрыть] сделается альпинисткой или заведет себе мотоциклетку”.
В его письме от 19 февраля 1955 г. из здравницы “Репино” есть такие строки: “Здесь я отдыхаю всем телом, а душой меньше. Сын болен ангиной, и мне иногда кажется, что надо было бросить здравницу и ехать домой”. А Мише в это время уже было 18 лет, и он находился в прекрасных условиях, и мать и другие родные были при нем!
30. VI.60 он пишет с волнением: “У меня большое горе: мой внук Митя[129]129
Митя – Дмитрий Анатольевич Шурыгин (р. 1956) – внук Владимира Яковлевича, сын Елены Владимировны.
[Закрыть] <…> заболел, по-видимому, лейкозом. По письмам я не все могу понять <…>. Ты уж прости, что я Тебе про это пишу, но я ни о чем другом думать не могу”.
<…> Таких знаков заботливости и волнений в его письмах множество. Может быть, эти опасения иной раз были чрезмерны. Но они говорят о его искренней любви к тем, о ком он так беспокоился.
Его внимание к другим могло простираться до мелочей. Он всегда подробно расспрашивал о ходе даже незначительных заболеваний, об изменении самочувствия, огорчался при ухудшениях, испытывал облегчение, если дело шло на поправку. <…>
А вот к своему личному здоровью он такого внимания не проявлял и не любил распространяться о своих недугах. Мне как врачу он говорил больше, чем другим, но и то чаще всего был скуп и краток. В своем первом письме (от 2.XII. 1953) он своему здоровью уделяет лишь одну строку: “У меня был инфаркт, сердце надорвано, и я полуинвалид, но духом и умом пока бодр”. При ухудшениях самочувствия он не только не афишировал этого, но скорее был склонен скрывать свое состояние, чтобы не тревожить близких. Так, в письме от 22.X. 1962 он пишет: “Я бы забежал к Тебе, но очень занят, переутомлен и чувствую себя весьма скверно (не говори жене)”.
Как в данном случае, так и при других ухудшениях его самочувствия причиной этого чаще всего было переутомление работой. Его служебная нагрузка профессора кафедры русской литературы в Университете была далеко не равномерной в течение года. Особенно тяжелы для него были периоды поверочных экзаменов (в январе и в начале лета). В эти сессии он дорабатывался иногда до глубокого переутомления. 10.1.1957 он пишет: “Я экзаменую до потери сознания. Экзамены длятся до 2–4 часов, но вечером после этого я уже не гожусь никуда, даже пальто лень надеть, хочется только лежать. Последний экзамен у меня 15-го, и после этого я к Тебе приду запросто и неожиданно, отдохнуть душой и телом”. А 20.VI.58: “Ты знаешь, я бесконечно экзаменую, и вечерами болит голова…” 16.1.64: “Моя каторга кончится 24 января. До этого я каждый день экзаменую”. Но надо помнить, что его деятельность отнюдь не ограничивалась чтением лекций, проведением экзаменов, руководством аспирантами, участием в заседаниях кафедры и ученых советов Университета; помимо всего этого он вел большую исследовательскую работу, писал научные труды; эти труды нужно было готовить к печати, причем издательства нередко назначали очень сжатые сроки. Сверх того, ему как крупнейшему специалисту иногда поручалось ответственное и трудоемкое редактирование крупных работ, например, трехтомного издания “Народных русских сказок” А. Н. Афанасьева[130]130
Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: В 3 т. Подготовка текста и примеч. В. Я. Проппа. М., 1957.
[Закрыть]. Ему приходилось рецензировать много диссертаций – кандидатских и докторских – и выступать оппонентом на защите некоторых из них…
Случалось, что несколько таких работ совпадало по времени, тогда для Воли наступали особенно трудные дни. Его загруженность превосходила его реальные силы, и он изнемогал под бременем работ. 20.Х.54 дело доходит буквально до крика души: “У меня на столе и рояле несколько тысяч страниц, которые надо отредактировать, отрецензировать, проверить и т. д. Это какой-то кошмар, от которого я не сплю. У меня уже делается почти хроническая мигрень”. 20.1.55: “Мне <…> даже побриться некогда, я получил корректуру своей книги[131]131
Речь идет, вероятно, о монографии «Русский героический эпос» (Л., 1955; 2-е изд. Л., 1958).
* Они жили на даче в 1954 г. – в Разливе, в 1956 – в Александровке, в 1957 – в Ушково, в 1958 – в Разливе, в 1959и 1960 – вЗаманиловке, в1961-1970вРепино.
[Закрыть], причем всей сразу (555 стр.) с совершенно сумасшедшим графиком, невыполнение которого вызовет простой машины и соответствующие неустойки. Поэтому, когда я не экзаменую, я день и ночь правлю <…>. Кроме того, в начале февраля меня вынуждают выступить с докладом о 50-летии революции. <…> Да, попал я в переделку!” <…>
Зато какое чувство счастья овладевало им, когда все срочное, необходимое, так тяжко его давившее, было, наконец, переделано, и наступали дни отдыха! Он рвался тогда из города, прочь от стен и предметов, напоминавших о непосильном труде, – к природе с ее умиротворяющей тишиной, к деревьям и траве. Он способен был подолгу сидеть неподвижно, слушать и созерцать жизнь природы. Тесно связанный своей педагогической и творческой деятельностью с городом, Воля не искал дачи где-либо вдали от Ленинграда. Они жили летом обычно недалеко от города, часах в полутора езды – в Разливе, Ушково, Репино*. Бывало, он вырывался на дачу и зимой – в университетские каникулы – недели на две, например, в Заманиловку и там наслаждался тишиной и обилием света, которого ему так не хватало в их темной квартире на улице Марата. Реже он брал на это время путевку в какой-нибудь санаторий. 27.III. 1959 он пишет: “Ты угадал. Я забрался в Заманиловку и наслаждаюсь весной <…>. С часу до двух я гуляю по парку или по дорогам. Черные пятна земли на белом снеге, близкие и дальние холмы, бывает солнце, бывают чудесные туманы…”
Летом 1959 г. их семья жила в Разливе, и письмо Воли оттуда (от 11.VI.59) хорошо раскрывает значение для него природы: “Я очень устал, ничего работать и делать не могу. Но когда я на даче, я любуюсь окружающим меня миром, и это заполняет всю мою жизнь, как в детстве, когда восприятие мира – самое главное. Я любуюсь и внуком своим, и его пухлыми ручками, и рябинами под окном. Наш домик стоит в пяти шагах от озера, и сквозь деревца я вижу воду, даль, камыши, небо. Ты можешь себе представить, что со мной стало, когда на середину озера, где есть отмель и где растет сочный тростник, приплыла стайка из пяти лосей и, стоя выше живота в воде, стала со вкусом медленно откусывать этот тростник! В бинокль можно было разглядеть даже рога и уши”.
В том же году он пишет мне 17.VII в Остер: “Ты, видно, живешь неплохо, но все-таки это город, хоть и маленький и хороший, а меня тянет прямо в лес, к мухоморам и чернике. Здесь я раза два, надев резиновые сапоги, бродил по болотам, что я очень люблю”.
Он любил цветы, тонко чувствовал их красоту и где бы ни отдыхал летом, всегда выращивал их возле дома, черпая в уходе за ними радость и умиротворение. 31.VII.67 он пишет: “А у нас около дома цветы (это моя забота). Невиданный по красоте и обилию цвета и аромату душистый горошек, огромные и сочные настурции, душистые, нежные бархотки <…> – все обильно цветет и благоухает, благодарит меня за уход и работу. Да, несмотря на всякие неладности, жить еще можно, и жить стоит”.
Совсем особняком по обилию и силе впечатлений, по своему благотворному действию на общее самочувствие Воли стоит его поездка летом 1962 года на теплоходе “Циолковский” в Петрозаводск, на остров Кижи, на Валаам. Это была дань с его стороны не только стремлению видеть как можно шире страну, многообразие и поэтичность ее природы, но и дань его глубокому интересу к народному творчеству, к старинной русской архитектуре.
С борта теплохода он не мог насмотреться на широкое водное пространство, на оттенки облаков северного неба, не мог вдоволь надышаться чистым и чуть влажным озерным воздухом. Строки его писем с “Циолковского” полны лиризма и поэтической взволнованности. Одно из этих писем он подписывает: “Твой счастливый Воля”.
Примечательна фраза в письме от 13.VIII.64: “Радость природы в моем возрасте – одна из самых больших и острых”.
В свете этого тонкого восприятия природы становится понятным отношение Воли к творчеству Саврасова. 29 июня 1963 г., только что освободившись от своих обязанностей по Университету, он пишет мне в Тарусу: “В первый же день своей свободы (т. е. сегодня) утром я побежал на выставку Саврасова. Друг мой! Вот где Тебе надо было бы побывать! У нас знают только “Грачи прилетели”, большинство его картин в частных собраниях, их так не увидишь. Это великий пейзажист, второй после гениального Васильева. Он первый в мировой живописи импрессионист. Он изображает не предметы, а настроения. Он пишет не вещи, а времена дня и года” <…>.
И в своих занятиях фотографией Воля много места отводил природе. Он не без основания сам называл себя фотографом-художником: многие его снимки говорят о развитом художественном вкусе, о стремлении показать очарование какой-нибудь совсем простенькой опушки леса, одинокой березки на лугу. Бывало, он присылал нам в качестве привета снимок букетика подснежников в стакане воды или фотоэтюд какого-нибудь лесистого взгорка, “открытого” им во время прогулки по окрестностям дачи.
Отмечая тяготение Воли к прекрасному, его постоянную потребность в эстетических переживаниях, вызванных природою ли, живописью ли, – нельзя тут же не подчеркнуть особой роли в его жизни музыки. Со слов Воли я знаю, что он любил музыку с детства, учился игре на фортепиано, делал хорошие успехи и в молодости даже участвовал в публичных концертах. Он хорошо знал творчество всех крупнейших композиторов последних веков и тонко чувствовал музыку. Не случайно первым, что бросилось мне в глаза в его небольшом кабинете на улице Марата, был черный рояль, очень загромождавший комнату, но дорогой Воле как источник отдыха в музыке. Потом все же пришлось пойти на его продажу, и Воля какой-то срок оставался без инструмента. 13 мая 1958 г. он пишет мне в Алушту: “У меня две радости, одна большая и одна маленькая. Большая радость состоит в том, что я купил пианино, продав стол, чтобы освободить место. Теперь я могу иногда играть”. Бывали периоды, когда ему удавалось играть довольно много. Он разучивал новые вещи и иногда исполнял что-нибудь у нас. 13 августа 1964 г., условливаясь о встрече, он пишет: “Я учу вариации Бетховена и сонату-партиту Гайдна. Если к тому дню выучу, то сыграю”. Его игра была хороша и всегда производила сильное впечатление, в частности, на Евдокию Ивановну[132]132
Евдокия Ивановна Шабунина (р. 1916) – жена В. С. Шабунина.
* Из Репино.
[Закрыть].
Почувствовав, что его фортепианная техника в определенной мере восстановилась, он решился наконец сесть за инструмент и при наших гостях, в один из “вечеров”, которые мы ежегодно устраивали в связи с днем моего рождения. Об этом у меня сделана 23.XI.64 такая запись в дневнике: “Воля <…> впервые решился выступить среди наших друзей и всех очаровал”. Через два года об аналогичном вечере записано: “Воля играл – больше, чем обычно…” Сам он, по-видимому, никогда не оставался вполне доволен своим исполнением и с грустью отмечал, что его пальцы потеряли былую гибкость и беглость.
О его любви к музыке говорят многие места его писем. 6. II 1.66 он пишет: “Завтра идем в Филармонию – вечер симфоний Гайдна, будет исполнено шесть симфоний”. 3.VII.66: “Сегодня приехал в город* специально, чтобы услышать “Волшебную флейту” Моцарта, о чем мечтаю уже много лет”.
Когда наш разговор касался музыки, я чувствовал, что мне трудно быть для Воли интересным собеседником, т. к. и мое знание музыки, и ее понимание, чувствование много уступали Волиным.
Зато обратные отношения были у нас с ним, если говорить о стихах. Я любил стихи с детства, рано сам их начал писать, и язык поэзии волновал меня всю жизнь. А вот Волю стихи, по-видимому, не очень захватывали. Мы с ним никогда не говорили о поэзии, и это делает для меня несомненным, что Воля не заводил подобных речей, иначе я их сразу подхватил бы с жаром[133]133
Мнение В. С. Шабунина об отсутствии у В. Я. Проппа интереса к поэзии абсолютно ошибочно. Причина, видимо, в разнице вкусов близких друзей. В дневнике Владимира Яковлевича есть следующая запись: «Я “высокомерен” по отношению к писателям, в буквальном смысле этого слова меряю на высокую мерку. Это выдерживают самые великие писатели, и только их и стоит читать. Их сотни, а всех остальных десятки тысяч». Всю свою жизнь он вновь и вновь перечитывал стихи Пушкина, Гете, Лермонтова, Тютчева, прозу Гоголя, Чехова, Толстого, Диккенса, и это, по его словам, доставляло ему «чувство острого счастья».
Не знал В. С. Шабунин, видимо, о том, что В. Я. Пропп и сам писал стихи на немецком языке.
* Младшей дочери.
[Закрыть].
Тут же надо сказать еще об одном виде искусства – архитектуре, этой “застывшей музыке”. К средневековой русской архитектуре Воля относился не только с величайшим интересом, но можно сказать – с изумлением и восторгом. Он годами лелеял мечту основательно изучить памятники зодчества Новгорода, Владимира, Суздаля, Ярославля. 27.VI.1962 он пишет: “В Донском монастыре я тоже когда-нибудь побываю, и не столько для могил, сколько для остатков русской старины, которую я так люблю, как будто это мое родное. Я хочу также раньше, чем помереть, увидеть Троице-Сергиеву лавру”.
Летом 1962 г. во время поездки на теплоходе Воля пишет 11.VII: “Пишу Тебе с острова Кижи в состоянии экстаза”. И далее, вечером: “Вот и кончился кижский день. Сейчас вечер, ночью поедем дальше. Собственно передать то, что я видел, – невозможно. Для меня это не “архитектурный ансамбль”, а выражение самой сущности России, той сущности, которая когда-то привела меня к ней. Это выросло из земли. Это – от земли. Город не мог бы создать такого. Полная гармония и совершенство форм, созданных совершенно бессознательно, без чертежей, расчетов и планов – гениальность в каждом углу, в каждом бревне. Именно так”.
Нельзя не привести выдержки из письма от 29.VI.63: “<…> Я побывал в Загорске. Не могу Тебе сказать, какое это произвело на меня впечатление. Я уже давно начал переживать архитектуру. А русская средневековая архитектура есть необычайное чудо по талантливости и проникновенности. Никакие картины (Юон) и никакие фотографии не передают этого чуда. Здесь все в красках». А через три года, в письме от 10.1 V.66, есть такие строки: “Я живу надеждами. В начале мая уеду в Москву. Там у Элички* сперва отосплюсь, потом начну хождения: Кремль, Успенский собор, Архангельский собор (в нем музей), Третьяковка, музей Рублева, Загорск, Абрамцево, Владимир, Суздаль. Влекут меня чем-то старые города; их архитектурные формы вызывают во мне радость и счастье, похожие на влюбленность”.
В. С. Шабунин и Е. И. Шабунина, друзья В. Я. Проппа. 1960-е гг.
(РО ИРЛИ, ф. 721, ед. хр. 475)
Вдумываясь в только что написанное, всматриваясь в содержание Волиной жизни периода нашей переписки, невольно испытываешь недоумение, чувствуешь какое-то внутреннее противоречие. С одной стороны видишь, как глубока у Воли тяга ко всему прекрасному, жажда близости к природе, потребность в музыке и других видах искусства, даривших ему радость и счастье. С другой стороны бросается в глаза и глубоко волнует его напряженный труд в Университете, доводящий временами до изнеможения, головных болей, до такого состояния, когда хочется только лежать, когда экзаменационная нагрузка начинает уже рассматриваться как каторга. И это у человека, которому под 70, у которого за плечами инфаркт сердца, который сознает себя “полуинвалидом” и часто испытывает значительные расстройства самочувствия!
Невольно возникает вопрос: почему Воля, трезво оценивавший свое состояние, медлил с практическим выводом из этой оценки, не оставлял работы в Университете? Почему он не решался выйти на пенсию и полностью отдаться творческой исследовательской работе? Ведь это освободило бы его от опасных перегрузок по службе, открыло бы возможность полнее отдыхать и больше времени уделять искусству и литературе!
На этот вопрос в двух словах не ответишь.
Прежде всего, конечно, имело значение, что Воля любил педагогическую работу, которой занимался всю жизнь. Ему трудно было представить себя вне работы кафедры, с которой он сжился и с некоторыми работниками которой был близок (проф. И. П. Еремин[134]134
Еремин – Игорь Петрович Еремин (1904–1963) – литературовед, профессор ЛГУ, заведующий кафедрой русской литературы.
[Закрыть], проф. П. Н. Берков[135]135
Берков – Павел Наумович Берков (1896–1969) – литературовед, чл. – корр. АН СССР (с 1960). Профессор ЛГУ, ст. научный сотрудник ИРЛИ.
[Закрыть]). В 1957 году, в связи с вопросом о выходе на пенсию моей сестры Жени[136]136
Евгения Сергеевна Шабунина (1900–1989) – сестра Виктора Сергеевича.
* В Научном отделе Военно-медицинской академии.
[Закрыть], Воля писал мне 5-го ноября: “Ты передай ей от меня привет. Конечно, ей лучше выйти на пенсию, но Ты не должен ее и других людей равнять с собой. Хотя Ты свою работу* любил и знал, но она все же до некоторой степени была для Тебя тормозом, задерживающим заглушенные способности и таланты. Но я знаю случай, когда, например, артист Филармонии, перешедший на пенсию в 72 года и переставший играть в любимом оркестре, смертельно, ужасно затосковал. Такой же случай с одним университетским преподавателем, который никакой исследовательской работы не вел, но был артистом педагогического дела, боготворим студентами. У шедши на пенсию, не находит себе места, приходит в университет просто так, потому что чувствует себя выбитым из жизни. Со мной такого не будет: я всегда найду себе исследовательскую работу, а также развлечение вроде театров, концертов и музеев, чего я сейчас почти полностью лишен. Но я не могу этого сделать по материальным соображениям: надо еще поднять сына. Да и желания у меня пока еще нет. Лекции читать я тоже очень люблю, и пока еще у меня это выходит”.
Здесь ясно звучит наряду с мотивом любви к своей работе уже другой, материальный мотив, побуждавший Волю продолжать работу в должности профессора. Мне лично этот мотив никак не импонировал, я возражал Воле, но, видно, наши взгляды на размеры бюджета семьи, при котором сын (уже студент, уже 20 лет!) может быть “поднят”, т. е. поставлен на ноги, были слишком различны; видно, Воля слишком привык к своей профессорской ставке и считал, что переход с нее на пенсию будет крайне чувствителен для его семьи.
Но прошло несколько лет, Миша окончил вуз и получил работу, т. е. твердо стал на собственные ноги, окончила вуз и его жена Луиза и тоже имела самостоятельный заработок, а Воля все продолжал работать на своей профессорской должности при прежних нагрузках.
Теперь им выдвигается совсем новый момент против выхода на пенсию, – очень своеобразный и для меня неожиданный, – момент этического характера! В письме от 29.VІ.63 он говорит: “…Лучше бы мне на пенсию. Но пока работает жена, для меня это исключается. Она будет работать, биться как рыба об лед со службой, диссертацией, внуком и хозяйством, а я буду ходить по музеям и концертам? Ни морально, ни нервно, ни физически для меня это невозможно. Я уйду только с ней вместе”.
В 1965 г., когда Воле исполнилось 70 лет, он решается, наконец – при активной поддержке Елизаветы Яковлевны[137]137
Елизавета Яковлевна – Елизавета Яковлевна Антипова (1905–1979) – вторая жена Владимира Яковлевича, преподаватель английского языка в ЛГУ.
[Закрыть] – на уменьшение объема служебной работы, но все же остается на кафедре. Однако желаемого благополучия эта разгрузка Воле не приносит. Он продолжает терзаться морально тем положением, в котором оказалась Елизавета Яковлевна: Миша и Луиза работают далеко от Ленинграда, а их сын Андрюша (рождения 1958 г.) воспитывается у дедушки с бабушкой и в летнее время находится целиком на попечении Елизаветы Яковлевны. Разумеется, Воля ей помогал, и бывали часы, когда Андрюша по “семейному расписанию” передавался на попечение дедушки. Эти часы оказывались подчас для Воли нелегкими. 3.VI 11.65 он пишет: “Картина такая: я с Андрюшей в комнате, надо с ним играть в домино, дурачка, лото. Он может играть часами. Я не могу. Сейчас он пишет какие-то цифры и составляет расписание автобусов. Потом автобус с шумом и завыванием мотора отправляется, стол трясется, в ушах вой – но запрещать нельзя. Обеда я сегодня не готовлю, т. к. он сделан вчера на два дня. Жду города, чтобы отдохнуть от дачи”.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?