Текст книги "ХЕРЪ. Триллер временных лет"
Автор книги: Владимир Рышков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава девятнадцатая
Самотёсов обошёл стол, сел в кресло и, взглянув вначале для разгона на старину динозавра, дабы утвердиться в этом древнем мире, перевёл взгляд на экран.
Там вроде бы ничего такого не происходило. Режим хранителя экрана (конечно, Андрей довольно-таки надолго отлучался) представлял собою инсталляцию ночного неба, чёрного и глубокого, заселенного золотистыми слегка смаргивающими крупными звёздами. Впрочем, ни одного знакомого созвездия не наблюдалось. Андрей прекрасно знал карты звёздного неба обоих полушарий, потому что долго и подробно, ещё с детских посещений планетария, изучал их, желая свободно ориентироваться в том окружающем пространстве, где разворачивалась эта история с появлением его на свет.
«Ничего похожего, – подумал Самотёсов. – Танцевать абсолютно не от чего».
Из тёмного, испещрённого точками и целыми наплывами звёзд пространства дисплея словно бы веяло, как из кондиционера, чужим неестественным ветерком. Андрей машинально поводил курсором, как делал обычно, чтобы вернуться в рабочий режим, и это малое усилие вдруг разрушило режим ожидания, запустив действие, которое начало стремительно разворачиваться среди этих незнакомых, а оттого ещё более жутковатых и холодных, чем привычные ночные звёзды, космических призраков. В глубине, в самом дальнем углу чёрного бездонного колодца, ограниченного четырёхугольной рамкой экрана, заголубело, запульсировало пятнышко – просто точка не крупнее карандашного грифеля. Однако именно она казалась настоящей, живой и понятной среди всего окружающего хаоса мертвенной инсталляции космоса.
«Земля!» – пронеслось в сознании Андрея, и это понимание было насколько же оглушительным, как вскрик, настолько и странным, словно бы он, как аргонавты в старину или астронавты будущего, возвращался из запредельных странствий, не чая увидеть родной берег, а не плотно сидел в зелёном офисном кресле, прижатый привычной земной гравитацией.
Будто ужаленный отдёрнул Самотёсов руку от мышки, однако это уже ничего не меняло. Он не мог соорентироваться, определиться, что было для него теперь реальностью: это ли кресло, стоящее на полу дома, который, в свою очередь, покоился на земле, или же этот кусок Вселенной, столь отдалённый от людей, что заведомо не был подвластен и самому современному космическому телескопу «Гершель», запущенному европейцами и разворачивающемся за пределами Земли. Андрей уже понимал: сколь бы далеко, в миллионы световых лет, он ни пронизал пространство, этот клочок космоса на дисплее будет всё равно дальше, за пределами досягаемости. Таковы правила игры.
Это не был взгляд с Земли на далёкие миры, напротив, то была проекция с высоты не ведомого никому и не осмысленного никем полёта на то бесконечно малое, затерянное пространство, где обреталась когда-то «повешенная ни на чём», а ныне встроенная во всеобщую гравитацию крошечная одинокая Земля.
Андрей ещё успел подумать о неизмеримых масштабах, когда новая плавящая мозги мысль заставила его резко оттолкнуться от стола и вкатиться, влететь в стену. Дальше отступать было некуда.
Он купился! Конечно, это стало настолько привычным за годы сиденья у компьютера – режим скринсейвера, – что все рефлексы действовали рутинно, автоматически: вот маленькая заставочка – рыбки там вуалехвосты или попугайчики, кокосовый жаркий пляж. Или вот как сейчас – эдакий планетарий: «В правом нижнем углу, дети, мы наблюдаем созвездие…». Однако сейчас из правого нижнего угла, где одиноко голубела пульсирующая как бы живая Земля, оторвалась крошечная точка и тут же, преодолев за краткий миг миллиарды световых лет, вошла, увеличиваясь в размерах, вписалась в гравитацию этого запредельного куска космического пространства.
Самотёсов, ощущая дикий, первобытный почти священный и необоримый ужас, прижатый им к стенке, уже понимал, что перед ним вовсе не скринсейвер, не привычный хранитель экрана и даже не трансляция он-лайн из неведомых глубин Вселенной, что было бы невероятно как факт, но технологически понятно, осмысляемо. Нет, перед ним в тесной рамке дисплея жил безмолвной и в то же время напряжённой, неведомой, непознаваемой жизнью кусок безвестного космоса. Андрей судорожно ухватился руками за подлокотники кресла, чтобы не протянуть одну из них или сразу обе в этот разверзшийся перед ним звёздный провал. Он манил и ужасал, как манит человека поднебесная высота или бездонная глубина своими убийственно-нежными завораживающими объятиями, отнимающими чувство реальности.
Ощущая озноб от переизбытка, да что там, целой адреналиновой бури в крови, не отрывая взгляда, которым он был там, там, внутри космоса, да, глазами он был там и существовал в нём, Самотёсов всё же пытался ухватиться за ускользнувшую только что мысль, спрятаться, укрыться за нею от этого страшного экрана, где прилетевшая с Земли точка всё разрасталась и принимала странные, что-то напоминающие Андрею формы.
«Масштаб!» – наконец вспомнил он. Масштаб был явно сбит. Оттуда, куда не достигали орбитальные телескопы, не видя в своей примитивной подслеповатости и мегазвёзд, удалённых на миллиарды парсек от Земли, оттуда, конечно же, невозможно увидеть и её самоё. Да и Солнца, маленькой нашей жёлтой горошины, не углядеть. Ни даже Млечный путь, родная галактика, не забрызгивал своими белыми каплями эту дальнюю пропасть Вселенной. И потому Земля никак не могла просматриваться сквозь несусветную толщу космических нагромождений. Отсюда она была безвидна, неугадываема, как маленькая песчинка на тёмной многокилометровой глубине океана. И её присутствие, вернее, намёк на неё, лишь указывал направление. Самотёсову демонстрировали реальный планетарий с прикнопленным муляжом Земли, и если уж продолжать эту космографику, то уместен был бы и указатель, словно на каком-нибудь нашем большаке – до Земли 500 миллиардов парсек.
И хотя из этого холодного, обращённого в бесконечность колодца веяло жутью вселенского одиночества и бессмысленностью космического навала, несмотря на чувство цепенеющего, сковывающего кошмара, это зрелище притягивало своей мощной симфонией безмолвного мира. Да, да, эта звёздная тишина была именно симфонична в своей величественной немоте.
А между тем та точка, отделившаяся от Земли и вмиг перенесённая сюда, как бы обозначая её происхождение, превратилась в привычные очертания песочных часов старинного, винтажного, вида, зависших неподвижно в вертикальном положении на фоне какого-то пылающего красивого созвездия. «24 h» было выдавлено искусно на колбе прозрачного стекла.
«Земные сутки», – подумал Андрей и машинально взглянул на настенные часы. Лишь только он зафиксировался на показаниях стрелок – здесь, на Земле, был ровно час дня – как в немом космосе, впервые, быть может, за долгую бесконечность, образовался сторонний для него звук – мелодичный звон треснувшего и рассыпавшегося на мелкие осколки тонкого стекла. Это разбилось донышко нижней колбы, и из перемычки просыпались первые песчинки. Они медленно, тихо опадали на дно и, не встречая преграды, исчезали в пространстве, становясь космической пылью.
Это уходило время – безвозвратно, необратимо, его, Самотёсова, время. Запаянность, законсервированность, неприкосновенность и непознаваемость срока были невосстановимо нарушены. Его только и оставалось – пригоршня таящего песка. Это был жёсткий, точный, не оставлявший надежды символизм, а на фоне космической дыры – ещё и леденяще-жутковатый.
– Похоже, я попал не на тот сеанс, – пробормотал Андрей. – Никогда не любил ужастиков, – он попытался защититься, отгородиться от этого немого, становящегося непосильным для его нервов блокбастера хотя бы звуком своего голоса. – Пора голосовать ногами.
Он развернул своё кресло боком, вынырнул из-под линии обстрела дисплея, обежал стол, нажал на крышку ноутбука. Она мягко захлопнулась. Андрей подошёл к двери, несколько раз вздохнул, с силой выталкивая воздух обратно, потом открыл дверь. Хахуня подняла от книги глаза, они замерцали привычным теплом, потом встала, подошла к Андрею и погладила его по щеке.
– Если бы я сейчас не читала, а писала роман, то следующей была бы такая фраза: «Он вышел из кабинета, на нём не было лица».
Андрей только кивнул. Он чувствовал себя человеком, вернувшимся с холода, у которого только-только начало восстанавливаться кровообращение.
– Слышишь, Саша, в близлежащих пампасах нет ли какой-либо больнички? Или частнопрактикующего доктора? Надо бы пройти медосмотр. Желательно по-быстрому.
– Ургентно, – перевела с уличного сленга на медицинский Хахуня. – Какого профиля требуется врач?
– Общего. Самого общего.
Хахуня кивнула и пошла к своему рабочему месту. И вот ещё за что Андрей ценил её необыкновенно: в отличие от большинства женщин, Хахуня сперва выполнит поручение, уж потом «что да как». Она умела держать в узде свои эмоции.
А вот Андрею сейчас это давалось с трудом почти непосильным. Он присел у дальнего изгиба круглой стены, где в неглубокой нише стоял двухместный овальный диванчик, и чувствовал, как в его мозгу всё ещё пылают, не желая остывать, огромные незнакомые звёзды. «Чёрт, даже душ не смогу принять!» – Он боялся, не решался сейчас вновь входить в свой кабинет, где имелась бытовая комната. Понимал, что вернуться всё равно придётся, что существует какая-то недосказанность, что спятивший с ума лэптоп, подключившийся к тому самому чудищу обло, ещё будет «лайяй» ему что-то самое важное, однако сейчас не смел и думать об этом. Он нуждался, пусть в малой, но передышке, несмотря на то что его последнее время неумолимо рассеивалось в космосе.
Хахуня, сделав несколько звонков, подошла к Андрею.
– Тут рядом, в соседнем переулке принимает профессор Волощук, терапевт. Через полчаса он освободится. Подтвердить?
– Ну да. И вызови, пожалуйста, такси.
– Какое такси, Семён Семёныч! – Хахуня приобняла его за плечи рукой и тихонько, нежно, словно ребёнка, повела в свою кухоньку, в свой альков, который мягко и нарядно освещался небольшим окном, замороченным искусственным витражом с весенним натюрмортом. Она открыла окошко и указала изящным немного прогнутым в последней фаланге пальчиком на переулок, находящийся метрах в семидесяти от их офиса.
– Видишь? Третий дом справа, второй этаж, профессор Волощук. – И, конечно же, не удержавшись, спросила: – Что случилось, Андрюха? За твоё здоровье, впрочем, я спокойна. Интуиция. Бабская. Однако ты сегодня какой-то… усугублённый, – подобрала она слово, – витиеватый.
– Да ничего… – начал было Андрей и сдался. – Потом, Саша, ладно? Не сейчас.
– О`кей, – быстро согласилась Хахуня. – Так я подтверждаю?
Минут через десять Самотёсов вышел на свет Божий, который встретил его редкими крупными каплями дождя, а за пару кварталов слева уже пробивалось из-за туч яркое тёплое солнце. Он любил такое неопределённое состояние в природе, однако нынче трудно воспринимал окружающее как человек, внезапно и сильно ослеплённый вспышкой света. Зная, что Хахуня с тревогой наблюдает за ним из своей офисной светёлки, Андрей добропорядочно переждал на «зебре» машины, перешёл бульвар и свернул в переулок.
«Третий дом справа, второй этаж или второй дом, третий этаж?» – вспоминал он наставления Хахуни. Первый вариант показался ему более приближённым к истине, а звонить по мобильному, переспрашивать – значило ещё больше нагнать страху. Хахуне ведь известно: Андрей практически никогда ничего не забывал, даже если речь шла о пятидесяти, ста пунктах информации. А уж такая мелочь…
Впрочем, Самотёсов не ошибся. На втором этаже действительно, судя по табличке, принимал, среди других врачей, терапевт профессор Волощук. Впустившая Андрея медсестра указала на нужную дверь. Отворив её, он упёрся взглядом в огромный салатного цвета колпак, из-под которого цепко глядели глаза человека, перешедшего рубеж среднего возраста, но не утратившего на этом рубеже весь свой молодой запал.
– Проходите, проходите! – Профессор Волощук гостеприимно и одновременно заговорщицки-подзывающим жестом руки приветствовал Андрея. – Чем страдаете?
– Я могу умереть? – спросил Самотёсов, садясь на стул, потому что именно этот вопрос сейчас рассыпался мелким песком в космическом далёком провале. Безостановочно, неумолимо.
– И непременно, непременно, – профессор лихо сверкнул новенькими фарфоровыми зубами, качнул высоченным колпаком. – Конечно, вы не будете жить вечно. В том-то и прикол, это лишь граф Лев Николаевич Толстой на склоне лет полагал, что сподобится…
– Нет, нет, профессор, – перебил Андрей, поняв, сколь глуповато на внешний слух воспринимается его вопрос. – Я имею в виду конкретно: завтра к этому примерно времени.
Впрочем, и в такой редакции вопрос страдал явной неадекватностью. Однако на сей раз профессор не стал комментировать. Он энергично поднялся из-за стола, указал на кушетку:
– До трусиков, пожалуйста. Поглядим на вас пристально.
И в самом деле, его глаза из-под надвинутого на брови огромного, почти скоморошьего, колпака зажглись каким-то мощным, два ли не рентгеновским пронизывающим излучением. Профессор ретиво обстучал Андрею грудную клетку, наступательно прощупал его подреберье, пристрастно осмотрел щиколотки, измерил давление, прослушал сердце, попросил показать язык, поднять руки, дабы долго и больно пропальпировать подмышки. И уже с угасающим энтузиазмом, скорее для проформы, простучал молоточком по коленям.
Буркнув «одевайтесь», он тщательно полоскал руки, долго вытирал их одноразовым полотенцем, затем обернулся к Самотёсову. Рентгеновские лучи в его глазах угасли, вместо них – некая разочарованность, неудовлетворённость истого исследователя, вытянувшего пустышку.
– Что ж, господин Самотёсов, вы, разумеется, можете обследоваться, посдавать анализы, – профессор безнадёжно махнул рукой, – однако вы абсолютно здоровы. Абсолютно. А тут уж ничего не пропишешь. Может, депрессия? Знаете, бывает… – Он с надеждой взглянул на Андрея.
– Нет, нет, никакой ипохондрии.
– Ну, что ж, ну, что ж…
Андрей поблагодарил профессора Волощука, подкрепив признательность тремя сотнями долларов. Он не знал, сколько платят за визит, но поскольку Бог всегда любил троицу, полагал, что за последнее время вряд ли здесь что-то изменилось.
Профессор мельком взглянул на деньги, качнул равнодушно колпаком:
– Будьте здоровы…
А Андрей ощутил некую освобождённость, какая возникает в душе после посещения дантиста, да любого врача, или после успешной сдачи экзамена. Уже на более твёрдых ногах он вернулся в офис, решив для разгона побаловаться кофе, к тому же загадал: если распознает его название, значит, всё закончится мало мальски хорошо.
– Сашка, пьём кофе! – приветствовал он Хахуню ещё от двери. Девушка скрылась в алькове и вскоре вернулась с двумя чашками на подносе. Кофе, как всегда, пах невероятно. Хахуня готовила пять букетов напитка, содержащих двенадцать сортов кофе, по одному на каждый рабочий день, тасуя их всякий раз по иному. Задача была – распознать название. Уже после двух-трёх периодов Генка попадал влёт. У Андрея получалось хуже. Он частенько ошибался, а если и угадывал, то, скорее, случайно, поскольку вероятность была весьма велика – один к пяти. Видать, его вкусовые рецепторы были достаточно туповаты и не креативны.
Хлебнув, Андрей, не рассусоливая, тут же выдал:
– Cote d`azur?
Хахуня опустила глаза и легонько опустила голову. Дело было нечисто, однако Андрей, быть может, впервые в жизни не жаждал истины.
– Что профессор? – спросила Хахуня.
– Похоже, я его здоров кинул. Простучал меня, как шаман бубен, и вынужден был признать, что я абсолютно здоров.
– Кто же сомневался. – Хахуня вопросительно посмотрела на Андрея, она чувствовала, что дело тут совсем в другом.
Андрей же не был готов к разговору. Что он скажет? Как можно пересказать тот ужас, что творился сегодня в его кабинете. Да и точка ещё не была поставлена.
Хахуня молча ждала, помешивая серебряной ложечкой свой кофе, который сегодня назывался «Barista d`arte».
Он пошёл к двери своего кабинета, обернулся, подмигнул Хахуне.
Можно было, конечно, схватить сейчас эту девчонку, без которой ему как бы и не жить стало теперь, за руку и бежать, бежать отсюда со всех четырёх ног. Только вот куда? Разве можно выключиться из этой сети, когда за миллионы парсек отсюда в неизвестном закоулке космоса рассыпаются песчинки последнего отмеренного тебе времени?
Самотёсов вошёл в кабинет, закрыл за собой дверь, прислонился к ней. Он не чувствовал себя теперь здесь хозяином. Скорее, собакой на неизмеримо длинной, нескончаемой и всё же жёсткой гравитационной привязи. «Ладно, ощетинимся». Андрей подошёл к столу, нагнулся, поднял крышку ноутбука. Потом обошёл стол до середины, краем глаза взглянул на экран. Тот был чёрен в такой проекции. Уже садясь в кресло, не отрывая взгляда от экрана, Андрей увидел на фоне траурного дисплея иконку в левом углу. На ней всё те же треснувшие снизу винтажные песочные часы наметали неспешно космическую пыль, в которую превращалась время. Основное пространство было высвобождено и чернело зловещей пустотой. Андрей глубоко вздохнул, потянул нетвёрдой рукой курсор к иконке, кликнул…
Глава двадцатая
Не ощущая, не находя в себе даже в зародыше многих свойств, присущих иным людям и известных ему лишь из материальной части, которую приходилось черпать от книг, энциклопедических словарей, медицинских справочников, Самотёсов, сшибаясь по жизни с этими качествами, так вроде бы натурально проявляющихся в обиходе людей, чувствовал себя немного посторонним. Или же, напротив, зрителем в первом ряду партера, откуда хорошо видны потёртости реквизита и грим актёров. Порою, столкнувшись с заведомой подлянкой, немотивированной жестокостью, глуповатой хитростью, ему хотелось воскликнуть знаменитое «Не верю!». Таким обременительным, ненатуральным казалось ему существование влачащих эту личину там, «где природа радует и только человек низок и подл». Он нисколько не опасался таких людей и не брезговал ими, скорее жалея, что вот, выпало им играть столь нелепые и жалкие роли. И то обстоятельство, что шли они по жизни прожогом, откалывая себе от неё лучшие куски или же просто мелко подличая и суетясь, не меняло дела. Ведь быть таким невозможно. Настолько кричаще, фиглярно выглядело это под солнцем, особенно когда наступала весна, набухали почки, и вся природа настраивалась на великое и наступательное без малейшего лукавства и фальши крещендо.
Впрочем, такие прозрачные всё удлиняющиеся дни высвечивали и иные роли, столь же плохо загримированных и вяло играющих свою антрепризу унылых меланхоликов, их было великое множество – тех, что как бы всерьёз воспринимали партию ряженых злодеев и готовы были здравствоваться на каждый их чих. И хозяева жизни, и лузеры одинаково провально играли свои роли.
Он как-то поделился сомнениями с матерью, вопрошая, где же ему пристроиться в этой жизни, не фальшиво ли и он выглядит со стороны.
Мать сидела за своим столом в любимой домашней кофте, готовясь к лекции, уйдя в работу, как обычно, глубоко, прерывая на это время связующую с сиюминутностью нить, но Андрея услышала.
Она сняла в тонкой оправе очки, подпёрла голову рукой и взглянула на него уставшими, однако ясными, ещё не замутнёнными катарактой заедающей текучки глазами. Помолчала.
– Знаешь, Андрей, я встречаю иногда таких как ты. Не часто, хотя сколько сотен молодых людей прошло перед моими глазами! Думала. Мне кажется, что они (будучи опытным педагогом, мать поясняла Андрею проблему в третьем лице множественного числа) существуют до определённого возраста, кто как удержится, в некоей плаценте, подобной материнской. Она сберегает их от, так скажем, жизни. Нет, они, разумеется, подвержены всем её проявлениям, открыты всем внешним ветрам, плацента-то эта не внутриутробная. Однако какая-то прививка охраняет их по-детски незамутнённый взгляд, с каким впервые предстали под ясно солнышко. Это невероятно сильные люди. Им бывает больно, как и всем, но они не ожесточаются, им бывает обидно, но они не озляются. Им даровано ощущение бессмертия, присущее детям, на гораздо более длительный срок и в гораздо более зрелом возрасте, когда накопленный опыт, казалось бы, должен разрушить их иллюзии.
– Но не фальшивы ли они? – Андрей тоже перешёл на третье лицо.
– Скорее, непонятны. К тому же они ведь всё одно раньше или позже, в большей или меньшей степени утрачивают этот дар, присоединяясь к общей массе. Только единицы сохраняют свою плаценту до конца. Иногда их называют блаженными.
– Или юродивыми, – подсказал Андрей. Он наконец понял, почему мать перешла на третье лицо, придавая разговору теоретический уклон.
– Или юродивыми. И вся их юродивость в том, что они видят людей такими, какими они есть на самом деле, без грима и реквизита, а это, наверное, тяжкое испытание для любой психики.
– А ещё бомжи, – добавил Андрей.
– И бомжи, – спокойно согласилась мать. – Вот уж кого не уличишь в фальши. Ни подтяжек в качестве грима, ни лишней сценической бутафории. Аки дети. И так же, как дети, являются зрителями, а порою и соглядатаями в партере нашего театрика, когда придирчиво изучают в мусорных баках продукты жизнедеятельности тех, кто на сцене. Так что мы, выходит, поднадзорные. Не бывает ведь лицедейства без зрителя.
– Понял, – протяжно сказал Андрей, – «ибо кто почитает себя чем-нибудь, будучи ничто, тот обольщает сам себя».
– Знаешь концепты Библии? – Доктор филологии даже библейские истины переводила в научные концепты, дабы лучше их осмыслить.
– Местами.
Мать улыбнулась.
– Ладно, ладно, Андрюха. Не настолько ты уж созерцатель по натуре. Мать за тебя спокойна. А теперь дай ей немного заняться делом.
Она погладила его по щеке тёплой мягкой рукой.
Разговор с матерью утвердил Андрея в том, что он сознавал уже и сам едва ли не с детства: какая-то тяжёлая, трудная, шершавая, словно правило, сила, чем старше он становился, тем пуще, ведь в младенчестве все они одинаково славные карапузы, шлифует и затачивает на разный манер. С одних тот природный скафандр, о котором говорила мать, сдирается вместе с младыми ногтями, иные донашивают истёртые его лохмотья до почтенных лет.
Но оставался главный, нерешаемый вопрос: для чего же людям тщиться всю жизнь, влача из года в год по всем дорогам своей жизни избитую нелёгкую гастроль, натягивая износившиеся за тысячелетия эксплуатации ролевые маски, если их театрики с треском проваливаются, когда, позже или раньше, неизбежно падает занавес. И нет оваций. Лишь немного печального Шопена.
Вот ежели бы зацифровать жизнь человека, – размышлял Андрей, – без малейших изъятий – от старта на гинекологическом кресле до крайнего вздоха, а затем продёрнуть её на дисплее в скоротечном, как чахотка, темпе, то, может быть, откроется в непривычной динамике, в удесятерённой гравитации суть времени. Но сделать это, зацифровать путь живого человека было невозможно по многим причинам, среди которых главная – протяжённость в on line.
Решение пришло, когда Андрей освоил компьютерную графику. Теперь можно было без помех и в сжатые сроки смоделировать человека и его жизненные вехи, создать некоего формального гомункула, дабы использовать его, не чувствуя угрызений совести и исключая конкретизацию личности. Назвал Самотёсов своё детище Олигофрендом, вложив это имя и всё недоумение от человека, и в то же время дружеское расположение к нему.
Зная, что олигофрены существуют трёх типов – дебилы, имбецилы и идиоты, он сразу отбросил «слабый», что по-гречески и означало «имбецил». Слабых трогать было грешно. Что же до дебилов, то в эту обширную группу вошли те, кто влачил личину грустных меланхоликов и мрачных злодеев. А вот среди идиотов встречались самые разные маски: политиков, олигархов, артистов, юродивых, писателей, крупных военачальников и учёных. Короче говоря, всех тех, кого называют людьми с активной жизненной позицией. Порою припадочно-активной. Припадки эти мерно чередовались затем с сосредоточенным собиранием дивидендов. Они разбрасывали харизму и собирали дивиденды, разбрасывали и собирали…
А между тем по воле Самотёсова Олигофренд, единый в двух ипостасях, уже появился на свет, подрыгал пухленькими младенческими ножками, встал на них, посеменил в детский садик, обзавёлся ранцем, отсидел за партой, и тут дорожки дебилов и идиотов расходились. Первые шли на заводы, фабрики, свинофермы или же совершали свою первую ходку в места не столь отдалённые. Затем протягивались длинные однообразные трудовые будни, складывающиеся в годы и десятилетия. Одни орудовали молотом или серпом, другие махали ножичком, и те, и иные бегали за водкой в перерывах рабочей смены или в промежутках между ходками.
Олигофренд же по линии идиотов между тем с отличием заканчивал вуз и начинал свой тернистый путь к имплантации избранной маски в ещё пока юную, здоровую, приёмистую кожу лица. Он яростно жестикулировал на собраниях, метко тыкал указкой в формулу на доске, рассовывал бабло по карманам, лицедействовал, надевая маску поверх маски, совершал окропление или намаз перед толпами верующих, протягивал руку за милостыней, стучал пальцами по клавишам компьютера. Это была тонкая ручная работа, длящаяся все последующие годы мужания и борьбы.
Наконец Олигофренд начинал сдавать. Он старел, мучился подагрой, простатитом и одышкой, прилепленные маски не держались более на огрубевшей, морщинистой коже, как и в детстве все они становились похожими друг на друга – беспомощными и трогательными. Первыми уходили со сцены дебилы с ножичками по причине своей беспорядочной жизни, затем – выработанные меланхолики, дольше других держались идиоты в силу своей более активной, но в итоге и более щадящей жизненной позиции. Однако конец для всех был един – исчезновение с лица земли. Графически Самотёсов обозначил это одиноким крестом под берёзой на крутом берегу тихой речки. Немного лирики никогда не помешает.
Итак, примерно через девять месяцев Олигофренд был создан и ждал своей участи. А Андрей всё никак не решался запустить его, содержа в сберегающей материнской плаценте. Вернее, он не раз уже заставлял Олигофренда выбираться из неё и пройти свой путь. Однако происходило это в условном линейном режиме, персональном «live», который Андрей определил в 2 часа 20 минут – примерное время киношного блокбастера. Ровно во столько укладывалась человеческая судьба на экране, лишённая гравитации и всех тех отягчающих обстоятельств, что связаны с ней. Там, несмотря на всю кажущуюся неординарность образов и вместе с тем их неоспоримую типизацию, герой бестелесно парил, сотканный из света и тени, цветов радуги, движимый не силами преодоления тяготения, но, напротив, воспарением нематериальной мысли создателей фильма.
Герой не ходил в туалет, не мучился всё теми же то почечуем, то простатитом, не брился ежеутренне, в лучшем случае лишь один раз за всю жизнь, не спал, не ел, разве что разок перекусывал, не страдая потом поносо-запором, поломанная вдребезги нога или тяжёлое пулевое ранение занимали до полного излечения секунд тридцать-сорок отведённого экранного времени. Герой не стригся, но выглядел всегда как надо, если учился, то секунд десять-пятнадцать, работал от силы четыре-пять минут в жизни, а если и умирал, то вскоре воскресал в очередном фильме во всём своём бессмертном блеске.
И тем не менее именно этот экранный homo blockbasterus, что не имел желудка, толком не учился, практически не работал, не брился от отрочества до старости, становился для публики живее всех живых, тем мачо, что поражал воображение. И тут не было большой загадки – ну просто с помощью кино (недаром оно почиталось как главное искусство) зритель, будь то верующий или атеист, с одинаковым восторгом вырвался из оков опостылевшей гравитации и вместе с экранным героем на пару часов погружался в баснословно лёгкое житие Адама, в ту его пору, когда ему ещё не привелось вкусить пресловутого яблока, которое потом здорово попортило желудок ему и всем его неисчислимым потомкам. Неясным здесь (не в кино, а в природе) пока оставалось главное: какой механизм был запущен при этом. Вопрос этот Самотёсов оставлял до поры за скобками, ныне же его интересовало иное.
И, наконец, Андрей решился. Суть эксперимента состояла в том, чтобы изменить режим времени, соотнеся толщу прошедших со дня сотворения человека семи библейских тысяч лет с жизнью отдельно взятого современного Олигофренда. Формула выходила несложной. 7000 лет уверенной цивилизации делились на 70 средних лет, отведенных человеческой особи, что давало число 100. И затем 140 блокбастерских минут делились на полученную сотню. На всё про всё выходило 1,4 минуты. Вот в таком темпе должен был проскочить свою жизнь Олигофренд, дабы его экзистенциальный промельк запечатлелся в своей пропорции на толще окаменелых лет.
Если бы мог, Андрей провёл эксперимент на себе, сделавшись очередным терпилой от науки, однако метроном физиологических процессов, заложенный в нём, был жёстко заточен на определённое тяготение, и потому ни убыстрить, ни замедлить его ход возможности не существовало. К тому же он не смог бы наблюдать себя со стороны. Вот для чего на сцену должен был выйти Олигофренд, выступающий в оригинальном жанре.
Для начала Андрей запустил его, увеличив скорость проигрываемой им жизни в два раза. И… ничего не произошло. Вышли просто забавные картинки из жизни суетящегося человечка. В стиле Чарли Чаплина. Явился не условный идиот, а настоящий чокнутый, всё время куда-то торопившийся, смешно семеня и одёргиваясь, дабы нечаянно не остановиться, не задуматься, не углубиться. Он бы просто забавен и недалёк.
«Фальстарт, – определил Андрей. – Недобор. Нажмём на газ». Он удесятерил скорость. Теперь Олигофренд должен был проскочить свой забег, называемый жизнью, в 14 минут. И вышло страшное. Олигофренд выныривал из плаценты, рвал пуповину, почти сразу вскакивал на ножки, нёсся с ранцем, портфелем, вытягивался на глазах, хватал указку или что попадало под руку, бежал с этим наперевес. Мелькали формулы, исписанные листы, пачки денег, отдёргивался и тут же падал занавес, что-то пролаивалось перед толпой, собиравшейся на секунды и сразу же рассасывающейся на отдельные человеко-молекулы. Наконец иссохшийся и полысевший Олигофренд упадал на инвалидную коляску, что с курьерской скоростью мчала его к могиле, в которую он зарывался с той же поспешностью и ловкостью, словно слепой крот в свою нору. И так же, как и этот забавный зверёк, оставлял по себе нарытый холмик сыроватой земли.
Как всякий создатель, Самотёсов болел за своё детище, и запуская его вновь и вновь в скоротечный забег, порой едва удерживался от восклицания: «куда же ты летишь, дурашка, там ведь всё только одно!» Но сдерживался, чем дальше, тем глубже понимая, что обращался он, собственно, к самому себе. Уже некуда было спрятаться от осознания очевидного – так летит и твоя жизнь и жизнь всякого на Земле. Просто хитро встроенный в человека метроном не даёт ему ощутить, сколь неумолимо быстро и смешно суетясь, он неотвратимо поспешает к самому краю. Это был одинокий, обречённый, упорный беглец, за которым, однако, никто не гнался. Для пущей наглядности Олигофренда можно было запускать и в реверсном режиме, повторяя всё тот же неудержимый бег, только спиною вперёд и не дряхлея, не убиваясь жизнью, а, напротив, впадая снова в молодость, юность, детство, младенчество и на полном ходу, впрыгнув в плаценту, рассасываться там до яйцеклетки, вырываясь из неё сперматозоидом, распадаясь на молекулы, атомы и рассеиваясь наконец в небытии. Этих последних превращений Самотёсов, понятно, не наблюдал, однако ничуть в результатах не сомневался. То был замкнутый процесс – из одной трубы вливается, из другой сливается. Хотя вход и выход были разными, результат оставался один. Запускать Олигофренда на полную расчётную скорость в 1,4 минуты не было смысла – вышел бы просто бульк.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?