Текст книги "Выстрелы в темноте"
Автор книги: Владимир Савельев
Жанр: Современные детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Ты становишься философом. Берегись…
– А почему мне этого надо беречься?
– Потому что ты живешь в государстве с однопартийной системой. И еще потому, что ты одновременно утрачиваешь водительскую квалификацию. Не пришлось бы тебе в конце концов забираться в бочку, как Диогену. А у нас тут бочки сплошь не из-под вина…
– Кое-кого и философия неплохо кормила.
– Ты имеешь в виду жизненные пути наших великих вождей?
– Имею. А почему бы нет? Маркса, например. И хотя бы того же Ленина. Да и Сталина, если на то пошло.
– Нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева не забудь.
– О живых я по вполне понятным причинам говорить не собираюсь.
– Чего же тогда Сталина помянул? Вот уж кто по-ленински «живее всех живых» с «Вопросами языкознания» в одной руке и с окровавленным топором – в другой.
Молодые люди на редкость бойко и доверительно перебрасывались вперебой крамольными фразочками, и мир лежал вокруг них не столько утомленный, сколько чуточку подразомлевший в словно бы подобревших лучах заходящего солнца. Под прозрачно голубевшими высями прозрачно простирались земные дали, неравномерно и негусто, а все ж отмеченные красно-черно-белыми нашлепками сел и деревушек, через которые в течение дня не раз и не два проносились, сутулясь за баранками, оба парня в своих тяжелых, но послушных их шоферской воле машинах. Скорость приходилось сбавлять разве что при пересечении чинных райцентров, где перед запертыми на висячие замки входами в продмаги в специальных (тоже надежно запертых!) металлических клетках грудились полосатые арбузы, словно упитанные матросы в тельняшках, угодившие за тюремную решетку. И тем не менее Федор невольно возлагал сейчас на зтот-то мир особую свою надежду: вдруг все-таки он, этот бурный, но подугомонившийся к вечеру мир отныне и навсегда решительно и надежно укроет его от всех домогательств и всяческих преследователей.
– Ломунов! К телефону!
Нет, о Лене он тоже не забывал: словно бы воочию то на миг, а то и на больше в течение дня проступали перед Федором ее полуприщуренные в улыбке глаза, ее руки и ее совсем еще по-детски обветренные губы; словно бы наяву слышались не раз Федору над баранкой и ее низкий голос, и ее ровное дыхание, отдающее терпким духом степного разнотравья. Прямо-таки колдовское наваждение какое-то…
– Эй, Ордынский! Слышь, Ордын-ский! Толкни там Ломунова под бок! Доыхнет он, что ли! Его судьба на проводе!..
Федор, помахав приятелям рукою, торопливо прошагал в никогда не запиравшуюся конторку завгара и схватил телефонную трубку, оставленную на пачке залистанных и мятых-перемятых бланков да ведомостей. Сам хозяин этой тесной и прокуренной клетушки, будто демонстрируя то, насколько способен обрусеть хладнокровный немец в стране, лишенной должного порядка, в пух и прах разносил сейчас за окном молоденького водителя за всего лишь какую-то незначительную провинность.
– Слушаю, – произнес в трубку Федор, переводя дыхание. – Это вы, Леночка?
– Нет, чудачок, это я, а не Леночка, – послышался в ответ мужской голос, заставивший Ломунова от внутренней умиротворенности мгновенно перейти к полной отмобилизованное. – А ты, выходит, звоночка от девочки ожидал? Ну чудеса в решете! Ну цирк!
– Комедия да и тoлькo! – отзывом на пароль Циркача заученно откликнулся Федор, как бы вновь ощутив на себе чей-то (только не Циркача!..) пристальный и жестокий взгляд. – Рад услышать милый сердцу голос.
– Свежо предание, а верится с трудом, как заметил классик.
– Ты сейчас где?
– Это неважно. После смены я к тебе подгребу сам.
– После смены я не свободен, – твердо возразил Чудак. – Давай увидимся попозже, часиков эдак в одиннадцать.
– Попозже так попозже, – хмыкнул Циркач и добавил, перед тем как повесить трубку: – А у тебя тут действительно цирк…
Возвращаясь к своей машине, Федор совершенно буднично, без недавнего вроде бы страха вспоминал о том, в чем заверяли его бывалые наставники и специнструктора: в случае чего и не надейся затеряться среди миллионов себе подобных, ибо за тобой на той стороне будут повсюду следить неотступные дублеры и при первой же необходимости ты будешь немедленно ликвидирован, «Интересно, – впервые задумался Чудак, – а за самим Циркачом – в свою очередь – тоже ведется тайное наблюдение? Или это только аз грешный в такой чести у закордонного руководства?»
Смену на этот раз он постарался закончить намного позже обычного, долго и тщательно мыл после этого машину, а затем, добавочно мешкая, сверх всякой нормы плескался еще под душем да переодевался в чистое и сам. Вдоль улицы, на которой уже сгущались сумерки, ветер яростно гнал мелкую пыль, словно осуществляя родственную связь с небом, где, почти задевая за крыши домов, клубились посверкивающие молниями черные тучи. Федор, как ему самому казалось, думал о Лене и только о Лене, Федор вполне беспечно подставлял лицо под первые дождевые капли, но при этом он, автоматически проявляя предусмотрительность объекта преследования, держался середины безлюдной улицы.
В движенье сшибаются люта
Неведенье мира и весть.
Ты с чем? И зачем? И откуда?
И в самом ли деле ты есть?
И кто ты да что как реальность:
Испуг или подлинный страх,
Добротность или гениальность
И враг или больше чем враг?
Ответ или близость ответа?
Броженье или коловерть?
И всюду ты или же где-то
Как жизнь или все-таки смерть?
Федор гнал и гнал свою машину сквозь ночь, думая о том, что эти минуты – особенные минуты, ибо дарованы они таким фантастическим везением, какого он еще не знавал. Теперь, повинуясь предостерегающей интуиции, только вперед и вперед, как тот не поддавшийся приручению сайгачонок… Давным-давно («Нет, нет, об этом не позабыть никогда!») у мальчика Федьки среди прочих домашних животных да окрестных зверей и птиц появился еще один полудомашний приятель – крохотный и беззащитный сайгачонок. Известно, по весне несметными стадами бродят дикие степные антилопы вместе со своими сосунками казахстанским Заволжьем, куда восьмилетнего огольца-непоседу отправили родители погостить у дальней родни. От белобородых и степенных чабанов узнал Федька о том, что, бывает, скачет себе да скачет, обсыхая на теплом ветру, новорожденный сайгачонок за своей пугливой матерью, скачет, скачет да, глядишь, и приотстанет, глядишь, и заснет на припеке, а кочующего стада тем временем и след простыл.
– Вперед, как тот сайгачонок! – сквозь стиснутые зубы отдавая себе команду теперь уже вслух, произносит Федор. – Чуяло мое сердце… Теперь только вперед и вперед…
Что и говорить, ему действительно повезло, во-первых, когда, решив отказаться от встречи с Леночкой, он (интуиция, спасительная интуиция!) вернулся в гараж и мимо сторожа, храпевшего рядом с берданкой и недопитой бутылкой «Солнцедара», вывел мощный грузовик за ворота. А во-вторых, повезло и под пулями Циркача, начавшего палить по грузовику из пистолета с глушителем, раз за разом производя выстрелы (Чудак вел им счет) навскидку после того, как водитель, не останавливаясь, едва не сшиб его – с поднятой рукой выросшего на дороге – своей машиной.
– Теперь только вперед… Под стать тому осиротевшему сайгачонку…
Скрывая усмешечки в редких усах и подмигивая раскосыми глазами Федьке, рассказывали чабаны, как происходят нередкие степные встречи с такими вот отбившимися от родимых стад дрожливыми сосунками. Подходят к ним по шажку люди – те ни с места, только поводят сторожко своими крохотными серыми ушками. Честное слово, даже рукой удается дотронуться иногда до них – до теплых, забавных и таких пока еще доверчивых малышей. Иной, правда, тут же, занервничав, передернет кожей и, резко взяв с места, бросится наутек, чтобы, отбежав с полкилометра, снова замереть. А иной наоборот, как тот, с каким до поры, до все-таки неизбежной разлуки водил потом недолгую дружбу мальчик Федька…
– Стой! Стой, тебе говорят! Стой, стрелять будем!
И эти сплошные выкрики, и вой мотора разогнанного грузовика, и ударившую вслед ему резкую автоматную очередь не позабывшие военного лихолетья жители слышали летней ночью в уже начавшем было засыпать мирном полуселе-полугородке. Слышали и поспешно гасили свет в своих отдельных прадедовских хибарках да в захламленных коммуналках, а многочисленные дворняги за плетнями да штакетниками поднимали при этом такой взбудораженный лай, что, казалось, теперь-то эти многовековые друзья человека не угомонятся ни на минуту до самых третьих петухов.
– Стой! Стой! Э-эх, в ноздрю тебе дышло!…
– Стой! Стой! – передразнил оперативников Чудак. – За простой денег не платят!..
За первой очередью последовала вторая, затем третья, но стреляющий второпях, как известно, чаще всего мажет: гремя бортами, грузовик по прямой уносился прочь, а вскоре надсадный вой его мотора благополучно затих вдалеке. Ну а жители полусела-полугородка, прижимая к себе испуганных детишек, вспоминали, как вскоре после войны их разбудили под утро вот такие же поспешные автоматные очереди, а на следующий день, по верным слухам, стало известно, что в завязавшейся перестрелке пограничники подстрелили матерого диверсанта, намеревавшегося заняться (причем отсюда, из тихого полусела-полугородка с помощью радионаводки) взрыванием московских ответственных учреждений. Ох, уж эти верные слухи!
– Можно теперь второй конец дышла себе же самому в ноздрю заправить…
Говоря это, Чудак уже решил было, что ему повезло и на сей раз, но тут его сильно толкнуло сзади в правое плечо, и он почувствовал, как набухает горячо и обильно не только рукав, но и вся правая сторона новенького, лишь несколько раз надеванного пиджака. В глазах мгновенно потускнели два только что ярко протянутых в ночь круглых конусовидных столба от включенных фар, еще потускнели, еще – и тут наконец между ними выплыло чуть насмешливое лицо Михаила Ордынского. «Помнишь, я рассказывал тебе о стрепетах,? – артистически звучавшим голосом снова завел свое Михаил. – Помнишь? Так вот стремительно и с гоготаньем взмывают эти птицы со степного окрайка вверх, срываются всем шумным выводком, вытянув вперед серо-пепельные головы и мелькая беловатым подбоем сильных крыльев. Вперед и только вперед! Свобода! Свобода! Но тут-то вот и необходимо резко вскинуть ружье к плечу, тут-то и следует плавно им повести вслед уносящимся прочь стрепетам и, сделав замедленный выдох, легонечко так, знаешь, совсем легонечко нажать на спусковой крючок. Выстрел – и вот уже напряженно-вытянутая в полете птица, как бы сломленная и сложенная вдвое, беспомощно, жалко и отвесно валится вниз, а потом еще какое-то время бьется, теряя перья и удивляясь своему падению, колотится о землю, подминая под себя окровавленную полынь…»
– Ищи теперь ветра в поле! – зло сказанул ухитряющийся все еще сохранять остатки прежней щеголеватости лейтенант понурому капитану, когда они на рассвете притормозили ненадолго в своем служебном «газике» на расколоченном подводами и мотоциклами проселке. – Тут слой пылищи по самые… по эти… то есть повыше колена на всех дорогах, которые, как в Мекку или Рим, ведут в местное «Заготзерно»!
– Может, он затаился на каком-нибудь элеваторе? – предположил уважавший лейтенанта за исторические параллели капитан. – Поставил как ни в чем не бывало машину под деревом и выжидает…
– Нынче особо не повыжидаешь, – поморщился лейтенант, правую щеку которому отстреливавшийся до последнего Циркач оцарапал-таки пулей в ночной, хотя и короткой, но яроотной стычке. – Нынче-то, народ видит, никакой порожняк не простаивает, а ночь-полночь гоняет за пшеничкой-матушкой. Люди-то вокруг работают – это мы с тобой… Хорошо, хоть первого гада успели затемно повязать.
Неглубокая царапина на щеке лейтенанта успела подсохнуть и больше уже не кровоточила, но сама щека и посинела, и вспухла, как это бывает после сильного бокового удара в кулачной уличной драке. Измученные офицеры-пограничники, промотавшиеся всю ночь в своем безотказном «газике» по окрестным проселкам, по травянистым балкам и просто по дикому бездорожью, жадно выкурили по папиросе и, пощелкав в раздумье самодельными плексигласовыми портсигарами, на малой скорости направились в обратную от реки сторону.
Шоссе – не уснуть на минуту
Ни ночью ему и ни днем.
В пылище и в пятнах мазута
Гудронная роба на нем.
То в лунных, то в солнечных бликах
Мерцает оно и горит
Роднею туманных, великих
Далеких вселенских орбит.
Далеких – но пригнанных все же
Без стыков к его полосе.
Ты веришь ли? Верую, Боже!
В меня? И в Тебя, и в Шоссе!
Летний рассвет едва-едва еще занимался, когда Чудак, на всякий случай сделав предварительно большой обманный крюк, притормозил наконец-таки у знакомого дома, где, как он был, впрочем, убежден, устраивать на него засаду после всех недавних событий стал бы разве что безумец. Кое-как выбравшись из кабины и с трудом удерживаясь от стона, парень толкнул сапогом жиденькую калитку и через двор прошагал к глинобитному хлеву, откуда доносились звонкие удары молочных струек о пустое еще ведро или подойник. Голова сильно кружилась, и – чтобы усмирить это кружение – присевший на опрокинутый вверх дном широкий семейный ушат Федор как в мареве видел (на втором, естественно, плане видел) выжженную солнцем казахстанскую равнину с чередующимися на ней неглубокими овражками и некрутыми курганами или малыми возвышенностями. Травы в тот далекий год выспели задолго до нужной поры, а потому и высохли тоже до срока, и даже выгорели местами, отчего в их безжизненном шуршании слышался горький укор беспощадному зною. Лишь кое-где в едва ли не сплошном сухостое все-таки примечалась какая-никакая зелень, да у самой дороги упорствовала бело-розовая повилика с желтыми донышками цветов. А так – лишь мелкие сиреневые вкрапления шпорыша, горчичник со стрельчатыми розоватыми лепестками, ну и еще, естественно, сыкыс, будяк, зайцев василек, верблюдка – все, что привыкло держаться на припеке до последнего.
«Сень-звень, сень-звень, сень-звень, – теперь уже более ритмично, но и все глуше (по мере наполнения посудины) доносилось из хлева, и Федор боялся той неодолимой силы, которая сейчас – под звуки дойки – смежала ему веки. – Сень-звень, сень-звень, сень-звень».
И знай себе плыла под это убаюкивающее «сень-звень», знай покачивалась себе перед глазами Федора та далекая ныне степь его детства, та, казалось бы, вымиравшая зимой до полного безлюдства куда ни глянь – на извечные четыре стороны света. Снег в зимней степи заметал все: и дороги, и пешеходные тропки, и низкорослые саксаулы да карагачи, а лютый ветер даже из хорошо промазанных по осени глиной (по каждой щелочке) саманок выдувал тепло, заставляя ежиться у огня что рослых да плечистых русских поселенцев, что местных, ко многому привычных сухопарых степняков.
– Кем ты обернешься, Федька, когда вырастешь?
– Известно кем!
– Райкомовским секретарем небось? Или летчиком? Сталинским соколом?
– Не-а, я заделаюсь чабаном!
Приходила весна, и становящиеся все более отвесными лучи степного солнца несли округе новые испытания: снег начинал таять бурно, непрерывно и повсеместно, отчего тысячи мелких ручейков сливались в более полноводные, шумные, а главное, более мощные потоки, рвущиеся в луговые низины. Верхние слои почвы, однако, глинистые да к тому же еще и здорово промерзшие – и сплошь, и на глубину – за долгую зиму, не пропускали сквозь себя эту развеселую, эту живительную влагу, и она низвергалась в окрестные балки и овраги, размывая их еще глубже, устремляясь куда-то дальше, дальше, но не оплодотворяя, а, наоборот, круша все на своем пути.
– Неужто, Федька, всерьез подашься не в большие люди, а в чабаны?
– А то нет?
– Но тоже, поди, в сталинские?
– А чем сталинские хуже нонешних казахских?
– Значит, выделишься, дружок, в колхозе по-геройски?
– И выделюсь! Не велик труд!
– Это в наших-то Богом проклятых краях?
– Сказал, буду чабаном, значит, буду! Чего пристали?
В вешних потоках, в их клокочуще-подзавывающих водоворотах ни за понюшку табаку погибали целые отары овец, десятками тонули быки и кони, сплошь да рядом находили свой конец неосторожные люди. Стихия очнувшейся после долгой спячки воды походя сносила заготовленные впрок скирды прошлогодней соломы, угрожающе подступала к расположенным на возвышениях скотным дворам и жилым постройкам. Но все это лишь весной, словно бы в отместку за буйный нрав которой редкое лето в степи, по изустно-протокольным заверениям старожилов, выдавалось без жестойчайшей засухи. Редкое лето – потому что уже, как правило, в мае восточные ветры начинали дышать изнуряющим жаром, и обессиленно никли к трескающейся земле вчера еще торжествовавшие и цветы, и травы, а хлеба-то, хлеба на широких полях сохли под корень, не успевая в короткой своей жизни иногда даже выбросить колос.
– Ну и наплачешься потом в чабанах, дурачок залетный!
– А вы-то сами тут рази же не залетные?
– Мы-то сами как раз местные и потому не понаслышке ведаем что почем. Взять хотя бы ту же чабанскую судьбину…
Под вечер летом все-таки, случается, малость спадает жара, и тогда овцы как бы стряхивают прежнее состояние полупрострации-полудремоты, и вся многоголовая бурая их масса заново обретает утерянное было звучание: грудные трепетные голосишки ягнят перемешиваются с густым блеянием остальной отары, колышущейся отнюдь не на месте, а вдаль и вдаль по спаленным травам. Животные устремляются в одном общем направлении, бредут, безразлично толкаясь боками и вздымая к небу густую пылюку, отчего начинает казаться, что это сама буро-желтая земля шевелится и клубится от края и до края. А косматые, хорошо усвоившие профессиональные приемы собаки чабана степенно вышагивают обочь этого только на первый взгляд хаотичного кочевья, и Боже тебя упаси в эти часы или минуты – будь ты хоть матерый волчище, хоть даже и вооруженный берданом человек – приблизиться сверх положенного природой интервала к отаре. Тут же, глядишь, сорвется с прежнего шага кипящий злобой чабанский пес и, припадая всем своим мускулистым телом к земле, ринется с прижатыми к большой голове ушами на потерявшего осторожность зверя или чужого тут человека, обрушит его со всего маху тяжелыми лапами навзничь и примется упоенно рвать в клочья страшными клыками.
– Ты небось думаешь, что чабан у нас большие деньги зарабатывает?
– Да зачем мне деньги?
– С пустыми карманами, Федька, на проживешь!
– Дык ведь вот они у меня пустые – и ничего. Живу себе помаленьку…
Эти картины бесхитростного степного бытия и эти давние полушутливые разговоры взрослых с заезжим мальчишкой вспоминаются сейчас Федору, туманя его ослабленное потерей крови сознание под теплый и усыпляющий перезвон молочных струй об оцинкованную жесть. Не зря ведь и потом, вглядывается в себя разведчик, в прежнем потом, но уже после степного гостевания, бывало, с особой охотой пригонял он корову домой, по-хозяйски отделял от нее и заводил за перегородку теленка, а мать тем временем начинала доить их верную и безотказную кормилицу. И так же точно, вглядывается и вслушивается в себя Федор, вызванивали тогда молочные струи, и так же сонно клонилась от нечабанских пока забот усталая голова на грудь, а в сгустившихся сумерках в грязную мальчишечью ладонь доверчиво утыкалась теплая и мокрая телячья морда…
– Ой, кто это тут? – гибко распрямляется в полумраке женская фигура. – Ой, как вы меня напугали!
Поникший было у косяка Чудак вздрагивает от этих восклицаний всем телом так, что здоровая его рука – левая – с пистолетом на боевом взводе едва не вырывается сама собою из кармана пиджака. Мирное «сень-звень» теперь уже звучит только лишь в подсознании раненого человека, а женщина, повязанная белым платочком, стоит над ведром, в котором – округло – тоже словно бы белеет такой же платочек, стоит и смотрит из сумеречности хлева на неожиданного пришельца.
– С добрым утром вас, – Чудак приваливается к дверному косяку таким манером, чтобы женщина не обратила внимания на правую сторону его пиджака, набухшую кровью и оттого почерневшую. – Возвращаюсь вот из ночного рейса… Еду и думаю: может, сегодня к утренней дойке Лена встала, а не вы…
– Спит еще твоя Лена, – засмеялась женщина, окончательно успокаиваясь. – В два часа ночи заявилась меня проведать – и теперь спит. А ты, значит, и есть тот самый, которого я сама же к дочке с посылкой…
– Я и есть.
– Ну тогда, выходит, будем знакомы по второму разу. А то ты и есть – и тебя вроде как и нет. Дочка мне все уши про тебя прожужжала, а чтобы домой на чай пригласить…
– Потому-то я сегодня и нанес этот столь необходимый визит.
– Нанес? Необходимый? Будет тебе дурака-то валять! Не мне же ты его, сам поначалу признался, собирался этот визит-транзит нанести. Ну да соловья баснями не кормят, пойдем в избу, передохнешь малость, молочка попьешь, а там между делом Лена соберется и тебя проводит.
– Спасибо. Но сейчас никак не могу. Когда горит
план, то не к лицу ударникам пятилетки…
– Какой план? Какая пятилетка? Какое «не к лицу»? На тебе же и лица-то нет.
– Все равно мне не до передышки. Дела с финансовым интересом.
– Нужный из тебя получился бы зятек. Но – для моих прижимистых соседей. А коли по мне, так всех же денег, сынок, вовек не заработаешь.
– Попробую хотя бы некоторую часть… Кланяйтесь от меня Лене, И простите меня обе…
– За что, сынок?
– За все.
Машина раздерганно уносила человека к переправе, машина завывала перегревшимся мотором, а сам человек за баранкой в это же время подетально представлял себе, забывая о неослабевающей боли в плече: вот прокая женщина вешает ведро с парным молоком на крюк и начинает хлопотать по дому. Вот женщина (для него, для будущего зятя) наливает свежей воды в умывальник, вот она на цыпочках, чтобы не враз разбудить разоспавшуюся дочь, приносит брусочек мыла и полотенце, а вот всплескивает руками, когда Чудак пытается извлечь из походного мешка свои шоферские – холостяцкие! – и мыло и полотенце. Женщине разведчик (и такое случается!) давеча сказал правду: «Не до передышки» – и машина буквально рвется к утренней переправе, в то время как Федор видит себя умытого, легко осилившего с душистым домашним хлебом целый жбанчик парного молока и после этого прикорнувшего ненадолго прямо за столом в прохладной горнице с завешанными окнами и дощатым полом, устеленным особым набором пахучих трав.
Усвоив, что только лишь крохой
И можно пропасть ни за грош,
Во всю свою толщь над дорогой
Ты, пыльная туча, плывешь.
Плывешь и растешь без заминки
Над ним, надо мной, над страной
Клубами – пылинка к пылинке –
Меж небом и твердью земной.
Клубами – ты этим могуча…
Но есть у природы права
На то, чтоб за тучею – туча,
А за синевой – синева.
Левый берег, куда, выполнив, кажется, все же удачно обманный свой маневр, надеялся попасть Чудак, спасительный этот левый берег выглядел довольно пестрой и хаотично сгруппировавшейся деревушкой. Каждый там дом, что твой сказочный терем-теремок, строился как Бог на душу положит, каждый хозяин двора был там сам себе и каменщик, и плотник, и возносимый на крыльях неукротимой фантазии архитектор. Правда, кровные средства, а значит, и личные возможности были у всех разные, в результате чего один для своей семьи возводил, к примеру, добротную пятистенку с двумя горницами и окнами в резных кружевах снаружи, а другой… А другому – чаще всего лентяю или любителю хмельной бутылки – по карману оказывался вроде бы и двухэтажный, но такой домишко, нижняя часть которого, правда, была еще все-таки рубленой, а уж верхняя-то, верхняя, используемая только летом, обшивалась лишь кое-как тесом да с тем и подводилась под соломенную крышу.
– У нас, на левом, дела нонеча веселее закрутились, – громко объявила жизнерадостная старуха, поосновательней, словно паук в своей паутине, умащиваясь на перевернутой круглым дном вверх плетеной корзине после того, как паром отчалил от берега. – У нас теперича любая банька даром что мхом заросла и подслеповатыми оконцами на мир божий таращится, а все, гляди-ка ты на нее, почти на городской улице стоит.
– У вас, на левом, теперь коммунизм, – подтвердил молоденький милиционер-сержант, привалившийся к деревянным поручням, как всегда, перегруженного сверх всякой меры парома. – Наши, с правого, к вам в ларьки да магазины не зря зачастили.
– То-то и беда, что нет от чужих отбоя. – Не выходившему и даже не высовывавшемуся из кабины своего грузовика Федору был виден лишь дешевенький гребень в седых волосах старухи, собранных в узел. – Учинить бы надо и такой коленкор, как при коммунизме: чтобы все в наших магазинах отпускали только своим.
– Вот тебе раз, дедушка Тарас! А все другие что же? Они ведь не совсем чтобы уж для коммунизма чужие!
– Совсем, не совсем, а на полный список жителев у нас товаров один хрен не хватит, – не унималась принципиальная старуха-реформистка. – Ты бы, милок, присоветовал своему милицейскому начальству пачпорта у людей проверить перед посадкой-то на паром.
– По паспортам, мамаша, в тюрьму сажают, а не на паром! Да и сам я, извини-подвинься, из правобережных, – хохотнул сержант. – К тому же к вам и вплавь, если что добраться запросто можно. А паспорт – он я впредь не всем и не всегда в подмогу. Вон и пограничники на «газиках», и автоинспекторы на своих мотоциклах все проселки и лесополосы прочесывают со вчерашнего вечера. Тоже задумали у одного тут проверить паспорт – и никаких следов…
Сейчас в ощутимо разогревшейся на солнце кабине, в жестяной этой каморке Федора стало мутить еще сильней, и он, чтобы хоть как-то отвлечься, думал о приближающемся с каждым мгновением том благодатном и притягательном Левобережье. Что ж, на левом берегу и вправду появилась теперь своя водокачка, которая, надо сознаться, воду подавала пока лишь в строения на самой набережной да разве что еще в избы на соседних улицах, а подале от реки, как и прежде, у колодцев по-старинному поскрипывали ворот или журавель и раскачивались хозяйственные«(преимущественна оцинкованные) ведра на простых или расписных коромыслах – Слева от водокачки, если смотреть от реки, построили два одноэтажных магазина и одну двухэтажную школу, а чуть отступя от нее, в сером и длинном бараке, куда в войну гестаповцы, накапливая его там перед расстрелом, сгоняли еврейское население, оборудовали местную больницу со своими небольшими хирургическим и. зубопротезным кабинетами.
– Сами солдатики небось его опасаются.
– Кого?
– Кого! Кого! Хрена мово! А того, говорю, что с паспортом, вот кого, – вызывающе взглянула на милиционера старуха. – Ну как он возьмет да и предъявит им гранату заместо документов. Наши партизаны частенько так и делали, когда натыкались на дотошных полицаев.
– Так то ж на полицаев… На фашистских, можно сказать, прихвостней…
– А для того, с паспортом который, и мы с тобой тоже чьи-нибудь прихвостни!
Федор помнил, что главной улицей на Левобережье по праву считалась почему-то безымянная набережная, горделиво являвшая миру несколько десятков дворов с баньками, свинарниками да телятниками, вольготно разбросанными от причала вверх и вниз по реке. В летние дни эта главная улица оглашалась на полчаса с утра и на полчаса под вечер низким мычанием коров, блеяньем всегда словно бы чем-то напуганных овец, щелканьем пастушеских бичей да позвякиваньем разнокалиберных колокольчиков на шеях у местных буренок.
Ты сердце готовил для боя,
Настроживал взгляд на врага.
Но делятся грустью с тобою
Река и ее берега.
Но все еще неторопливо
Мелеют былого следы.
Ты слышишь, плакучие ивы
Ветвями коснулись воды?
Знал Федор и о том, что после окончания войны в силу всереспубликанской необходимости вырос на Левобережье у глубоких лесчаных карьеров довольно-таки большой авторемонтный завод. Сразу же стали на него свозить собранные на полях недавних боев танки, самоходки, грузовики – и со всем этим переправно-государственным делом плюс к прежним своим водным обязанностям управлялся старенький, но до поры до времени считавшийся расторопным паром. Однако расторопность расторопности рознь: у переправы скапливались все более длинные очереди подвод, машин и людей, в результате чего однажды откуда-то с верховья закопченный буксирчик притащил новенького – металлический паром на нескольких сваренных между собой понтонах и обрамленный отнюдь не исколоченно-деревянными, а стальными трубчатыми перилами. Правда, могутному новичку, принимавшему на свою Палубу по инструкции четыре грузовых автомашины, несколько подвод и до сотни людей, с самого начала резко не повезло: понтоны с первого же раза дружно протекли, сконфузившийся богатырь с полной загрузкой ушел на дно реки – и хорошо еще, что обошлось тогда без человеческих жертв.
– Похоже, со мной теперь решено, – вышептывает чиновничью фразу окончательно теряющий силы Чудак. – Больше я тут ни ради разведцентра, ни ради Леночки… Ладно, хоть еще номера на машине в нашлепках грязи, что твоя сковорода в оладьях…
А прежний паром, между прочим, снова как ни в чем не бывало стал над могилой соперника справляться даже со всевозраставшими перевозками, лишь время от времени принимая на денек-другой себе в подмогу старенький хриплоголосый буксир или вот еще катер, выделяемые городским пароходством. Нынешним утром Федор на этом-то самом на безотказном пароме и думал как раз о том, сможет ли он, потерявший столько крови, выбраться все же из кабины, убрать из-под передних колес грузовика подложенные под них кирпичи и затем, забравшись в кабину вновь, вырулить на берег.
– Нет, это уже все, – убеждает себя шепотом Чудак. – Это уже самый настоящий финиш… Каюк… Амба… Крышка… Конец…
Но финиш это или не финиш, а глаза Федора внимательно следят за тем, как паром причаливает к левому берегу и как на тесной палубе становится сейчас словно бы еще теснее – от легкой сутолоки и предразъездной суматохи. Взгляд Федора тщательно ощупывает там, на таящей одновременно и опасность и спасение суше, узенькую и дурно мощенную мостовую, да ржавую из-за ржавого водостока канаву, уводящую от той мостовой вправо, да склад из гофрированного железа (кто его знает, что или кто сейчас за тем складом!), да – вообще уже вдалеке – непролазные и необоримо притягательные кусты все еще мокрой от утренних рос крапивы. Так что же? Вперед? Только вперед? Вперед, и вперед, и вперед?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.