Электронная библиотека » Владимир Яранцев » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 11 октября 2024, 14:00


Автор книги: Владимир Яранцев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

С авторством, героями и прототипами рассказа «Происшествие на реке Тун» сложнее. Не меньше, чем видения футуристического «странного сна» командира отряда Хабиева, волнует рассказчика фигура высокого человека с «ревматическими пальцами и приплюснутой ноздрей на сухом лице, похожем на шрам». Тот когда-то спас рассказчику жизнь «на крайнем севере», в его мозгу «мелькает длинная фигура, мчащаяся по льдине к полынье». Трудно отделаться от впечатления, что речь идет о Колчаке, в молодые годы бывавшем в экспедиции как раз на Крайнем Севере (героически спасал полярника барона Э. Толля). Он, этот высокий человек появляется и в том сновидном рассказе – герой спасает его детей, его же рассказчик ищет и в реальности – в вагонах беженцев. В итоге он оказывается отцом Хабиева, к тому времени уже умершим от тифа. Почему этот человек так волнует героя-рассказчика, понимал ли он правдивость этого вещего сна, похожего на пророчество о вечной войне за революцию и «светлое будущее» и о вечных врагах, уничтожаемых легко и быстро, без мучений совести?

Возможно, в Хабиеве из рассказа «Происшествие на реке Тун» есть что-то и от Г. Маслова. Как мы уже показали, Иванов и ранее был не прочь использовать произведения других писателей, перекомпоновав детали сюжетов и образов до неузнаваемости, и на этой почве создать собственное оригинальное произведение. Так было и с рассказом «Великая река», близким «Кызыл-Тасу» Гребенщикова. Или с «Анделушкиным счастьем», близким «Нилушке» Горького. Так могло произойти и с «Происшествием на реке Тун», аукающемся со «Страной Гонгури» Итина, написанной в 1922 г., и отчасти с «Щепкой» Зазубрина. Только своего Хабиева Иванов должен был так замаскировать и отдалить от Маслова «татарского поэта», который «нараспев тянул гортанные строфы», чтобы будущий толкователь его рассказа и не подумал бы об авторе «Пути во мраке». Тем более что Хабиев – красноармеец, участвовавший в последних боях с белыми где-то «под Байкалом». Но прежде всего, Иванов «замаскировал» сам себя как участника Гражданской войны. Его неназванный по имени «Я» – герой как будто бы заодно с красным Хабиевым, но сны ему, точнее, им видятся какие-то еретические. И от чего его спас тот высокий, с лицом, как шрам, от которого припахивает Колчаком, – от голода ли летом 1919-го, от красных ли в Новониколаевске, где его чуть не расстреляли и где он вроде бы ни при чем? Или мог бы спасти, доберись он, как его тезка Вс. Н. Иванов, до Байкала, и ушел бы вместе с колчаковскими генералами на Дальний Восток, в Монголию, Китай, которые манили его не меньше, чем Индия? Не потому ли и действие «Бронепоезда 14–69» и части рассказов «Седьмого берега» происходит близ Владивостока, а герой повести «Возвращение Будды» вдруг оказывается в Монголии?

Все это, конечно, на уровне догадок, гипотез. Но ведь и сам Иванов любил рассказы-гипотезы, т. е. реальность под действием мощных порывов фантазии, вымысла, предположений о возможном другом, «параллельном» ходе событий, выливавшихся в художественные образы. Служило это и лечебным средством, сублимацией от навязчивых воспоминаний о Гражданской войне, где ему иногда мерещился воскресший Колчак, как в рассказе «Как создаются курганы». Это «колчаковство», мнимое или все-таки подлинное, не ускользнуло от внимания Урманова, коллеги, друга, современника по «белому Омску». В начале 1930-х гг. он в незаконченном романе «Последний рейс» о конце колчаковского режима в Омске вспоминает и Иванова. Его нельзя не узнать в «молодом поэте Тарханове»: «Его мясистое лицо с толстым носом и вздернутыми кверху концами бровей чем-то напоминало лицо монгола». Он «важно подал свою тощенькую тетрадку» стихов профессору Галицкому, начальнику колчаковского Бюро печати и не менее важно сказал: «Я сегодня второй раз у вас, профессор». Когда тот почитал стихи поэта, уже известные нам «На улицах пыль да ветер…» – именно они изобличают в Тарханове Иванова, – то «разозлился»: «На фронт бы вас, голубчиков…»

В Омске накануне отъезда Иванов опубликовал «Самокладки киргизские» в местном журнале «Искусство» (№ 1, 1921 г.). Само слово «самокладки» предполагает совершенную свободу творчества по принципу «что вижу, то пою». А такое состояние бывает только тогда, когда «мчишь кызымку» (девушку) на коне по степи и «старики подмигивают» («Таразы»); еще веселее, когда «напьешься вдоволь кумыса», а твоему «первенцу рубаху шьют» («Ольген-кумыс»); и, наконец, когда можно купить своей Кызымиль «кибисы (сапоги, башмаки) – златые / стоят сорок тысяч» («Башмачки»). Идея литературного журнала, новое-старое содружество омских литераторов возрождалось, и казалось, все вновь будет хорошо. И действительно, журнал «Искусство» в начале 1921 г. вышел, на радость писателям и читателям. Чтобы тут же… закрыться. Не хватило денег. Все лавры достались «Сибирским огням» в новой сибирской столице – Новониколаевске, куда почти все авторы «Искусства» благополучно перекочевали. Возможно, это и стало последней каплей для Иванова, Новониколаевск, как мы помним, недолюбливавшего. Но уезжал он в Петроград с тем же самым артельным духом молодых, полных творческих сил писателей, который успел почувствовать и воспринять от омских «озорников». Его ждали «Серапионовы братья» – другая артель лит. молодежи, но с куда большим замахом и потенциалом. Ведь это был тот Санкт-Петербург, где родилась большая русская литература, с Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Блоком, Гумилевым. Здесь нельзя было оставаться провинциалом, сочинителем «киргизских» самокладок или хрупких «Фарфоровых избушек» – наследия и отголоска колчаковского прошлого. Здесь надо было или сразу, одним махом становиться новым советским писателем, или возвращаться обратно к самокладкам и избушкам. Урманов вернулся, затаив обиду. Сорокин грыз его из омского далека, долго и злобно. Но Иванов выдержал, превзойдя, очевидно, даже свои самые заветные желания. Он ехал от Колчака и от послеколчаковских восстаний, ехал от Ярославского и «Советской Сибири», от своих Лебяжьего и Павлодара, о которых вскоре вспомнит, и не раз. Ехал, несмотря ни на что. Почти наобум, как в дореволюционных балаганных скитаниях. Но ставка была слишком высока. И не цирк это был, а высокое поприще. Может, он этого еще не сознавал (см. стихи). Но фигура Горького, очевидно, говорила об этом его подсознанию.

«Еду на ярмарку», – кричит герой его «Самокладок киргизских». «Не плачь, мать», не судите строго друзья, не ворчите недруги. «Затяну крепче подпругу!» Встречай, Петроград!

Часть вторая
Петроград

Глава 5
Брат алеут и «Серапионы»
Посвящение в «Серапионы». Контрреволюционный альманах

«Азиат» в Петрограде! Сюжет не нов, но и вечно молод. Как и водится, началось все не так, как хотелось – не с Горького, а с И. Ерошина, который устроил его в Пролеткульт. В его здании Иванов и жил, исполняя скромные обязанности секретаря литературной студии, где читали лекции Блок, Гумилев, Чуковский, Шкловский. Зато очень много читал, благо библиотека была тут очень большая. Так и писал Урманову: «Я здесь ни черта не делаю и только читаю и пишу. Причем страшно много» (30 марта). Приобрел он тут и хорошие знакомства с пролетарскими поэтами, особенно с М. Герасимовым и И. Садофьевым. А их стихи с яркой «космической» образностью впоследствии не могли не оказать влияние на ивановскую «орнаментальную» поэтику, у которой «есть образы, иные даже яркие, но связь их непонятна», как писал об Иванове М. Герасимову теоретик пролеткульта А. Богданов. Но тут вмешалась политика: критика Лениным Пролеткульта, появление «рабочей оппозиции», Кронштадское восстание. Возвращаться обратно в Сибирь? Но там широким фронтом разливалась настоящая война крестьян, недовольных продразверсткой, с большевиками. Особенно в Западной Сибири, от Тюмени до Алтая и Казахстана; дошло и до его родного села Лебяжьего. Какое уж тут возвращение, если к повстанцам могли присоединиться Унгерн и остатки колчаковской армии из Монголии и Китая.

А тут уже Иванов начал врастать в новую среду, и завязалась крепкая дружба с поэтом В. Князевым, бывшим «сатириконовцем», вероятным прототипом Васьки Запуса, героя его нового романа. Ибо этого Князева Иванов чуть ли не боготворил. И если посмотреть на фото Князева 1919 г., то это вылитый Васька, как он описан в романе: широкоплечий, кудрявый, усатый, на голове лихо сдвинутая на затылок фуражка с красногвардейской звездой, расстегнутый ворот рубашки, обнажающий мощную шею. Заметим, что как раз в пору расцвета этой дружбы (1922–1923 гг.) Иванов пишет и публикует роман «Голубые пески», первоначально названный «Васька Запус». Князев в долгу не оставался, и в рецензии на книгу «Лога. Рассказы» (Петроград, Эпоха, 1922), сопоставляя Иванова с Р. Киплингом и Дж. Лондоном, писал: «Звериная душа Вс. Иванова делает его великим художником первобытных зверообразных стран», но «нисколько не мешает (…) быть человечески мудрым в достижении художественных эффектов. Ни одного чужбинного образа, ни одного сравнения, взятого на стороне, не сыщете вы в его картинах». Кстати, ранее эту книгу Иванов подарил Князеву, о чем говорит автограф: «Василию Князеву на любовь и веру. Автор. 16 апреля 1922». Иванов подарил, Князев отблагодарил. Нормальные отношения друзей и единомышленников.

Но к тому времени – весне 1922 г. – Иванов уже год, как числился участником «Серапионовых братьев» – группы «чистых» литераторов, демонстративно отсылавших себя к эпохе Э. Гофмана, литературному XIX веку, модернизированному опытом символистов и акмеистов Серебряного века. Петроградский собрат Иванова «космист» Князев из «Кузницы», вскормленной Пролеткультом и в итоге от него отпавшей, «Серапионов» отчаянно ругал. В главе «Искусство мертвецкой» из «Декларации пролетарских писателей “Кузница”» есть сурово-критический пассаж с их упоминанием: «Мир, из которого черпается литературный материал – это неслыханный культ индивидуализма, близкий к умопомешательству, порнография, физиологические отправления, плохо прикрытая революционной фразой барковщина “Серапионов” и т. п. Искусство старого строя вступило в фазу окончательного распада. И мы (…) вбиваем последний гвоздь в крышку этой раскрашенной гробницы искусства».

И в этой «мертвецкой», в этой «жуткой храмине», в которую уже забивают последний гвоздь, вдруг оказался Иванов. Каким образом, почему? Ведь, как мы видели, у пролетписателей ему было не так уж плохо. Он не был поэтом, как почти все пролеткультовцы, «кузнецы» и «космисты». Стихи, правда, писать продолжал, но их не привечали. А вот его рассказы печатали охотно, в первую очередь журнал «Грядущее»: «Киргиз Темирбей» (№ 4–6, под названием «Смерть»), «Книга», «Глиняная шуба» (№ 7–8), «Отец и мать» (№ 9–12, под названием «В дни бегства») – в течение всего 1921 г.! Хотя ничего сугубо пролетарского в них не было, кроме художественного мастерства и знания жизни. Действительно, «в чем сущность пролетарской культуры, понимали слабо», пожалуй, все ее адепты. Зато была широкая просветительская программа, ширился и круг знакомств Иванова, появились друзья, как Князев и даже девушка Анна Веснина, будущая его жена. В марте, как только освоился в городе и закончилось наводившее панику Кронштадское восстание, он повеселел и начал искрометную переписку с сибирскими друзьями Урмановым и Сорокиным. И вдруг «Серапионовы братья» – явление рафинированное, интеллигентское, чисто петербургское, можно сказать, буржуазное. Полная противоположность Пролеткульту. Уж вот где Иванов действительно почувствовал себя «азиатом», «алеутом» на фоне западников-европейцев-гофмановцев – Серапионов.

Все дело в Горьком. Не будем забывать: именно к нему, в его распоряжение направляла газета «Советская Сибирь» Иванова. Вот с каким документом уезжал он из Омска в конце января 1921 г.: «Удостоверение. Предъявитель сего, сотрудник газеты “Советская Сибирь” Всеволод Иванов с женой Марией Николаевной откомандировывается с 15 января 1921 г. в г. Петербург в распоряжение зав. литературным отделом Наркомпроса т. Горького». Но Горького не оказалось дома. Об этом мы узнаем из письма Иванова от 5 февраля. Видимо, недавний омич был очень огорчен, может быть, и зол, ибо было это «скверно», и вообще нехорошо оказаться одному в огромном незнакомом городе. И тогда в роли Горького выступил Иван Ерошин и к моменту приезда Горького, 28 февраля, т. е. через три недели после прибытия Иванова в Петроград, Ерошин и устроил Иванова в Пролеткульт, нашел какую-никакую работу, пристанище в редакции журнала «Грядущее». Туда он и просил Горького писать, как только тот вернется. В уже цитированной «Сентиментальной трилогии» Иванов пишет, как заботился о нем Горький: «Дал записку в Дом ученых», где он получал продуктовые пайки, посылал ему «колбасы и хлеба», по горьковской же записке ему выдали пару сапог вместо его омских ботинок с отскочившей подошвой, которую он «примотал ржавой проволокой».

Но делал это высокий покровитель Иванова, оказывается, небескорыстно. Взамен он должен был писать хорошие рассказы. А когда хороших не получалось, Горький задумывался. Иванов вспоминал, что Горький звонил ему «каждое утро, спрашивая: “Едите, пишете?”», но если написанное им ему не нравилось, то он переставал звонить, становился сухим, неприветливым, «пустым», чужим. Оставалось обидеться и уйти или даже вовсе уехать обратно в Сибирь, как это сделали в разное время Ерошин и Урманов. Это был критический момент в биографии Иванова. Видимо, в это время он написал письмо, помеченное 19 марта, весьма неоднозначное, противоречивое по явным и скрытым в нем эмоциям. Начинает с главного, насущного: «Нельзя ли мне как-то устроить некое количество хлеба», ибо выйти из помещения «не имеет возможности (сапоги развалились и нездоровится)». Потом Иванов сообщает, будто докладывает: «несмотря на “нездоровье”, работаю над рассказом и переписываю другой – “Партизаны”, написанный еще в Сибири». Горький знал о том, что у Иванова неладно с одеждой и питанием, а следовательно, и с настроением, но заниматься благотворительностью, как объявил встретивший его в феврале т. Ионов, зав. петроградским отделением Госиздата («У нас не богадельня», – сказал он обескураженному Иванову), наверное, тоже не хотел. Кстати, этому И. Ионову Иванов очень хотел показать всю силу («Я имею возможность выжать лапой больше трех пудов») своей обиды, но просто «ушел». Обо всем этом он писал Горькому еще 8 февраля, и все могло повториться и с Горьким, когда тот сказал, что его «рассказы необработанны, небрежны, напечатать их нельзя».

И все волшебно изменилось, когда Иванов написал рассказы хорошие. И вот он, у которого до этого были «солдатские ботинки, горелые обмотки, короткая шинель, и сам он, как опаленный, борода у него довольно длинная, но недавно выросшая и сосульками, и брови – как будто он их пожег на костре» – сразу получает деньги и «крепкие ботинки – две пары». Так пишет Шкловский, передававший деньги Иванову, замечая, что «Горький хорошо умеет описывать», ибо встреченный им на улице Иванов точно соответствовал описанию Горького. Можно подумать, что он специально держал сибиряка в черном теле. Выручили характер, уверенность в собственных силах, талант. Но и не только это. А именно – тот литературный багаж уже написанных в Сибири рассказов и особенно впечатлений от пережитого за эти годы, который помог, как он пишет Горькому, «переписать “Партизан”». Или текст, получивший потом это название. История того, как Иванов совершал этот подвиг написания рассказа для Горького, который, наконец, порадовал его, заставил «радостно потирать руки», тоже своего рода рассказ, отдельное художественное произведение. Сначала Иванов «злобно говорил сам себе: “Ну и не надо, ну и сдохну”. Слезы были на моих глазах». Лежа на диване, он уже «решил тихо умирать». Жалко было того, что не приедет в Дом ученых, не будет стоять в продуктовых очередях, «не есть хлеба великих мудрецов». «Гордость и злоба» боролись в нем. Победил же труд и, конечно, талант: на вырванных из Британской энциклопедии – что ему имущество художника С. Маковского, если речь идет о его писательской репутации! – картах («десятка два») он писал, «не отрываясь от стола, трое суток». На четвертые, пишет Иванов, «хлебные мои запасы кончились, и рассказ – тоже». А также силы, и потому «рассказ Горькому отнес сын хозяйки». И Горький, наконец, оценил: «Ласковый голос сказал мне в телефон: “Отличный рассказ”». И потом сразу о колбасе и хлебе, которые выслал Иванову тотчас же.

История красивая. Но, как всегда у Иванова, с привкусом вымысла, романтизма, героики. Наверное, фактор привезенных из Сибири практически готовых рассказов был решающим. Оставалось подредактировать, кое-что подправить, придать рассказу нужное направление и назвать его «Партизаны». И точка. Объяснять, что партизаны эти именно красные, тогда не надо было. Только Булгакову в первом своем романе надо было уточнять, что «гвардия»-то белая. А в 1921 г. партизаны могли быть только большевиками, иначе – контрреволюция. Между тем в первом рассказе, а по объему и сюжету – повести, артель плотников, подрядившихся «в Улейском монастыре амбары строить», партизанами становятся случайно. Могли бы и в колчаковскую «дружину креста» записаться, чтобы «большевиков крыть». Эпизод с самогонкой, конфискованной колчаковскими милиционерами, и случайный выстрел одного из артельщиков, убивший милиционера, заставил плотников прятаться в лесу, где они и стали партизанами, отогнав отряд посланных на их поимку белополяков. И вот они уже сами стали отрядом, пишет Иванов, который стал быстро «пополняться», и вчерашний разбитной парень с лихой то ли фамилией, то ли прозвищем Кубдя, еще недавно покупавший на базаре гармошку и глиняные петушки, выпивавший зараз два ковша самогонки, уже произносит целую речь: «Не надо нам колчаковского старорежимного правления, желаем свою крестьянскую власть»; и добавляет, что «идет из-за Урала Красная Армия».

В советском литературоведении была точка зрения, что таким, стихийным образом неграмотная масса приходила к принятию советской власти, выражавшей их кровные чаяния. На самом же деле большевизм крестьян был действительно спонтанным, зависевшим от обстоятельств, конкретной ситуации: в 1919 году это была оборона от карательных отрядов, мобилизовавших в армию Колчака необходимое количество солдат. В 1920–1921 гг., когда красная власть усилила продразверстку, крестьяне начали выступать против нее, организуя такие же стихийные отряды. Все лозунги новой власти оказались обесценены, вера в нее, хоть и не исчезнувшая совсем, серьезно поколебалась. Если бы Иванов оказался в эмиграции, то мог бы снабдить Кубдю другими речами, а отряд Селезнева с таким же успехом мог воевать и против красных продотрядов. Главным было в правде жизни и изображении характеров сибирской глубинки, в укладе жизни партизан, готовности к труду любой сложности и объема, и к войне, и к гульбе. Горький это почувствовал и оценил. Ему ли было не знать это простонародье, часто и с самого дна его житья-бытья. А ведь плотники из рассказа Иванова тоже своего рода «босяки», готовые ради нового подряда идти в другие земли и из-за угрозы ареста скрыться в лесу, окончательно оторвавшись от родных мест.

Эмигрантом стал, однако, не Иванов, а сам Горький. Переписка с Ивановым и его просьбы о помощи застали его в трудный момент очередного витка выяснения отношений с советской властью. Один из результатов отчаянной борьбы Горького за сохранение культурного слоя в столице было создание Литературной студии в Доме искусств, приведшее к появлению «Серапионовых братьев». Отяжеляли жизнь Горького в Петрограде и обострявшиеся отношения с главой города, большим советским вельможей Г. Зиновьевым. Ленин, еще с 1919 г. настаивавший на отъезде Горького за границу, добился своего: 16 октября 1921 г. писатель выезжает сначала в Гельсингфорс, а затем в Германию.

Но его дело не пропало. «Серапионовы братья» оказались живучими. В 1921 г. они окрепли настолько, что подготовили первый сборник, альманах своих произведений. И Иванов, которого в мае приняли в их тесный круг, был среди их авторов. В первом письме Урманову камертоном выступает оптимистическая фраза: «Я-то, в общем, рад, что попал сюда». И сразу же о Горьком, надо понимать, причине этой радости: «Относится ко мне чрезвычайно благожелательно, пристраивает мои рассказы в журналы, заботится обо мне». И это еще надо было заслужить! Есть и что-то похожее на хвастовство, а скорее, гордость завоеванным положением: «Я имею здесь уже некоторый вес…». И Иванов позволяет себе самому быть «Горьким» в отношении к рвущемуся в Питер Урманову. Иванов предлагает ему прислать рассказ и, говоря о своем «весе», уверенно-небрежно завершает упомянутую фразу: «Тиснем». В этих же параметрах выдержано сообщение о предстоящей дальней поездке: «На лето собираюсь с одной этнографической экспедицией в Туркестан и Самарканд. Особых препятствий, думаю, не встретится». Видимо, о возможности такой именно экспедиции, а не просто поездки ему сказали в Пролеткульте – организации, напомним, мощной, несмотря на критику сверху, широко задуманной. В «предварительной программе» начального шестимесячного курса для вступивших в это профильное для пролетарского государства учреждение были и «Основы естествознания (астрономия, геология, биология, дарвинизм) – 16 часов», и «История материального быта – 20 часов», и «История форм искусства – 30 часов». Так что, очевидно, небедный (напомним о стипендиях) Пролеткульт вполне мог организовать экспедицию в каких-нибудь научно-просветительских целях. Могла идти речь и о частной поездке с тем же Князевым или Садофьевым.

Второе, апрельское уже, письмо еще более радостное, но короче и сдержанней. Его сибирский, омский друг узнает, что положение Иванова «улучшилось», что он получает «из Москвы от Горького (он уехал туда) за (…) рассказ “Партизаны” 150. 000 рублей». Судить об успехе рассказа можно было и по тому, что он «пойдет» не только «в одном толстом журнале», но и «затем будет издан отдельно». И вновь нотки «барства» преуспевающего литератора: «Купи-ка на эти деньги (по доверенности за рассказ Иванова “Из рабочих недр” в февральском номере “Советской Сибири”. – В. Я.) папирос, если есть в продаже, и выкури».

Иванову повезло. Газета его больше не тяготила, Петроград, сурово сначала встретивший, затем наградил сторицей. И на «экзамены» к «Серапионам», смеем полагать, Иванов шагал без особых волнений и с боевым настроем. На майскую встречу в комнате М. Слонимского в Доме искусств шел не новичок, дилетант или дремучий провинциал, а автор многих рассказов уже в столичных журналах – пролетарском «Грядущем» и особенно в солидной «Красной нови». Хотя и не обязательно, что он шел к совсем уж не знакомым ему людям и писателям, как можно было подумать. Вполне возможно, что некоторых «серапионов» он уже видел и слышал. Ибо эти «братья» были плоть от плоти огромного братства – Дома искусств, представлявшего собой тогда, в 1921 г., нечто среднее между общежитием, коммуналкой и гостиницей для творческих людей – художников, музыкантов, писателей, живших еще по законам дореволюционного искусства, но искавших, вернее, нащупывавших пути творчества нового, оригинального. Один из идеологов этого, так сказать, большого осколка прошлого известный писатель Евгений Замятин даже подвел под многолюдность и разношерстность обитателей Диска (сокращение от «Дома искусств») очень складную и удобную для них философию синтетизма. «Синтез подошел к миру со сложным набором стекол – и ему открываются гротескные, странные множества миров (…). Открывается красота полена – и трупное безобразие луны – ничтожнейшее, грандиознейшее величие человека (…), относительность всего». В итоге «в философии неореализма – одновременно – влюбленность в жизнь и взрывание жизни», почему-то пишет Замятин, «улыбкой, страшнейшим из динамитов». Такая «дисковая» философия, принявшая под пером Замятина какой-то геометрический уклон («смещение планов» как орудие синтетизма), по сути, оправдывала всех: надземных символистов и слишком земных реалистов-«передвижников»-«бытовиков», и футуристов, «пробивших дверь», «взорвавших котел», но не знавших, что делать дальше. Да и всех прочих – имажинистов, экспрессионистов, биокосмистов, люминистов и каких-нибудь совсем уж незаметных ничевоков, фуистов и т. п. Пока еще «бессвязные куски» взорванного футуристами котла отечественной литературы разлетаются, но уже приходит время их собирать.

Одним из таких собирателей и выступила группа «Серапионовы братья». Группа без манифестов, лозунгов, программ. Причем принципиально: «В феврале 1921 г., в период величайших регламентаций и казарменного упорядочения (…) мы решили собраться без уставов и председателей». Чинность, чопорность, однообразие русской литературы надо лечить авантюрным романом, Стивенсоном и Дюма – классиками не меньшими, чем Толстой и Достоевский. Главное, «чтобы голос не был фальшив, чтобы мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было». И уж совсем крамольно: «Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность», и потому неважно, «некоммунистический рассказ» это или коммунистический, лишь бы было талантливо. И наконец: «Мы не сочлены одного клуба, не коллеги и не товарищи, а – Братья». То есть свобода без границ! Это писал Лев Лунц, по праву неформального лидера объяснявшего в специальной статье, «Почему мы Серапионовы братья». Духовными отцами «Серапионов», наряду с Замятиным, были Н. Гумилев, В. Жирмунский, А. Белый, В. Шкловский и Ю. Тынянов, читавшие лекции. Ну и, конечно, совершенствовал и оттачивал свой талант Иванов на семинарах тех же корифеев, включая непременного Чуковского. И если рядом были столь же талантливые, жаждавшие новой литературы молодые «дисковцы» – М. Слонимский, Н. Тихонов, Е. Полонская, совсем юный В. Познер и давно не юноша М. Зощенко, то почему было не попробовать создать свой Диск в миниатюре? И опять же совместно – ибо точно не известно, кто был автором, – придумали название группы. Другая придумка – прозвища, которые должны получить все «серапионы», – подчеркивала индивидуальность каждого члена братства. «Груздев – брат-настоятель, Никитин – брат-канонарх, Лунц – брат-скоморох, Шкловский – брат-скандалист» и т. д.

В новоприбывшем Иванове сразу опознали «азиата». И окрестили братом Алеутом, без вариантов, даже у такого изобретательного на слова и прозвища, как Ремизов, некоторых «серапионов» перекрещивавшего: Зощенко, Шкловского, Никитина. Именно последний, по его словам, и дал Иванову это несколько необычное прозвище. Ярый «ремизовец», он писал своему кумиру о сибиряке: «…Год тому назад приехал в Петербург и попал в Пролеткульт. Человек он сибирский, насыщенный, с монгольскими реденькими усами, лет ему – 31 (на самом деле Иванову было 27. – В. Я.). К 18 году выпустил там книгу рассказов (…), прозвал я его – братом Алеутом». Алеутские острова, где живет этот экзотический народ, не в Сибири, а намного дальше, на краю света. Возможно, этому прозвищу Иванов обязан своей знаменитой шубе. Как пишет Шкловский, «Всеволод (…) достал деньги и купил большую шкуру белого медведя – такие шкуры клали в дореволюционное время на полу в богатых домах. Были шкуры очень тяжелы (…). Но Всеволод скроил из медведя себе полушубок, достал скорняка, который скрепил эти тяжелые пласты меха. Обычный человек такую шубу носить бы не мог, но Всеволод был крепыш». Многие «серапионы» отметили эту необычайную шубу, и Слонимский нашел вполне сибирское сравнение облаченному в нее Иванову: «Купил сибирскую шубу и похож теперь на медведя в пенсне». Е. Полонская, увидевшая в шубе «куртку», вспоминала, что «скоро его уже знали по этому признаку (“доходящей до колен куртке из необычайно пушистой белой медвежьей шкуры”) и говорили: “Это Всеволод идет охмурять издателя и редакторов”». Тот же Слонимский передает слова Зощенко, по-своему перекрестившего Иванова: «Наш сибирский мамонт», так как «брат Алеут» «не очень привилось». Возможно, на такое сравнение Зощенко подвигла та же шуба, «необычайно пушистая». А молчаливость Иванова на собраниях «Серапионов» вызвала у Слонимского еще один образ: «Он, отвалившись к спинке стула, жмурился в лучах похвал и был похож немножко на азиатского божка, может быть, даже на самого Будду».

Как бы кто ни воспринимал Иванова внешне, все улавливали в нем это, «азиатское». А он и не отказывался, видимо, и рад был подчеркнуть это лишний раз. А его рассказы, как нарочно, только укрепляли это «азиатское», «восточное» впечатление. Рассказ «Синий зверюшка» написан будто в подкрепление этих «звериных» образов и сравнений. Будто не Иванов, а тот «медведь в пенсне» его писал. Что чему тут предшествовало – рассказ ли повлиял на «имидж», и Иванов сшил шубу под «Синего зверюшку», или наоборот, пушистая эта шуба возбудила в его воображении целую вереницу животных образов (нечто «кошачьей породы, ростом с собаку, ус кошачий, а глаз (…) совсем человечий»; «темный медведь»; «старый кабан»), – неизвестно. А есть еще «лошаденка, брюхастая и лохматая», и мамонт, который то ли водится, то ли нет («невидим») в том глухом лесу в селе Нелашево. Этот мамонт, скорее всего, и побудил Зощенко сравнить самого Иванова с мамонтом, а троекратное возвращение героя по имени Ерьма в село, которое он хочет покинуть, приближает рассказ к сказке. Вольно или невольно Иванов мог написать этот рассказ «на публику», чтобы не только удивить, поразить, но и подчеркнуть близость их принципам.

«Синий зверюшка» превзошел ожидания: эффект был настолько силен, что рассказ «даже не разбирали», как обычно, у новичков, и «в тот же вечер Всеволод Иванов был принят в “Серапионы”», – вспоминала Е. Полонская. При этом она почему-то переносит этот вечер в иное время года: «В этот зимний вечер он появляется…» Тогда как общепринятая дата знакомства Иванова с «Серапионовыми братьями» и вступление в группу – май 1921 г. Видимо, все-таки Иванов приходил к «Серапионам» в Диск и раньше, например в марте: подтверждение этому в одной из публикаций. Май запомнился больше, так как на этот раз Иванова рекомендовал сам Горький: «Здесь Всеволод Иванов, из Сибири. Отлично знает деревню», – вспоминал Слонимский, в чьей «дисковой» комнате происходили «серапионовские» собрания. Правда, он не пишет в своем мемуарном очерке о том «вступительном» для Иванова вечере, когда он читал «Синего зверюшку», упоминая его в одном ряду с чтением Ивановым и других рассказов: «Почти каждую субботу “сибирский мамонт” приносил нам новый свой рассказ. Какой-то рог изобилия – “Дитё”, “Лога”, “Синий зверюшка”». Зато общее впечатление выражено достаточно красноречиво и ярко: «Нас поражали острые, из самых глубин выхваченные сюжеты, яркие характеры, замечательный язык. Мы наслаждались заразительным буйством слова, вызывающим на поединок, пробуждающим творческие силы слушателей». Шкловский: «Рассказы Всеволода Иванова производили впечатление, как будто в реку бросил солдат ручную гранату и рыбы всплыли на поверхность, удивленно блестя белыми брюхами. Даже те, которые не были оглушены, бились от изумления». Горький, прочитавший «Синего зверюшку» позже, тоже отмечал прежде всего силу таланта Иванова: «Сила какая! И это не из лучших рассказ». В этом кратком отзыве не только восхищение, но и сдержанность. Ведь именно требовательность Горького, его жесткость в марте 1921 г. вызвала в нем прилив сил.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации