Текст книги "Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя"
Автор книги: Владимир Яранцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Иванов написал свои фронтовые очерки. Их интересно сравнить с вяткинскими. И хотя назывались они примерно также: «У черты. Очерки фронта», но разница большая, просто-таки эпохальная. Очерки Вяткина старообразные, «народнические», «интеллигентские», дистанция между автором-рассказчиком и его персонажами очевидна. У Иванова такой дистанции практически нет, он там, среди солдат и офицеров, будто свой, свойский. Потому и так охотно они ему рассказывают разнообразные случаи и происшествия: пропавшая в ходе неравной битвы казаков с красными молочная «болтушка», желание поесть арбуз в ходе опасной перестрелки, рискованная агитация в стане красных: «Бери хлеба, ешь, а только коммунизму нам не надо». Но еще больше здесь всякой бытовой всячины из околофронтовой жизни, из которой видно, что воевать никому не хочется, ни белым, ни красным. Может, потому так часто рушится линия фронта, и белые бегут к красным, а красные – к белым: обе армии часто грязные, оборванные, голодные. Но черта между ними все равно остается. «Это та черта – излом которой значит гибель России или гибель большевизма?» А разве есть разница, если «сюда идут люди со всей Сибири умирать»? Видно, что писал Иванов эти очерки, чтобы разобраться в своем отношении к белым и красным, к войне вообще. Но, наверное, до конца не разобрался. Зато отточил перо, возбудил мысли и чувства, и, проникнутые этим живым авторским отношением к изображаемому, они и сами получились живыми. А как иначе, если в заключительном очерке он написал: «В этой близости народу, верится, наше счастье». И звучит это столько же газетно, сколько и искренне.
Так что эти десять «очерков фронта» даром не прошли, как это бывает с газетами-однодневками. Все это потом послужит почвой для рассказов, повестей, пьес Иванова о Гражданской войне, написанных уже в Советской России. Хотя написал он их не для себя, а для газеты «Вперед» – передвижного фронтового печатного издания армии Колчака, жившей и работавшей на колесах – всего четыре вагона, с типографией и жильем для обслуги. И это чуть было не стало для Иванова роковым, так как вместо пропаганды – «картин мужества и отваги со стороны освободителей России от “красных захватчиков”, патриотических чувств и самопожертвования» – было другое. То есть «о гуманизме красных», их «теплом приеме» от сибиряков, их благородстве. Словом, все не так, как надо. После этих очерков Иванова, по воспоминаниям Дружинина, клеймили «иудушкой», «изменником делу освобождения родины от большевизма», «перебежчиком».
Но все ли было так однозначно? Что Иванов оказался в этой газете – факт любопытный. Все вроде бы просто: Колчак в июле 1919 г., ввиду наступления красных, объявляет новую мобилизацию, и, с помощью Сорокина, Иванова берет к себе в газету ее редактор полковник В. Янчевецкий. Будущий писатель, автор исторических романов В. Ян, охотно взял к себе молодого литератора, с которым, как говорили, переписывался сам Горький – это, наверное, знали уже все литераторы в Омске. Но знали и другое, что Янчевецкий был правой рукой Колчака в деле белой пропаганды, а в вагоне «Вперед» «собирались весь махровый цвет контрреволюции, разные Дутовы, Анненковы, Красильниковы, Гайды и прочие, все посланники и представители иностранных миссий» – как писал Сорокин. В общем, была это не столько редакция фронтовой газеты, стоявшей в тупике Омской железной дороги, далеко от фронта, сколько клуб для «своих», место тусовок и развлечений, светский салон со своей хозяйкой – женой Янчевецкого. Там был рояль, подавались изысканные кушанья, а Иванов, согласно тому же Сорокину, получал там «шоколад и вино за свои писания». Потому что его «вначале, как наборщика (второй вагон газеты был типографией. – В. Я.) не пускали в этот вагон, но вскоре талантливые рассказы против пролетариата внушили доверие». Сорокину, мистификатору и выдумщику, а еще «мерзавцу и жулику», можно, конечно, не верить, если бы сам Иванов не подтвердил факт сотрудничества с газетой в письме И. Сталину в 1939 г. Написанному в экстремальных условиях, будто перед смертью, верить можно: «Я поступил туда (в газету “Вперед”. – В. Я.), будучи представлен редактору как писатель-наборщик (…). Редактор попросил написать ему рассказ, затем статью. Я не хотел показывать ему, что не хочу или что я бывший красный, да и, по совести говоря, я устал и замучился. К тому же семейная жизнь была не сладка. Словом, я написал в эту газетку несколько статей, антисоветских, и один или два рассказа».
Из доступных нам «впередовских» публикаций укажем на несколько подходящих. Это фельетон «Господин Мартынов» об омском паникере, напуганном летним 1919 г. отступлением армии Колчака и собирающемся спешно бежать на Восток. Иванов предлагает «каждодневно» извещать о якобы взятии сибирских городов красными, чтобы избавиться от всех паникеров. В своей злой иронии автор выглядит весьма патриотично. Как и в другом жанре – стихотворении в прозе «Петропавловск», рефреном которого становится лозунг-плакат: «Все на борьбу с большевизмом!» Главное тут то, что на супостатов встает сама природа, во главе с «ветром степным». Есть тут и отзвук горьковского «Буревестника», когда, словно «жирные пингвины», «из окон выглядывают обыватели, в их глазах ты читаешь страх: “Идут красные!”». Проводит правительственную линию Иванов и в корреспонденциях «Земское собрание» и «Узы дружбы», написаных ярким публицистическим языком, языком народного трибуна: общество, сплоченное созывом Земского собрания, «принимает в свои руки тяжелую секиру, которой вырубается новая Россия и которой будет размозжена голова большому злу». В статье «Узы дружбы» Иванов повторяет известные шаблоны белой пропаганды о большевиках – «германских наймитах-шпионах». Но в последнем абзаце чувствуются привычные уже ивановские дерзости: «И когда прерывается последняя ниточка, которая связывала лошадиную дружбу советских комиссаров с Германией, мы словами древнеримской пословицы можем сказать: “Отвернитесь, у нее нет друзей!”».
Пословицы такой у римлян нет – не прошли даром уроки мистификатора Сорокина! Зато есть рассказ с подобным названием: «Отверни лицо твое». Речь в нем идет о «человеке города», который вздумал пойти в степь «Кара-Айны», но показалась она ему «скучной, тоскливой», и он, по слову напутствовавшего его дуваны Огюса, «отвернул лицо свое», т. е. ушел обратно в город. В рассказе «Духмяные степи», написанном, судя по всему, позже («Отверни свое лицо» – в январе 1919 г.), та же тема развернута сюжетно: в родную станицу приезжает инженер Янусов, то ли как «Взыскующий Града», то ли просто от «ипохондрии». Ухмылки, скепсис и страх, что его «взять хотят», т. е., видимо, сделать новым спасителем степи, заставили его убежать обратно в город.
Рассказ этот вошел в его третью и последнюю самодельную книгу «Рогульки», отпечатанную в типографии того же поезда газеты «Вперед». Факт весьма показательный: Иванов в условиях своей новой журналистской работы, где вынужден был писать проколчаковские антисоветские тексты, в противоход этому в «свободное время» набирал «книжку своих рассказов, не думая, что она может появиться на свет». И включил он в нее те рассказы, которые казались ему «полными жизни, целомудренными, ясными и, так сказать, краснощекими»; «беззастенчиво относил к тонким и лучшим произведениям среди всего, что писалось тогда в Сибири» («История моих книг»). Политика, любая ангажированность белыми ли красными, томила, нужен был отдых от войны. И все-таки фамилия инженера слишком прозрачная: «Янусов» отсылает к мифологическому двуликому Янусу. Скорее всего, и Иванов был тогда таким двуликим, глядящим то в прошлое, в милую дореволюционную жизнь, то в настоящее, где был Колчак – почти античный герой, титан, бросивший вызов грозной Совдепии, «Большевизии», воевавшей сразу на несколько фронтов. Но он и слишком несибирский, российский, европейский, почти иностранный, да еще и несухопутный, моряк, адмирал. С сибирским краем и народом так и не сблизился, общался с людьми слишком книжно, думал больше о военных операциях, боеспособности армии, чем о Сибири как уникальной земле. Слишком рвался к Москве, в «Европу», поэтому и надорвал войска в апреле-мае на уфимско-камском фронте. Этот Янусов Иванова тоже несет на себе отпечаток личности Колчака. У него «холодное, бритое лицо иностранца», он инженер, как Колчак был автором «технических» научных работ, океанографических исследований; Янусов думает о том, «как умеют себя держать англичане с туземцами», тогда как и в Колчаке было много английского – по выправке, мундиру, дружбе с главой британской миссии Ноксом, даже охрана у него была шотландской; и, наконец, инженер вспоминает «свеженькое личико знакомой актрисы», что не может не навести на мысль о подруге адмирала Анне Тимиревой, которую Сорокин называл «актрисой».
Да, нелегко тогда было Иванову сориентироваться. И белых, Колчака, он не мог отвергнуть так сразу: он, в лице Янчевецкого, дал ему работу, достаток, отдых от войны, а тут еще сентябрьское контрнаступление, взятие Тобольска, надежды на перелом в исходе противостояния, воодушевление. На юге успешно наступал А. Деникин, что вдохновляло на повторение весенних побед и соединение, наконец-то, с деникинцами, армией Юга. Но и стать вторым Ауслендером он не мог, как и Вяткиным. Знал и читал о заседаниях лит. кружка при издании «Единая Россия», возглавляемого ими, видел умные названия докладов о Достоевском и его «Бесах» и русской революции, о творчестве Ф. Тютчева, о «Вечной женственности» Вл. Соловьева, «Курантах любви» М. Кузмина, «Двенадцати» и «Скифах» Блока. Но спешил ли слушать их? Ведь там все о прошлом, о том, что отошло в историю и теперь возвращалось назад. И куда – в Сибирь, на родину «областничества», где Омску навязана роль «третьей столицы России»? Скорее уж бремя. И потому Иванов должен был быть на вечере памяти С. Кондурушкина – писателя-«короленковца», оказавшегося в Сибири, а в февральском Омске скончавшегося. И уж просто обязан был посетить траурное собрание, посвященное Сопову, погибшему тоже от «политики», как и Новоселов, и это должно было заставить присутствующих задуматься о себе самих. Можно не сомневаться, что был Иванов и на заседании, где Сорокин читал свою драму «Алатырь-камень» из старообрядческой жизни. Ибо в то голодное время, еще до газеты «Вперед», он чаще бывал у Сорокина, в его доме, вкушая и уют, и питание, и «литературу». Безусловно, стеснялся своих лохмотьев в апартаментах газеты «Единая Россия», где проходили заседания и собрания.
Громкий мартовский визит в Омск Давида Бурлюка, отца русского футуризма, до предела сблизил Сорокина с Ивановым. По версии Сорокина, из его «Тридцати трех скандалов Колчаку», он, Иванов, «по моей инструкции выступил против Давида Бурлюка, упрекал его в жадности к деньгам». За что тот выдал Сорокину удостоверение как «национальному великому писателю и художнику Сибири». И знаменитый «Манифест Антона Сорокина» написал тоже Иванов. Это подтверждается использованием в тексте «Манифеста» стихов Иванова, который имел опыт сочинения именно таких ассоциативно-образных текстов. Есть еще история с поэмой в прозе «Симфония революции», двуликой, с приметами и революционности, и колчаковства, опубликованной в «Библиотечке “Вперед”» в августе 1919 г. Там, с одной стороны: «Вот кровавый пришел, сидит на троне, как изваяние, а потом за столом, за большой картой, шнуром и булавкой отмечает фронт». А с другой: «А в овраге за публичным домом сидит на коряге диавол, хохочет и радуется: “Не хотите ли нового Керенского или Ленина?” И толпа кричит: всем хватит три тысячи 82 пуда». Уж не принимал ли участия и в этом тексте Иванов? Иначе зачем ему было сжигать весь тираж («50.000» экземпляров) «Симфонии», как писал Сорокин. Но о своем знакомстве, точнее, эпизодической встрече с самим Колчаком сам Иванов написал в «оттепельном» 1962-м в очерке «Антон Сорокин». Потому что именно он познакомил его с адмиралом. В позднем рассказе Сорокина «Анна Тимирева» героиня рассказывает, как был огорчен Колчак, «расстроился до слез, изорвал книжонку, растоптал ногами», «хотел даже отдать приказ об аресте автора».
Это было позже, в августе, встреча же происходила зимой, в начале 1919 г., как указывает Иванов. В это время Верховный правитель еще добродушен, ибо принимал Сорокина, по словам Иванова, «за юродивого», который должен быть «у всех московских государей», и это явно «льстило ему»: есть тот, кто может говорить «ему суровую правду». Скорее же всего, Сорокин просто пользовался благородством Колчака, дворянина, флотоводца, человека старой закалки, XIX века. И к Иванову, вхожему в дом «юродивого», он, очевидно, отнесся тоже как к юродивому, едва ли поверив в слова Сорокина, сказавшего при представлении: «Молодой гений, сибирский прозаик, с которым переписывается Горький». Принял за одно из проявлений «юродства», да и что такое для него, Колчака, Горький – плебей, якшавшийся с большевиками, прозревший после Октябрьской революции. Потому-то и «посмотрел на меня» – словно запоминая еще одного большевика. Слова о том, что Горького и Блока, «когда возьмем Москву, придется повесить», надо все-таки считать идеологическим довеском к очерку, вымыслом. Чтобы подчеркнуть «кровавость» Верховного правителя, косвенно, выходит, угрожавшего и ему, Иванову. Если убрать эти «вешательные» слова, то получается вполне лояльное к адмиралу отношение: «молодой гений» сначала «растерялся» от такой неожиданной встречи, а затем пытался «подобрать веселые и самоуверенные слова», как это было при эпистолярном знакомстве с Горьким. Другу «юродивого» сошло с рук и не такое бы, мог бы не беспокоиться за себя. Да и какой он кровавый, этот Колчак: «Небольшого роста седеющий человек, подстриженный бобриком, в черном мундире», пьющий чай «в серебряном подстаканнике», «помешивая ложечкой». Еще и женат на актрисе, «молодой женщине с большими веселыми глазами и слегка полной».
Как удобно таким вот, домашним представлять себе Колчака, его приближенных и всю власть. Так легче было согласиться на предложение Сорокина работать в газете «Вперед». Подозревал, конечно, что от Сорокина всегда нужно ожидать любого подвоха. Но ведь есть еще книга «краснощеких» рассказов «Рогульки», без войны и политики, которую хорошо бы издать. А рассказы эти и правда полны жизни. Но и не настолько оптимистичны, чтобы назвать их полностью «краснощекими». Наоборот, в одном рушится мечта о самолете («Купоросный Федот»), в другом «киргиз» продает свою дочь брюхатому русскому купцу («Джут»), в «Шантрапе», наконец-то напечатанной полностью, актер Саянный (в «Сограх» он звался Таежным) обманывает своих друзей ради личного блага и успеха, в «Алхимеде», уже знакомом нам по сборнику «Рассказы» как «Американский трюк», балаганщиков ждет полный крах, потеря заработанных денег и тяжелая, подневольная работа. А в «Клуа-Лао» и вовсе героем является умирающий на плоту китаец Ван-Ли со вздутым животом и опухолью на лице, «распухшими черными ногами», похожими «на куски гниющего в воде дерева». Которая похожа на жертву речному богу Клуа-Лао, чтобы другие, русские плотогонщики, доплыли успешно. Как отличается этот жертвенный, богобоязненный китаец Клуа-Лао от китайцев из пятого «очерка фронта» «У черты». Страшные своей безликостью, отсутствием имен, безжалостностью, они казнят попавшегося красным белого казака. С ужасающей методичностью отрезают сначала ухо, потом кончик носа, выдавливают пальцем глаз, наконец, скальпируют, сняв «с головы кожу вместе с волосами». В «Клуа-Лао» жестоким был старый речной бог – его именем назван рассказ, а здесь – люди, соплеменники Ван-Ли, распоясавшиеся оттого, что служили у красных. Там русские с почестями хоронили китайца, здесь китайцы труп русского казака «бросили в ограду», он «провалялся день», и только некий «сердобольный человек закопал его в огороде».
Своими «Рогульками», делавшимися одновременно с этими фронтовыми очерками, Иванов словно поворачивает время назад, возвращая «краснощекие годы». Вплоть до ранних, детских, когда можно было вылавливать немудреные «водяные орехи со скорлупкой, похожей на маленькие рога» и продавать их даже на «самом белом пароходе “Андрей”, белый-белый, как голова сахару и столько же таящий в себе прелестей, сколько и сахар». Там есть замечательная девочка с книжкой, которую юный торговец Ленька может совершенно бесплатно накормить рогульками, и «блестящий маленький ножичек», который можно взять себе на память. Ведь это пароход чудес, из другого, лучшего, волшебного мира. Идиллия длилась недолго, с «Андрея» он был изгнан с позором и больше он «не бывает на пароходах». Зато приобрел жизненный опыт, знает о мире больше, чем об одних только рогульках, остающихся символом мечты, чистоты детства. Одновременно так трогательно, так по-детски ласково звучит это слово, но и легкомысленно, слишком наивно, хрупко, как эти водяные орехи. Рассказ и вся эта книга о дореволюционной жизни, в которой много было и детского, даже и у взрослых – об этом рассказ «Три копейки», – и которую лучше бы назвать «Белый пароход “Андрей”». Ибо именно этот образ более полно отражает внешний и внутренний облик ушедшей, уплывшей жизни, где есть отлаженный строй и уклад жизни, пусть и иерархический, с делением на «благородных» и «бедных», зато сохраняющий устойчивость, как у корабля на воде. И он обязательно белый, символизирующий мечту («алые паруса» уже нарушение образа, идеала), которая когда-нибудь да и сбудется. И он плывет по водной глади – благородно, неспешно, не торопя жизнь. С пароходом у Иванова было связано немало автобиографического и, по крайней мере, два ключевых эпизода: отплытие в 1911 г. из Павлодара в Омск в бочке (скрывался от контролеров) и начало скитаний по Сибири; и ушедший из-под носа пароход с отступающими красными в начале июня 1918 г., «забывшими» или бросившими его на посту сторожа пороховых складов. Оба события были невероятными для жизненного пути Иванова и, наверное, благоприятными. И в обоих случаях пароходы назывались «Андрей Первозванный». Точнее, в трех случаях, включая рассказ «Рогульки», если считать его автобиографическим. Благоприятными, потому что все произошедшее за эти девять лет вошло в копилку жизненного опыта, а главное, он уцелел и оставался на плаву и в этот, особо опасный колчаковский 1919 год.
И совсем другое дело поезд. Образ всего противоположного пароходу. Поезд – это прежде всего война – эшелоны, везущие на фронт свежие войска – «пушечное мясо» – и боеприпасы, а обратно – раненых, искалеченных, надорванных людей. Поезд – символ вражды и зла: с него даже быки спрыгивают, как в очерке Иванова (слава Богу, удачно). Поезд – это и Колчак, выезжавший на фронт с инспекциями и помощью солдатам (часто цеплял к своему составу по два вагона с подарками фронтовикам), особенно часто в период отступления. Колчак на пароходе, как в очерках Вяткина, – слишком благостно для слишком сурового и мрачного адмирала, по сути, обреченного с момента принятия на себя «креста» Верховного правителя. И вообще, поезд, его прозаический вид – стандартные коробки вагонов, геометрия углов, плоских поверхностей, прямолинейности (только по рельсам, и ни на миллиметр в сторону) – больше подходит Колчаку, в ранге сухопутного адмирала, чем пароход. У него и внешность была больше «геометрической»: скулы, особенно «треугольный» нос, прямоугольная фигура и китель, шинель, а также нервность, горячность, напоминавшие толчки поезда на стыках рельсов, при торможениях и ускорениях. Поезд для Иванова – это еще и злополучная газета «Вперед», колчаковская не только по форме, но и по содержанию. Иванов вселился с женой в один из четырех вагонов, предназначенных для рабочих типографии и обслуги, он уже, хочешь не хочешь, должен был принять все колчаковское – образ мыслей, язык своих газетных статей и корреспонденций, политическую ориентацию. Но можно ли было все это так быстро поменять, переделаться, если и являешься, как бы ни старался быть эсером, красногвардейцем, «областником», – беспартийным?
На помощь шли псевдонимы, которых у «поездного» Иванова было, как минимум, два: И. Лыков и Вс. Тараканов. И еще один, спасительный, за которым можно было укрыться, почти не меняя своих имени и фамилии. Дело в том, что в это же время в Омске жил, работал, писал его почти полный тезка – Всеволод Никанорович Иванов. Редкая удача, чудесное совпадение, подарок судьбы! Как им было не воспользоваться? Может, потому и писал Иванов так охотно антибольшевистские статьи, что потом можно их «списать» на другого Всеволода Иванова. Хотя и человека другого возраста (родившегося в 1888 г.), образования, жизненного и литературного стажа и опыта. Он так же, как и многие писатели и сам Колчак, приехал в Омск из Петрограда, где окончил историко-философский факультет, некоторое время учился в Германии. Так же, как Вяткин, заведовал газетами, только иначе: был заведующим газетным отделом Русского бюро печати («Пресс-бюро Верховного правителя»), редактировал «Нашу газету». Объединяло же их одно дело борьбы с большевизмом. Газет в Омске было очень много, и обычный читатель, не историк, читая одну за другой тогдашнюю периодику, мог и не помнить, где именно читал одного Иванова, а где другого. Со стороны два этих Иванова сливались в одного, как это произошло с сентябрьскими корреспонденциями, освещавшими поездку Колчака на фронт – многие, даже и не обычные читатели, спутали Вс. Н. Иванова с Вс. В. Ивановым.
Сам Иванов тоже был хорошим «путаником». Те самые «очерки фронта» «У черты» он печатал не в газете «Вперед», а в другой газете – «Сибирском казаке». В газете же «Вперед» публиковал не только статьи, но и полуполитические рассказы: «Клуа-Лао», «Одичавшие». Мирные «Рогульки» же, наоборот, в екатеринбургской газете «Голос Сибирской Армии», правда, под псевдонимом «З.». Не чуждался и других газет – «Зари», где была напечатана «Моль», курганского издания «Земля и труд», где появился «Купоросный Федот». В журнале «Возрождение» были опубликованы алтайские сказки и «Американский трюк». Мог ведь и «Нашей газете» что-то дать как тезка – тезке, или под псевдонимом, которые тогда были весьма распространены. Время было хаотичное, карнавальное, легко делившееся на короткие отрезки времени, и особенно ускорившееся после колчаковских поражений, отступления, а затем бегства армии. Потому и нельзя исключить и таких парадоксов и казусов. Тем более что Иванов оставался в поле, контексте, атмосфере сорокинского футуризма и его «Манифеста», который, возможно, сам и написал. Были там и такие слова: «Шут Бенеццо в газетном колпаке кувыркается на подмостках жизни». Юродивому, т. е. вне политики находящемуся, выдумщику, футуристу, поэту позволено и в газетах «кувыркаться», меняя и путая их названия и принадлежность – он ведь шут в газетном колпаке! Как тот же Сорокин в 1918 г. в газете эсера Дербера мог поменять в ключевом партийном лозунге «В борьбе обретешь ты право свое» слово «борьба» на слово «ум». При этом, вспоминает он в своих «Тридцати трех скандалах Колчаку», «в двери выглянула улыбающаяся луна Всеволода Иванова». Такие выходки Иванов явно одобрял, одновременно учась у главного сибирского скандалиста. В 1919 г., правда, Сорокин слишком уж увлекся, всерьез подвергая свою жизнь опасности этими скандалами.
Иванов так «круто» скандалить не был готов. И жизнью он рисковать точно не хотел, когда перед бегством из Омска на поезде с газетой «Вперед» сжег, по словам Сорокина, «всю литературу». Кроме книги «Рогульки», которую бережно хранил, зашив в подкладку одежды, и весь следующий 1920 г. она была его пропуском в новую, лучшую жизнь. Эти же «Рогульки» спасли его в опасной авантюре бегства с белыми из Омска. По воспоминаниям Урманова, Иванов читал ему этот рассказ («набросок рассказа») на вокзале перед самым отъездом. «Рассказ производит на меня большое впечатление (…), и я уже не говорю, а кричу: – Не езди никуда, Всеволод! Сиди и пиши вот такие рассказы!..» Но его уже было «не сговорить». Банальный на первый взгляд аргумент: «Я не люблю долго сидеть на одном месте» – на самом деле мог быть для Иванова вполне серьезным и решающим, если знать о большом опыте его скитаний, почти десятилетних, выработавших привычку к перемене мест. И вообще, можно заметить, что Иванова постоянно тянуло на Восток, еще со времен хождений в «Индию», когда он вроде бы уже дошел до Бухары. Индию сменил Дальний Восток, все чаще упоминающийся в его произведениях, в том же «Клуа-Лао» – китайцы. А маршрут колчаковских поездов как раз вел куда-то туда. Поддержала и жена, как мы знаем, «забавнейшее существо»: «актриса бродячих театров», походную жизнь, веселые компании просто обожавшая. «А меня, как цыганку, тянет к перемене мест, я же из бродячей труппы», – сказала она Урманову, окончательно потерявшему всякие надежды. Не спасли тогда и «Рогульки».
Спасла, видимо, икона Абалацкой Божией Матери, которую еще в августе-сентябре привезли в Омск для спасения города. В единственное свое подлинно талантливое, написанное душой стихотворение – Мартынов назвал его «прекрасным, великолепным» – Иванов вставил эпизод этого события: «На улицах пыль да ветер…». Он похож на «Ламанческого князя», т. е. Дон Кихота, тщетно сражающегося с ветряными мельницами, и вдруг «пронесли чудотворную икону». Это «никто почти не заметил», кроме него. В варианте «Дневников» 1943 г. так и написано: «Один только я заметил». Значит, для него это было потрясением, может быть, он внутренне молился, просил оберечь его от возможных несчастий. Был ли это список из Семипалатинска, города, почти родного на омской чужбине? Иванов не мог не знать, что именно семипалатинская Абалацкая икона была, может быть, самой чудотворной. Прославило ее чудо 1712 г., когда военный корабль, следовавший из Тобольска, невероятным образом стал плыть сам собой и приплыл в Семипалатинск. Тогда икону и перенесли в Знаменский собор. Опять корабль! Не чувствовал ли Иванов, может, интуитивно, связь между кораблем, влекомым чудотвороной иконой, и теми судьбоносными суднами, которые делали ему биографию в 1910 и 1918 гг.? И когда писал свой рассказ «Рогульки», главным героем которого, по сути, становится пароход «Андрей», возможно, держал в уме ту легенду о «семипалатинском» корабле. Ведь и в «Рогульках» этот «Андрей», неестественно белый, «белый-белый», таит в себе столько же «белых» прелестей, надо только их увидеть, понять, разгадать.
Абалацкая икона, стихотворение ли, написанное, по сути, о ней, «Рогульки» ли, рассказ, также, как мы видим, подспудно православный, помогли, но Иванов был спасен. От расстрела в Новониколаевске, от тифа в поезде, от участи его соратника, поэта Маслова, умершего, может, и не столько от тифа, сколько от обреченности. Пирующие во время чумы ведь уже приговорены. За все должна быть расплата. И Маслов это понимал, описывая свою омскую жизнь: «Здесь вечно полон скифский кубок, / Поэтов – словно певчих птиц, / А сколько шелестящих юбок, / Дразнящих талий, тонких лиц!». Но этот вызов чуме омских бражников даром не пройдет. И, как наяву, поэт пророчит: «А завтра тот, кто был так молод, / Так дружно славим и любим, / Штыком отточенным приколот, / Свой мозг оставит мостовым».
Слава Богу, свой мозг Всеволод Иванов оставит при себе. Через год этот «мозг» узнает вся советская Россия. Его ждет настоящий триумф, все будет, как в сказке, по мановению волшебной палочки по имени «Максим Горький». Это случится через год. Который еще надо было прожить.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?