Электронная библиотека » Владимир Яранцев » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 11 октября 2024, 14:00


Автор книги: Владимир Яранцев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Среди же рассказов Иванова начала 1919 г. были и с более-менее отчетливой религиозной темой. Особенно «Анделушкино счастье». Но писать целиком «сектантские произведения, акцентировать, выделять эту специфическую тему, противоречило его широкому таланту уже тогда. Стать вторым Новоселовым или Плотниковым, написавшем уже в 1920-е гг. повесть с таким же названием – «Беловодье», он уже не мог, даже если и захотел бы. Иванов видел, знал, испытал на себе самое дно народной жизни, его униженность циркача и клоуна сродни тяжкой доле бедняка-крестьянина или рабочего-батрака, русского или казаха. И чем смешнее были его клоунады, тем горше страдания и тем соблазнительней их религиозно-сектантское утешение, утоление. В этом он действительно был близок новокрестьянским поэтам Н. Клюеву, С. Есенину, С. Клычкову. Но только близок, не совпадая с ними. Ибо рядом со страданием у него была шутка, с драмой – комедия, с реалистичностью – футуристичность, с крестьянской фольклорностью – городская книжность. В силу этого его стиль, язык получали акробатическую гибкость, легко, мгновенно переходя от горьковского «босяческого» нарратива к сквозной метафоричности, а образы и сюжеты принимали вид неожиданных кульбитов, живорожденных словесно-образных уникумов.

Нет единообразия и в рассказах Иванова периода Директории и Колчака. Его книги-«самоделки» 1919 г. написаны вопреки усложнившимся жизненным и политическим условиям, от которых он явно отталкивался. Вместо «газетности», непосредственных откликов на окружающую современность, он писал о других временах, где было, может, и труднее, но роднее, светлее. Это рассказы о своей малой степной родине и о своих степных скитаниях по ней, тоже, как оказалось, родных, милых ему. Казалось бы, «Американский трюк» – рассказ об оглушительной – в прямом смысле слова – неудаче, постигшей бродячий цирк «Братьев Орц», который придумал войти в поселок ярко, в цирковых костюмах, и шумно, с бубнами, музыкой, криком, но который только перепугал до смерти мирных жителей.

Такой же трагикомической смекалкой одарен герой другого «скитальческого» рассказа «Дуэн-Хэ – борец из Тибета», который исчезает, оставляя своего наивного напарника отдуваться за себя – мнимого борца и настоящего проходимца. За этим напарником кроется сам Иванов, в своих скитаниях часто называвший себя «Савицкий», по девичьей фамилии своей матери. Мечтатель, безгрешный романтик, которого судьба занесла на край света, в забайкальский Зейск, – идеальный образ себя самого в дореволюционном прошлом.

По сравнению с печальным революционным настоящим, жизнь в омской Нахаловке, среди халуп, кустарных мастерских, трактиров, «веселых домов» была невеселой. Маршрут Иванова на работу в типографию лежит «через пустыри и овраги по осенним лужам километров в десять», пишет он в «Истории моих книг», да еще в лохмотьях, мешающих заходить к знакомым литераторам. Вдобавок сильно хворал его брат Палладий, больной малярией, «лечение стоило дорого», «провизия дорожала». Настроение портила зима, «на редкость постылая и подколодная», и грянувшая вскоре смерть Палладия, которого увезли в холерный барак на верную гибель. И ко всему прочему – правительственный переворот, приведший к власти Колчака, усилившего в городе и во всей Сибири самые худшие ожидания неизбежности Гражданской войны. И хаоса, который рос день ото дня. С одной стороны, восстания против режима военщины в Омске и окрестностях и по всей Сибири. С другой стороны – успехи армии Верховного правителя на фронтах: взятие Перми, Уфы, Чистополя, и сам адмирал, при всей своей дурной славе сатрапа, имел склонность к мягким решениям и поступкам, был благороден, аристократичен. И хотя в целом Иванов поддерживал эсеровскую, антиколчаковскую политику, он мог и колебаться. Особенно когда на сторону Правителя встали Вяткин, Г. Маслов, Сопов. Может, под влиянием таких противоречивых представлений Иванов «вдруг написал несколько сказок, наполненных неодолимым и неистовым славословием жизни». Но тут возникает путаница – эхо того самого хаоса конца 1918 г.: сказки, если понимать их в жанровом значении, в ряду легенд и мифов, были созданы им до революции или в начале 1918 г. (см. газету «Согры») и, согласно биографам писателя, были опубликованы только в мае-июне 1919 г. в журнале «Возрождение» («Кургамыш – зеленый бог», «Как Аягул согрешил», «Когда расцветает сосна», «Кызымиль – зеленая река»). Сам же Иванов подтверждает это, говоря в «Истории моих книг», что «Сорокин помог напечатать эти сказки в кооперативном журнальчике», а «Возрождение» как раз и было «журналом общественной жизни, рабочей кооперации и литературы». Но далее Иванов пишет, что гонорар от этой публикации он отдал возвратившейся в Павлодар матери. А ее отъезд уверенно датируется как «ноябрь – начало декабря 1918 г.». Значит, речь должна идти не о казахско-алтайских сказках, а о каких-то других рассказах или очерках. Таким хронологическим требованиям удовлетворяет только рассказ «Американский трюк», опубликованный в том же «Возрождении», но в № 5–6 за 1918 г. Если это не ошибка биографов, как и отнесение книги Сорокина «Тююн-Боот» с предисловием Иванова к весне 1919 г. Но если это ошибка, и весь блок названных сказок вместе с «Американским трюком» был опубликован все-таки в «Возрождении» за 1918 г., то под определение «сказки» тогда подходят и рассказы Иванова о своих цирковых странствиях. Действительно, в них ведь не меньше «неистового славословия жизни», чем в сказках обычных.

Было, однако, в этих рассказах, примыкающих к циклу «По блоку. Листки воспоминаний» – к нему, кроме «Американского трюка», Иванов отнес также «Гривенник» (11 мая 1919 г., «Земля и труд», Курган), – и явно горьковское, реалистическое начало. В новом рассказе «Купоросный Федот» его герой, вчерашний солдат, хоть и не странствует в степи, зато строит в таежной деревне самолет «из жердей и свежекедровника». Потому что дерзает сказку сделать былью, полететь, улететь подальше от привычного, постылого. Так что и стремление к простору есть, и «светился» он тоже, хоть и по-своему – синим «купоросным» цветом лица, видимо, приобретенным на фронте отравлением газами. Но по-настоящему, истинным светом души светится герой другого рассказа Иванова «Анделушкино счастье». Юродивый – «на работу по неразумию своему не способен» и «говорит плохо, неразборчиво», – он тем не менее мечтает «весь мир к добру переделать». И для этого завладеть некоей легендарной книгой, «Миниар-Писанием», которую, как ему мерещится, он находит в местном храме. Но мечта в обоих рассказах превращается в фарс: Федот рубит свой самолет, а Анделушка, убегая из храма с вырванным из древней книги листком, обруган односельчанами и окончательно потерял остатки разума. Но именно «Анделушкино счастье» ближе всего Горькому. Сходство с его рассказом «Нилушка» очевидно.

О том, что Иванов знал этот рассказ Горького и не обошелся без него, когда писал свой, говорит совпадение, явно не случайное, имен опекавших юродивых женщин. У Горького это Фелицата, мать Нилушки, у Иванова это Фелисада Андреевна, тетка Анделушки. У Иванова рассказ почти мемуарный, и за Фелисадой стоит реальное лицо – тетка писателя, сестра его матери Анфиса Семеновна, которая в романе «Похождения факира» названа Фелицатой Семеновной. И знал он ее в годы жизни в Павлодаре, в период своего отрочества, но действие рассказа перенес, скорее всего, в родное село, на что указывает название горы в переводе на русский язык: «Лебяжья голова» – почти родное село Лебяжье. И получается, что смотрит Иванов на родное село глазами блаженного «мечтателя и боголюбца» Анделушки, и не может насмотреться. И, вопреки своей ностальгии, заканчивает рассказ столь печально: «Что он хотел сказать, никто не знает». Есть и в этих словах нечто автобиографическое: пока что его не очень-то понимают – что с рассказами, что с пьесами. Может, потому, что он и людей изображает необычных, необустроенных, «лишних». И поэтому в Горьком здесь нашел более родственную, чем Сорокин, душу.

В лабиринтах омской политики. Голгофа Георгия Маслова

На рубеже 1918–1919 гг. Иванов еще сохраняет симпатии к эсерам, наверняка оценивая, взвешивая их отношение к красным и к белым тоже. Горький Ленина и K° ругал нещадно в «Новой жизни» и книгах «Несвоевременные мысли» и «Революция и культура», вышедших в 1918 г., за что и была закрыта газета в июле того года. Но идти после этого к контрреволюционерам и белым и не думал. Ибо верил прежде всего в культуру, в литературу, и такая позиция была близка Иванову, кстати, не скрывавшему свою принадлежность к меньшевикам-интернационалистам и членство в ориентировавшейся на горьковскую газету группе «Новая жизнь». Вспомним также его заботы о «Цехе пролетарских писателей». Эсеры в России и Сибири с большевиками тоже не рвали, а некоторая их часть готова была идти с ними на переговоры; их ненавидело и правое Временное Сибирское правительство (убийство эсера Новоселова), и Директория, закрывшая газету «Дело народа», где печатался Иванов. И наконец, правительство А. Колчака, державшее под арестом такого эсера-большевика, как Оленич-Гнененко, знакомого Иванова. Оставаясь интернационалистом (в марте 1918 г. вошел в группу меньшевиков-интернационалистов), он защищал советскую власть в мае-июне того же года и в августе был арестован вместе с омскими большевиками. Ему удалось бежать из тюрьмы и скрыться. Как скрывались все при том режиме, кто так или иначе был причастен к большевикам. Таким был и Иванов: его участие в обороне «красного» Омска колчаковцы могли ему припомнить, а на расправу они были люты.

Об этом свидетельствовало подавление большого Куломзинского восстания 21–23 декабря 1918 г. Восставшие освободили около 200 заключенных в тюрьмах, включая эсеров и меньшевиков – членов Учредительного собрания, арестованных по приказу Колчака. Но силы были неравны, и вскоре восстание было разгромлено, и крайне жестоко. Хватали, сажали, расстреливали не только участников выступления, но и, как свидетельствуют современники, первых попавшихся. Всего погибло около тысячи человек. Трупами были усеяны берег и лед Иртыша; по льду, согласно историкам, на куломзинских повстанцев наступали отряды казаков. По нему же, по собственным воспоминаниям, полз и оказавшийся причастным к этому плохо подготовленному восстанию Иванов, спасавшийся от колчаковских патрулей. Однако история этого «причастия» вызывает сомнения: зачем какой-то «печатник», пишет Иванов, обратился к нему, в разгар его рабочей смены, с просьбой «поднять не то роту, не то батальон мобилизованных мужиков» на антиколчаковское выступление, надеясь на его «ораторские способности»? Как пишут историки, восстание было провалено во многом благодаря обнаружению колчаковской контрразведкой конспиративных квартир, в результате чего руководство выступлением было нарушено и не все оказались предупреждены об отмене восстания. Так что этот самый «печатник», подбивая Иванова к руководству отрядом «мужиков», т. е., видимо, солдат, явно его провоцировал, что могло стоить Иванову жизни. Если так и было, то ясно, почему он скрывался от патрулей – ему могли предъявить попытку антиколчаковской агитации, и кто-то этого, наверное, очень хотел. Тем более что сразу вслед за этим эпизодом Иванов рассказывает о якобы нечаянной встрече с журналистом конфискованной еще в Кургане типографии «Курганского вестника» Татариновым, который назвал его практически большевиком. Вовсеуслышание, посреди людного Любинского проспекта! Если усомниться в первом эпизоде, с участием в восстании, то тогда надо взять под сомнение и это уличное столкновение. Скорее всего, Иванова подозревали еще до восстания (колчаковская контрразведка была весьма квалифицирована), пытались спровоцировать, а потом арестовать. И кто, как не Татаринов, мог лучше всего это сделать. Тем более что жил с Ивановым «на одной улице», был его соседом.

Пришлось срочно менять жилье. Сделать это было нелегко: готовы даже были платить по 300 или 500 рублей «тому, кто укажет свободную квартиру» – такие объявления встречались тогда в газетах. Но Иванову повезло, и его пустил в свою комнату новый друг – недавно приехавший из Петрограда начинающий писатель Николай Анов, настоящая фамилия которого была тоже «Иванов». Может, это забавное совпадение и положило начало быстро завязавшейся дружбе. Выяснилось также, что оба печатались в горьковском «Сборнике пролетарских писателей», только Анов в самом первом, 1914 г. издания, а Иванов во втором. Зато он, в отличие от Анова, получал от Горького письма. Это произвело впечатление: «Молодой наборщик переписывается с известным писателем! Это казалось невероятным!» – вспоминает Анов. Особенно если учесть еще, что Иванов был на четыре года моложе – существенная разница для тех, кому за двадцать лет. Мог ли Анов отказать такому человеку? Не исключено, что и сам петроградец мог предложить у него пожить. Пусть это и была «избенка, похожая на курятник, в глубине двора, который почему-то был загроможден навозными кучами». Не обошлось, правда, без посредника, питерского земляка Анова В. П. Рябова-Бельского, человека для них уже «пожилого», 39-летнего. Только осталось «за кадром», как он познакомился с Ивановым, воспоминаний он, увы, не оставил. Возможно, благодаря тому, что тоже играл на сцене: «Тоже пролетарский поэт! Артист! Как я!» – сказал В. Рябов-Бельский, знакомя земляка с Ивановым. Но главное, они все были типографщиками и литераторами, сближение было неизбежным. Надо было появиться еще одному общему делу, чтобы уже окончательно закрепить возникшее братство.

И оно возникло как полууголовное-полубольшевистское. Из всех вариантов – «уйти к партизанам», ограбить колчаковскую типографию, где печатались деньги или «связаться с подпольем» в предчувствии близившегося восстания («История моих книг») – выбрали изготовление фальшивых паспортов, которое им предложил представитель омского большевистского подполья «товарищ Афанасий», он же А. А. Назаров-Наумов. Историки пишут, что Иванов и его «творческая группа» – чуть позже к ним присоединился еще один питерец Г. Петров (Часовников) – изготовляли фальшивки исключительно по заказу подполья и спасли тем самым много беглых революционеров, дезертиров колчаковской армии, «других нелегальных». Но вряд ли только для них: вечно бедствующему Иванову и его жене это была хорошая статья дохода, и он мог продавать продукцию любому желающему. Характерны в этом смысле воспоминания Б. Четверикова, который видел, «как на пустырях, на запасных путях железной дороги встречаются со Всеволодом какие-то люди». И как-то раз он предложил Б. Четверикову приобрести «товар»: «В совершенно безлюдном месте Всеволод достал с десяток отлично сфабрикованных паспортов и предложил мне выбрать подходящий». Видно, предприятие было поставлено на широкую ногу, процветало. И как тут возразить, что он не был подпольщиком, почти большевиком.

Нет, Иванов по-прежнему оставался только литератором, писателем, которому политика только мешала «изготавливать» – создавать, творить, новые произведения. А не паспорта, отнимавшие и время, и талант: ведь не простые они были, а «отлично сфабрикованные». Но знал и чувствовал, что отличными, лучшими, по сравнению с предыдущими, у него получаются его новые рассказы. И тем лучше, чем он чаще возвращался к опыту своих «горьковских» рассказов – «По Иртышу» и «Дед Антон». И мы, после экскурса в омскую политику рубежа 1918–1919 гг. возвращаемся к теме горьковского следа в рассказах Иванова той поры. «Американский трюк», как мы помним, публиковался с подзаголовком «По блоку. Листки воспоминаний». А это почти по Горькому, по названию цикла его рассказов «По Руси», которые он публиковал в «Летописи» под заголовком «Воспоминания». И, наверное, забывал Иванов обо всех паспортах и подпольщиках, когда садился за свое место в комнатке Анова и начинал писать. Об этом особо оборудованном месте рассказывает в своих мемуарах Г. Петров: «Анов смастерил у окна “пролетарский кабинет” из деревянного щитка с подпоркой, и у этого хрупкого сооружения усаживался Всеволод Вячеславович и писал». И далее он упоминает «толстенную общую тетрадь в черном клеенчатом переплете», но только в связи со словарем В. Даля, откуда Иванов выписывал «незнакомые ему слова». Но это со слов самого Иванова. Мы же знаем, что он приспособил точно такую же тетрадь для первой своей самодельной книги «Зеленое пламя», вклеивая туда газетные вырезки своих рассказов. Вторая «книга», с такими же вклейками, называлась просто «Рассказы», но в ней уже были элементы типографского набора – название «книги» и вложенные в нее листы, тоже типографские, где было набрано – внимание! – «По блоку». Как предполагают, это вариант названия самоделки. Значит, горьковское «По Руси» крепко засело в сознании Иванова. Следовательно, не очень понятное слово «блок» должно также ассоциироваться с местностью, набором, «блоком» мест, по которым скитался Иванов.

В «Рассказах» места избираются разные: в «Купоросном Федоте» это таежная деревня, возле согр, в «Анделушкином счастье» – поселок на Черном Иртыше, с горой Лебяжья голова («Киик-Бас»), в «Американском трюке» – «огромная серая степь» и поселок со смешанным русско-казахским населением, в «Дуэн-Хэ – борце из Тибета» – город Зейск со «староверческим населением», в «Гривеннике» – уездный городок, «степь осенью» и поселок немецких колонистов. И они, эти места, будто действующие лица произведений, влияющие на людей и события рассказов. Например, мысль о том, что у него будут «ковры-самолеты и Жар-птицы» купоросному Федоту пришла в сограх. Прийти на представление мнимого «борца из Тибета» могли только «антики» – словно «из 17-го столетия» староверы, законсервированные в заповедном Забайкалье. А неудаче супругов из «Гривенника» явно способствовал «дробный дождь», или «брозь», принесший холод, грязь, отяжеливший багаж, сделавший пение героя «отвратительным». Но какими бы ни были природные и географические условия этих «жизнелюбивых» рассказов, в любом случае это не был город, внушавший Иванову настоящее отвращение. Как в рассказе-этюде «Город ночью». Степень беспокойства, дискомфорта, даже ужаса можно почувствовать в этих вот словах: «Но когда я остаюсь одиноким в городе, когда я во власти темных переулков и душа моя один сплошной длинный и темный переулок и когда только свистяще скачут серые клавиши тротуаров и в страшном, непонятном ужасе безличия кривятся дома, важничая важностью мертвецов, – как точно и умно рассказать сознание моего духа?» Но только ли ночью приходят к автору такие состояния и настроения? Особенно зимой, когда ночь, темное время суток больше светового. Можно говорить здесь о настоящем диагнозе души Иванова, ибо рассказ не был опубликован, и очень похож на запись «для себя», когда сдерживаться нет сил и надо выплеснуть это хотя бы на бумагу. Об этом же говорит другое неопубликованное произведение – стихотворение «Говорили: в вечерних зорях…»

Оба этих лирических этюда (незаконченный «Город ночью» похож на стихотворение в прозе), скорее всего, к книге, ее гармоничному составу и содержанию, не относились. Они были просто «вложены» между ее страниц, как бы сообщая о настроении, в каком она создавалась. И было оно, как мы уже заметили, мемуарно-ностальгическим и во многом «горьковским», ибо Горький в своем цикле «По Руси» тоже вспоминал о своих скитаниях прошлых лет. А тот антиурбанизм, явное неприятие города и всего городского, который отразился в лирических текстах, говорит не столько о городе вообще, сколько о конкретном – Омске. Омске, который вошел в смутные, опасные, порочные времена колчаковской диктатуры, парадоксально сочетавшейся с крайней распущенностью, вседозволенностью какого-то демонстративного оттенка. Такое бывает, как правило, перед чьим-то крахом, гибелью. Об этом говорит очерк «Моль», написанный Ивановым как раз в это «ночное» время года – 23 февраля 1919 г. В нем некий бывший поэт хвастается тем, как спекулирует, выводя из «спекулятивных центров» где-то в Забайкалье или на Дальнем Востоке сигареты, спирт, деньги, не жалея взяток для железнодорожных служащих. Особо отвратительно выглядит один из таких «центров» – станция Маньчжурия, где «в каждом доме лавка, магазин», «две улицы домов терпимости» и т. п. Но «поэт» этот уже не чувствует всей мерзости, в которую погружен и потому легко пробалтывается о том, что в Омске самый дешевый опий, которым хорошо спекулировать. И вообще, «в Омске многое такое есть, что ты, милый, и не подозреваешь». Естественно, что автор, Иванов, до конца болтовню этого «маленького, черненького, бритого» не дослушал. И это город, где он так хорошо начал, с газеты «Согры», и собирался продолжать, готовя сборник пролетарских писателей!

Но в то же время разве не сам Иванов как раз в эту же пору своего «подпольного» существования занимался спекуляцией фальшивыми паспортами, высокохудожественно изготовляя их в своей типографии? Правда, его «бизнес» не имел такого размаха и аморального содержания, был облагорожен поддержкой большевиков, скрывавшихся от колчаковских сатрапов. Куда серьезнее был эпизод с поддельными денежными знаками «председателя банка Антона Сорокина», на которых он значился как «Директор государственного банка Всеволод Иванов». И тут ему все сошло с рук, никто из «банкиров» не пострадал. А героем очерка Иванов неслучайно сделал поэта, процитировав возвышенные строки его «доспекулянтских» стихов, но в итоге окрестив его «молью» и назвав этим словом свой текст. Поэтов, литераторов вообще при Колчаке в городе появилось так много, что в какой-то мере это высокое звание обесценилось, девальвировалось. Особенно эпигонами и графоманами, самозванцами, которых всегда хватает вокруг подлинных талантов. Могла портить и близость власти, верноподданничество, впрочем, зачастую искреннее, но дававшее привилегии, статус в обществе, вольно или невольно использовавшееся в корыстных целях. Вряд ли, конечно, это касалось крупных поэтов, таких как Вяткин или Маслов. Целил ли в кого-то здесь Иванов, в кого-то из знакомых поэтов, кроме Маслова – что надо сразу отринуть, допустим, в И. Малютина из Кургана? И что важнее в «Моли» – дикий разгул спекуляции при новой власти или то, что спекулируют даже уже и поэты и дальше катиться уже некуда?

В Омске поэты собрались замечательные, и вряд ли нужно было Иванову без нужды, лишний раз задевать их, наводить на них тень. В «Моли» Иванов мог объединить черты и характеры Сопова и Славнина, далеко не идеальных поэтов-«близнецов», в один образ поэта-спекулянта. И все это переплетение обид и симпатий происходило при участии или под гипнозом самозваного гения сибирской литературы Антона Сорокина. Л. Мартынов писал в 1970-е гг., что «биографы Сорокина забывают или вовсе даже не ведают, что в беспокойно блуждавшем взоре короля писательского было нечто если не демоническое, то, во всяком случае, дьявольское, шайтанское, или по меньшей мере шаманское». Гипноз продолжался и в 1919 г. Иначе как расценить, например, безропотное принятие предложения хозяина «хорошего»-«нехорошего» дома на Лермонтовской, 28, поступить на работу в колчаковскую газету «Вперед». Хотя пора уже было заметить, что общение с Сорокиным до добра не доводит: Славнин попал, в первый и не в последний раз, в тюрьму в августе 1918 г. за «клептоманию», т. е. нечаянное воровство; Сопов погиб, как писал Иванов, «играя гранатой» в приемной Колчака; Маслов умер от тифа в Красноярске, оставшись с обреченной на гибель армией Верховного правителя. Маслов и сам, скорее всего, сознавал, что едет в Сибирь если не на смерть, то на тяжкое испытание. Не зря одно из уже сибирских, «омских» стихотворений он назвал «Декабрист». В поезде отступавших колчаковцев он оказался как в плену. Этой фатальности поезда он посвятил свою последнюю поэму или цикл стихов с красноречивым названием: «Путь во мраке» («Дорога Омск-Красноярск»). Увы, в Красноярске Маслова ждала смерть от тифа. Гибель смелого «декабриста» было уже не исправить. Но есть основание предполагать, что именно Иванову удалось это сделать. Образ капитана Незеласова из повести, а затем пьесы «Бронепоезд 14–69» чем-то явно перекликается с личностью и судьбой Георгия Маслова. Начиная с фонетической переклички их фамилий. Образ поезда оказался не менее сильным – это и внушительная метафора «пути на эшафот» (ср. «Путь во мраке»), и узкое пространство, со всех сторон окруженное враждебными силами: партизанами, красноармейцами, союзниками Колчака, всегда склонными к предательству или «нейтралитету». Была и случайная встреча Иванова с Масловым на железной дороге зимой 1919/20. Он узнал Георгия Маслова по «перепуганным, впавшим большим глазам, глядевшим неподвижно». Сообщив Иванову, что у него, «кажется, начался тиф», он почему-то «стал читать главы своего романа “Ангел без лица”».

Укажем в заключение на еще один факт: использование Ивановым, уже в сценарии фильма «Бронепоезд…» стихов из «Пути во мраке». Кстати, из рассказа Иванова о Маслове следует, что его стихи начиная с середины декабря написаны в тифозном, воспаленном, т. е. полубредовом состоянии. Так что Незеласов, в повести и пьесе, тоже мог быть уже не просто отчаявшимся, а в лихорадке тифа, которую Иванов, вольно или невольно, перенес с Маслова на командира бронепоезда.

Двуликий Иванов. Домашний Колчак. Удобный тезка

Впрочем, и вся атмосфера колчаковского Омска – этого огромного «поезда»-броневика, – его богемы была во взвинченном, болезненно-лихорадочном состоянии, так сказать, «творческого тифа». И даже такие, на вид здравомыслящие писатели, как С. Ауслендер или Вяткин, клеймившие Сорокина сумасшедшим, больным, сами были «больны» – Колчаком. Ладно еще, если виной тому была пора успехов армии под его командованием (особенно всех возбудило взятие Перми 27 декабря 1918 г., а затем Уфы 13 марта). Но эйфория длилась и дальше, когда колчаковцы стремительно катились назад, в июне сдав красным те же города. Несомненно, литераторы, собравшиеся в Омске к 1919 г., были сильны индивидуально и в массе, составив значительный культурный слой. Особую силу придавали приезжие петроградцы. Кроме Маслова, другой крупной фигурой был Сергей Ауслендер. После Октябрьской революции «совершил опасный для жизни побег», добрался до Сибири, где стал одним из самых преданных белому движению писателей.

Ауслендер о Верховном правителе начал писать сразу же, как прибыл в Омск, с ноября 1918 г. И сделал это так хорошо, что статью в «Сибирской речи» потом расширил до книги, точнее, брошюры, вышедшей огромным тиражом в 100 тысяч, каким выходят только пропагандистские, официальные издания. Сам Ауслендер, видимо, не ожидал такого успеха. Ибо писал он как литератор, романтик, лирик, а все приняли это за подобострастное верноподданничество. А он ведь искренно, почти исповедально писал, что сразу «бессознательно» ощутил в Колчаке «что-то знакомое», на уровне «дежавю». И вспомнил, что такие лица «воинов и героев», как на римских камеях, он «с детства видел на страницах старой книги с выцветшими гравюрами». И «унылые коридоры Ставки Верховного главнокомандования» только оттеняли внешность почти античного Колчака, который принадлежит не белой идее, Сибири, Омску, но всей мировой культуре. Он пишет о том, что в Колчаке «есть что-то приковывающее взоры и сердца помимо воли, что-то магнетизирующее». Колчак «умеет владеть толпой», сохранять авторитет даже перед лицом «темного опьянения», «революционного безумия». Ибо чем исключительней герой, тем больше он выводится «из-под “юрисдикции” эпохи», противостоит времени и людям». Так что и биография Колчака в книге Ауслендера дальше строится уже не столько по Петру I, сколько по житиям святых: «умеет пользоваться влиянием не только среди товарищей, но и среди старших»; за свою полярную экспедицию получает «награду весьма редкую»; «в годы русско-японской войны, уважая храбрость, японцы ему одному из немногих оставили в плену оружие»; «в нарушении всех условий» он производится в вице-адмиралы; «стоит выше опытных и старых моряков»; в годы революции проявляет способность, пусть временно, вызывать «просветление» у революционных матросов; один мог жить без охраны в городе, «опьяненном большевистским дурманом», и т. д. Словом, уникальная жизнь продиктовала и уникальность судьбы: быть «во главе национальной власти». Была, видимо, и еще одна причина для такого восхваления: Колчак был тоже петербуржцем, уроженцем города «архитектурного», на камне, воде и море, даже знак Зодиака у него был водный – Скорпион. То есть вода и камень: спокойствие камня и непредсказуемая стихия воды, плюс главный миф Петербурга и мистика его происхождения и существования. Все это делало Колчака и автора книги о нем людьми одной крови, одного братства, одного мифа. Сибиряки же, не видевшие этой подоплеки, восприняли это едва ли не как лесть, окрестив Ауслендера «придворным поэтом».

Но был и среди них, «придворных», другой сдержанно-пылкий колчаковец – Георгий Вяткин. Поэт-лирик по своему складу, дарованию, характеру и темпераменту, тяготевший к Бальмонту и Блоку, он вплоть до Колчака не подавал признаков политизированности. В Омск он попал из эсеровского Томска 1918 года по приглашению омского Временного сибирского правительства, заняв в нем должность начальника бюро обзоров печати, страстно поддержав Колчака. Вернее, колчаковскую власть, ибо нигде – ни в стихах, ни в рассказах, ни в газетных статьях и очерках – Верховному правителю дифирамбов не пел, как Ауслендер. Характерна в этом смысле его тоненькая, 32-страничная книга «Раненая Россия», единственная, вышедшая в колчаковские времена, словно в пику ауслендеровской брошюре, немногим более объемной. Книга напечатана в пору успеха белых, в знаковом городе Екатеринбурге – это можно датировать уверенно, – но сданном красным 14 июля, а вот сильный стих «Защитникам Родины» – уже в начале сентября, в пору контрнаступления, когда вновь воскресла надежда на победу белых. Он едет в свите Колчака на Тобольский фронт и пишет три очерка. Вяткина, как всегда, интересует народ – крестьяне, рассказывающие о бесчинствах красных, солдаты, говорящие о своих фронтовых нуждах, например нехватке теплой одежды. Даже о положении на фронте только информируется. Пройдет не больше полгода, и он уже станет восхвалять красных, на чью сторону перейдет, каяться в ошибках чуть ли не всю оставшуюся жизнь, пока его не расстреляют в 1938 г. те же красные. Впрочем, судьба главного панегириста Колчака Ауслендера будет не намного лучше. Нет, не были все-таки бело-омские литераторы по-настоящему преданы Колчаку. Лишь некоторые, например А. Грызов-Ачаир, и то весь 1919-й он прослужил у атамана И. Красильникова. Если только Маслов… Но ранняя смерть не дала ему ответа на этот вопрос. Колчак оказался трагически одинок и обманут – поэтами, писателями, соратниками, союзниками.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации