Текст книги "Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя"
Автор книги: Владимир Яранцев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Пьеса была написана до июня 1918 г., т. е. еще при «первой советской власти», существовавшей в Омске с 30 ноября 1917 по 6 июня 1918 г. Но в списке действующих лиц пьесы нет большевиков. Зато среди однозначно отрицательных социал-революционеры (эсеры), «социал-демократы» (меньшевики) и «Сибирское правительство» – «Беспитательная трава, употребляемая как потогонное средство». Временное правительство автономной Сибири (ВПАС) появилось еще в январе 1918 г. во главе с П. Дербером, членом партии эсеров. Потому и появилась «Гордость Сибири Антон Сорокин» – еще и как отражение этой многопартийности, как хор различных голосов, смотр политических и литературных сил и коллективный шарж одновременно. Такая терпимость большевиков к инакомыслию, за полгода своей «первой» власти проявивших сверхмягкость к заговорщикам и саботажникам, стала хорошей почвой для расцвета творчества. А значит, и различных СМИ. Куда уж дальше, если всю весну 1918 г., вплоть до белогвардейского переворота, в разных районах продолжали выходить кадетские, эсеровские, меньшевистские и т. п. газеты, более или менее терпимые советской властью. Бывало, что терпение кончалось. Так, в марте типография «Земля и воля», принадлежавшая эсерам, была «национализирована» специальным постановлением совета и передана Омскому совнархозу. А в этой типографии работал, точнее, продолжал работать, несмотря на парад партий и властей, Иванов. И вдруг такая новость. А в середине апреля выходит газета «Согры», примерно на две трети состоящая из его произведений. Логично было бы предположить, что он решил воспользоваться новым статусом типографии – о его отношении к эсерам мы уже узнали из его пьесы. Кстати, так нигде и не опубликованной, оставшейся в архиве, по причине либо ее «сорокиноцентризма», либо белогвардейского переворота. Иванов здесь был в ударе: на первой же полосе «Согр», сразу под названием газеты, значилось объявление о его новой пьесе, но уже совсем другого рода – «Черный занавес». Похоже, этот период – первой половины 1918 г. – стал для Иванова «драматургическим», театральным, «балаганным», так как в «Истории моих книг» он рассказывает еще и о двух других пьесах. И не та же ли театральность отзывается еще в одном начинании Иванова – организации «Цеха пролетарских писателей и художников», за громким названием которого стоял все он же, Иванов. Ну и, конечно, – куда же без него! – Сорокин.
Итак, 15 апреля 1918 г. в омских киосках появляется новая газета с названием «Согры». Энергичный, на глазах поправившийся Иванов думает о боях литературных, совершив настоящий подвиг – сделав целую газету практически в одиночку. Своим произведениям он дал выдуманные фамилии: «К. Тулупов», «Вакула Кедров», «Никон Шатунов», «Алешкина кооперация» (позже «Алешка»), «Марк Ступин». И только рассказ «Шантрапа» он подписал своей фамилией: «Всеволод Иванов», поместив его на самый разворот газеты, на вторую и третью полосы. Программа, точнее, «Выписка из Устава Цеха», помещена в самом конце «Согр». На первый план там выходил пункт «драматургический». Тем более что Иванов как раз увлекся писанием пьес, и «Черный занавес», «Новая пьеса времен русской революции 1917 г. Драма в 3-х актах Вс. Иванова», вошел в «Согры». Очень хотелось привлечь зрителей сюжетом о молодом предводителе забастовщиков, влюбившемся в супругу владельца фабрики. Но зрители на спектакль не пришли. Кроме посетителей квартиры Антона Сорокина: Ю. Сопова, А. Оленича-Гнененко, П. Дорохова, И. Славнина «и еще двух-трех писателей». Играли же… соседи по его дому на ул. Провальной, ребята, которые «чем-то спекулировали на толкучке».
Рецензия на «Согры» носит на себе отпечаток впечатления от «Черного занавеса». Ее автором Иванов уверенно считал поэта Ю. Сопова. Иванову вдвойне обидно было прочитать такую оценку от своего соратника. К той злосчастной рецензии на ивановские «Согры» и спектакль он поставит эпиграфом: «Ходит птичка весело / По тропинке бедствий, / Не предвидя от того / Никаких последствий». Увы, прежде всего эти слова нужно отнести к Сопову и его нелепой гибели в августе 1919 г.
Но о ком можно сказать, что ему было легко в эти суровые годы? Уж точно не о Всеволоде Иванове.
Глава 3
В «третьей столице»
Выбрал эсеров. А. Добролюбов и «сектантские» рассказы
У Иванова 1918 г. (как и у Сопова – 1919-й) будет связан с оружием и смертью. В первой половине года оно для него только реквизит в его театральном деле. По его воспоминаниям, он «владел хорошим «бульдогом» (т. е. пистолетом. – В. Я.) с несколькими патронами и потому во все свои пьесы старался вставить стрельбу» («История моих книг»). В следующей пьесе «Цеха пролетарских писателей» «Шаман Амо» заглавный герой только готовится убить строителя железной дороги через тайгу, но его опережает крушение дрезины, на которой строитель ехал. Но уже в очередной своей пьесе «Защита Омска» стрелял, видимо, не один «бульдог». Начиналась Гражданская война, и выстрелы, ранения, смерти были уже не театральными, бутафорскими. Иванов, как записанный в Красную гвардию еще в 1917 г., с мая участвовал в боях против белочехов, уверенно двигавшихся к Омску. Иванов, согласно его мемуарам, принял два боя в окрестностях города, неуклонно отступая.
Потерь было много, но Иванова пуля обошла стороной. Очевидно, в силу его близорукости, – напомним, он с 1913 г. носил очки – да еще «богемного» вида, особенно отрощенных волос, его не ставили в первые ряды сражавшихся. Ему доставалась служба тыловая – например, охранника пороховых и оружейных складов. Здесь-то он и дописывал последний акт своей «Защиты…». И, наверное, так увлекся, что упустил «белый пароход» «Андрей Первозванный», на котором покидали Омск его сослуживцы. «Горчайшее разочарование», – его забыли забрать с собой, а может, просто бросили! Обида, видимо, злость, может, и ненависть захлестнула самолюбивого драматурга, только что писавшего о том, как красногвардейцы спорят с белоказаками из-за кражи знамени Ермака: кто из них патриотичней. Какой же схоластической ему должна была показаться эта ссора! Он «швырнул» пулеметную ленту с винтовкой в Иртыш и пошел. Не догонять красных, а на свою ул. Проломную, чье название теперь оказалось пророческим. Наступал и в его жизни какой-то то ли «пролом», то ли перелом. Так, непонятно, зачем он испытывал судьбу, несколько раз проходя по двору мимо одетых в белогвардейскую форму соседей. Далее Иванов продолжает, можно сказать, терять голову, сначала уехав в родные края, а затем скитаясь неделями или даже месяцами в казахских степях или даже за их пределами. Но обо всем по порядку.
Хотя порядка-то как раз и не было. Есть неясный фрагмент из записей «По тропинке бедствий». В одном абзаце Иванов пишет: «Красная Гвардия. Оборона Омска от чехов. На пороховом складе… Я хожу по улицам. Офицеры – любили драматические искусства», – все, как в «Истории моих книг». Но уже в следующем абзаце: «Приход чехов. Атаман Анненков. Меня мобилизуют, и я охраняю артиллерийские пороховые склады. – Бегство». Сие толковать можно так: Иванов не бежал или не успел бежать (или не захотел?) от вошедших в город чехов и взявших власть эсеров. Так что Иванова вполне могли мобилизовать, но не чехи, а анненковцы, из тех, кто поднял контрреволюционное восстание и помогал чехам победить. Но бежал от них, прихватив с собой оружие и боеприпасы. Сколько-то дней жил неподалеку от Павлодара «на Трех Островах», охотился, рыбачил, продавал рыбу на базаре, не вызывая подозрений: «Загорел, был грязен, оборван». Переждав, Иванов все-таки поехал к родителям, точнее, к отцу, который был монархистом и к большевистской идее, что «рабочие могут управлять государством», относился скептически, но как будто не враждебно. Тут произошло то, что потом он описал как недоразумение, хотя и какое-то подозрительное. Действительно, зачем было заносить заряженное ружье в дом и ставить его «в углу классной комнаты, где отец, сидя ко мне спиной, давал урок французского языка гимназисту», да еще «сыну станичного атамана». Объяснение вроде бы понятное, естественное – «от усталости». Но ведь тут же сидел и его брат Палладий, «изнуренный частыми приступами малярии и потому не все ясно соображавший». А по сути, вечно хихикающий «идиот», каким он предстает в рассказе 1921 г. «Отец и мать», или «О себе». Второе – более точное название, ибо фраза-формула: «Нет горя большего, чем говорить о себе» весьма подходит к разыгравшимся событиям. Мог ли сам Иванов застрелить отца, как сразу решили станичники и все, кто узнали о его нахождении на малой родине? Отец был самым близким ему человеком, в нем он сам зачастую узнавал себя – одаренный многими талантами, особенно гуманитарными, фантазер и мечтатель, с богатым воображением и потому отчасти авантюрист. Была ли обида или неприязнь, толкнувшие на убийство отца или даже на мысль об этом? Есть во всем этом достоевщина, «карамазовщина», взросшая на отцеубийстве. И только через восемь лет она всплывет под иным названием – «тайное тайных», где, вполне возможно, поучаствовала и тайна гибели отца как незажившая рана: он, Иван Карамазов, а не брат, «Смердяков», был настоящим убийцей.
Тогда объясняются и начавшиеся вслед за тем не просто скитания, а метания, порой, совершенно фантастические. О которых Иванов пишет не где-нибудь, а в автобиографиях, как будто бы не предназначенных для вымысла. Так, в А-1922 он сообщает, что бежал «после смерти отца (…) дальше за Семипалатинск к Монголии». И даже утверждает, что в колчаковщину, во весь период ее, «скитался от Урала до Читы». И еще дальше: «Наблюдал колчаковщину со дня ее зарождения на всем протяжении от Кургана до Владивостока» (А-1925), «видел прибой Тихого океана», «монгольские степи, покрытые трупами мадьяр и атамановцев», «видел расстрелянных в гротах с изображением Будды» в тех же степях (А-1927). В автобиографическом произведении «По тропинке бедствий» кратко записывает: «Смерть отца. Я хочу пройти старым маршрутом. Моя жена едет в Омск, а я через степь на Туркестан». В следующей записи тоже говорится о «поездке на Дальний Восток», но теперь уже в конце 1918 г. Тут или аберрация памяти, или скитаний было несколько: летом 1918-го, зимой того же года и т. д. Мы только хотим сказать, что причины их были не только политические – бегство от белых, но и личные, душевные, связанные с виной, подлинной или мнимой, в смерти отца. Отметим еще один нюанс – жена, которая, оказывается, была с ним в это время. И опять о ней нигде ни слова, кроме записей «По тропинке…». Какой-то заговор молчания, очень системное, систематическое исключение из тех событий ее фигуры. И только из рассказа «Гривенник», опубликованного в мае 1919 г. под псевдонимом «Вс. Тараканов», узнаём о том, как он и его жена, оба актеры бродячей труппы, обнищав, убежали в степь и в поисках ночлега и пропитания исполняли «кантату Брамса» перед прижимистым немецким колонистом, получив за это лишь жалкий гривенник. Герой монету выбросил, а его жена подобрала, якобы как воспоминание о происшествии. Это вполне могло случиться и летом 1918 г., хотя Иванов и пишет, что «произошло это еще до войны». Но если рассказ автобиографический (на это есть указание в первоначальной публикации: «По блоку. IV. Листки воспоминаний»), то возникает казус: женился Иванов на третьем году войны, летом 1917 г., и тогда скитаться ему было некогда из-за разного рода революционных и профессиональных забот. Остается только 1918 г. Вся эта история с женой, которая так старательно вычеркивается Ивановым из своей биографии 1917–1920 гг., наводит на мысль и о саморедактировании воспоминаний на разных хронологических отрезках, вольно или невольно путая события, даты, время и место вех биографии. И все из-за жены?
Итак, в свете проведенного «расследования» больше аргументов в пользу того, что Иванов провел два-три месяца в странствиях по Сибири, чем того, что он бродил две недели в прииртышских и павлодарских степях. В «Истории моих книг» Иванов пишет, что, бежав из-под ареста за мнимое убийство отца с помощью сторожа-казаха, сочувствовавшего «балшевикам», он с новым другом проскитался по степи «недели две». «Проевшись, оголодав», вернулся в Павлодар и вместе с матерью Ириной Семеновной и братом Палладием уплыл «на пароходе в Омск». Выходит складно: «старым путем» прошел, осенью, как это и бывало встарь, после «балаганных» маршрутов возвратился в Павлодар (вариант: Курган), к оседлости, привычной типографской работе. Только теперь в Омск. Есть, правда, письмо Иванова Худякову о том, что он уезжает «на месяц-полтора» в Омск, где «будут делать операцию (…) брату», и оттуда предполагает «на день-два заехать в Курган» за его стихами: «Готовь к моему приезду больше стихов». Сообщая обратный омский адрес: «типография “Земля и воля”, угол Гасфортовской и 2-го взвода», публикаторы в Собрании сочинений 1970-х гг. считают, что это письмо отправлено из Павлодара где-то в июле 1918 г., т. е. в разгар скитаний Иванова, простиравшихся до Владивостока и Монголии. Неужто он так быстро перемещался по огромной территории, что успевал еще пожить в Павлодаре и одновременно заботился об издании нового сборника-альманаха пролетарских писателей? На наш взгляд, письмо надо датировать, как минимум, на месяц позже, концом августа 1918 г., т. е. накануне отъезда в Омск, когда с ним и поехали его родные. В июле же, наверное, еще рано было задумываться над упомянутым сборником, который станет актуальным в конце сентября.
Без Омска же Иванову теперь никуда, как на круги своя. Хотя новые власти его должны вроде бы искать как «красного»: «Ловили меня изрядно», – пишет он в А-1922. Но, скорее всего, он знал, что к сентябрю 1918 г. ситуация в Омске и Сибири изменилась по сравнению с июнем. События происходили бурные: эсеры вели борьбу за власть с откровенно настроенным на введение военной диктатуры правым большинством Сибирского правительства – Административным советом. Давнюю мечту сибирских «областников» об автономии, своей думе, своем правительстве, своей культуре, кому, как не эсерам-социалистам, «народникам», было воплощать в жизнь? Но поддерживали эту мечту часто в силу ее популярности в народе, подчас конъюнктурно, и всегда с оговорками. Ибо была еще и другая цель, после Октябрьской революции большевиков превратившаяся из мечты в навязчивую идею, – Учредительное собрание. На котором они тогда, в январе 1918-го, явно побеждали, но «ленинцы» их разогнали. Весной его начали возрождать, организовав в Самаре Комитет Учредительного собрания – Комуч. Сибирским эсерам, чтобы успешно противостоять большевизму и ликвидировать его, надо было и связь с федеральным органом не терять, и свое Сибирское правительство укреплять, поддерживать его дееспособность. И вот другой парадокс: чтобы не допустить реставрации большевизма, надо власть формировать как менее партийную, коалиционную, а лучше и вовсе беспартийную. В этом убедился Георгий Гинс, управляющий делами часто менявшего свой состав правительства. После изгнания большевиков из Омска в свои права вступило Временное сибирское правительство, состоявшее из пяти министров – П. Вологодского, Г. Патушинского, И. Михайлова, М. Шатилова и В. Крутовского (того самого, из «Сибирских записок»). Произошло это 30 июня, и одним из первых актов правительства было принятие декларации о государственной независимости Сибири. Правда, с существенно поправкой: Сибирская республика как автономная часть Единой России. Это был компромисс, чтобы угодить и «центру», и местным патриотам. Но не персональным амбициям министров, стремившихся к лидерству.
Начавшаяся и длившаяся все время до пришествия А. Колчака борьба за власть проходила у всех на глазах. Тем более у Иванова, напоминавшая ему, начинающему драматургу, видимо, какой-то особый политический театр. Да и сами политики очень уж напоминали актеров: Михайлов, например, был уволен за «содействие агентам Самары», т. е. Комуча, страдал «манией величия», имея при себе свиту и охрану. Гинс писал о лидерах правительства: «Слабохарактерность Вологодского, капризность и недомыслие Шатилова и привычка рисоваться “адвоката” Патушинского составляли типичный “квартет” в самом правительстве». При таких качествах кутерьма во власти была обеспечена надолго. Нет, не видно было в Сибирском правительстве человека, за которым бы пошли, вокруг которого бы все сплотились перед угрозой большевизма. Г. Гинс выделял только военного министра Гришина-Алмазова: «Совсем еще молодой человек (…), отличался ясностью ума, точностью и краткостью слога», в нем не было «упрямства и своеволия», но его недостатком была «самоуверенность», он «игнорировал» других министров, нажив себе врагов, которые его и убрали из правительства. Не удержался на высоком «Олимпе» и Патушинский, не нашедший поддержки у коллег. Еще несерьезнее получилось с Директорией – Всероссийским Временным правительством, сформированным в Уфе в конце сентября 1918 г. и командированным в Омск. Здесь им даже не обеспечили здания – они долго жили в ж/д вагоне, над чем вдоволь напотешались омичи: «В вагоне Директория, под вагоном – территория». А авторитетный в Омске и окрестной Сибири атаман П. Анненков презрительно говорил: «Вот оно, воробьиное правительство… дунешь – и улетит».
Но все-таки было не до смеха. Волновались и восставали крестьяне, против мобилизаций в армию бастовали рабочие и служащие, например, почты, трения между томской областной думой, Временным сибирским правительством и Всероссийским Временным правительством в Самаре становились все более вопиющими. Прибытие в Омск министров из первого, «томского» правительства (Временного правительства автономной Сибири – ВПАС) П. Дербера 19 сентября Административный совет посчитал подготовкой переворота. В результате одних – В. Крутовского, Шатилова, В. Якушева – арестовали, а А. Новоселова убили. Можно представить, что чувствовал Иванов, узнав об этом возмутительном злодействе. Наверное, чувства эти были противоречивыми. Новоселов ведь был не только писателем, но и министром внутренних дел ВПАСа в самый разгар борьбы за власть, в самую горячую, смутную пору. Когда только атаманам Красильникову и Анненкову все было легко и понятно с шашкой наголо. Если уж сам глава Временного сибирского правительства, неторопливый и осторожный Вологодский не мог до конца распутать ситуацию – ездил даже на Дальний Восток договариваться с двумя правительствами, «томским» ВПАСом Дербера и буржуазным правительством генерала Д. Хорвата, то где уж было Новоселову, учителю-воспитателю казачьего пансиона одолеть эту неразбериху. Он и с томской думой, где был сам Потанин, связи не терял, и с казачеством, поскольку сам был казаком, тоже. За то и пострадал: враги думали, что он заговорщик, «опасный человек» (Г. Гинс), не зная, что он прежде всего писатель. Мужество или затмение, героем он был или неудачником – решить невозможно, разделить нельзя. А может, он просто был идеалистом, искателем чудес, как герой его повести «Беловодье» Панфил, нашедший-таки свою волшебную страну. Но сначала умерев. Финал повести поистине удивителен: Панфил, «спокойный и ясный поплыл к тихой обители» по «морю-озеру святому, подступившему к самому холму», когда он «затих». Смерть описывается как радостное, красочное событие обретения мечты. Ему ли, Новоселову, тогда было ее бояться? Может, ее-то и не хватало, чтобы распутать клубок из правительств, партий, министров и амбиций, в который превратилась тогда прогнавшая большевиков Сибирь?
Иванову трудно было понять все эти хитросплетения политики, литературы, тайн чужой души. А может, и родственной, но оставшейся непонятой. По словам его друга Н. Анова, Иванов говорил: «Талантливый писатель… Блестящая повесть “Беловодье”. Жалко его страшно, человек был отличный. Мы с ним дружили». А как не дружить, если были земляками, оба из павлодарских краев (он – из поселка Железинского), и его очерк «Коряков-Кала», как мы предположили, Иванов не мог не читать, знать. Как и другие очерки – о старообрядцах Алтая, ставших героями повести. И если в ней есть поэзия родной Сибири, степной, лесной, небесной, насквозь крестьянской, от быта до утопии, то в очерке есть недоумение. Вернее, сомнение: как относиться к этому уникальному этнографическому феномену, анахронизму дониконовского времени – бережно, изучая, сохраняя, восхищаясь иконами, обрядами, или осудить за изуверство, фанатизм, деградацию, без сожаления распрощавшись с этими воистину староверами? И в этом весь Новоселов – в постоянных колебаниях, «качелях» между полосами жизни, и в большом, и в малом. Красноречивый факт: в эсеровской газете «Дело Сибири», в следующем после того, где было напечатано открытое письмо на смерть Новоселова (25 сентября 1918 г.), номере (26 сентября) Иванов публикует статью или заметку «О кооперативном издательстве писателей-рабочих». О злодейском убийстве там ни слова, кроме нескольких слов о «поднимающей голову реакции». Но уже в контексте другого убийства – книжного дела, «здоровой печати» и «здоровой книги», которые должна возродить демократия, а не реакция, кооперативное издательство писателей-рабочих, а не «спекулянты от печати».
И опять, как в апреле, Иванов ищет единомышленников из среды пролетариев, он просит «товарищей пишущих рабочих прийти на помощь к группе писателей», как когда-то в «Сограх» вербовал новобранцев в свой «Цех пролетарских писателей и художников». О тех, кого сейчас, в сентябре, удалось «завербовать», мы узнаем из его письма Худякову: «Жена, Антон Семен(ович) Сорокин, К. Тупиков, А. Оленич-Гнененко». Правда, двоих можно отсеять: Оленич «сидит», т. е. в тюрьме, а о Сорокине в самом конце письма сообщено, что он «в нашем предприятии не участвует». Еще бы! Ведь в «кооперативной» статье Иванов упомянул его в списке «наемников реакции» с собирательной «неестественно-искривленной физиономией пинкертоно-похабного Хама». Откуда вдруг явился такой антисорокинский выпад, и, наоборот, поддакивание культурничеству Горького, чья «Новая жизнь» к тому времени уже была закрыта? Это, кстати, новое доказательство того, что пьеса «Гордость Сибири Антон Сорокин» была написана весной 1918 г. Там и Горький грызет «орешки культуры», гладит Иванова «по спине “Сборником пролетарских писателей”», крича на него: «Ты куда на культуру – ША!», отправляя Иванова «в конуру», а Худяков и вовсе «жулик», а не поэт, как «сам говорит». Стал бы после такого Иванов писать ему с просьбой: «перепиши стихотворений штук 30–40 для небольшого сборничка». Да и Новоселов здесь жив и здоров настолько, что душит вместе с Вяткиным Сорокина, ныне уже удостоившегося звания «похабного Хама». Собственно, в этом и вся роль Новоселова в пьесе – он «враг Антона Сорокина» и друг Беловодья, куда его «душа просится». В реальности вышло все наоборот: самого Новоселова «задушил» Сорокин, т. е. «реакция», «наемником которой он оказался».
Было над чем задуматься, когда Иванов выбрал эсеров и демократию, задумывая кооперативное издательство «писателей-пролетариев». Ибо в письме Худякову сообщал прямым текстом: «Деньги не нужны, ибо мы их думаем получить от ЦК партии, кооп. организаций и пр.». Той партии тех социал-революционеров, которых не так давно в пьесе саркастически характеризовал: «Рыбоподобные люди с головами сирен и золотыми хвостами», которыми «в критические минуты закрывают глаза». Теперь, в сентябре 1918-го, видимо, глаза открылись и у них, и у Иванова. Конечно, немалую роль в возобновлении контактов с эсерами и Худяковым играл материальный интерес. Так же, как пропаганда кооперации, которой эсеры придавали большое значение. Еще для «Согр» он написал рассказ «Алешкина кооперация» (позже «Алешка»), где взрослые, собираясь на глазах у мальчика Алеши, часто упоминают это слово – «кооперация», и отец говорит Алеше, что она «очень нам поможет, хорошая она», напоит и накормит, а мальчик понял ее по-коммунистически, как бесплатную раздачу. И терпит полный крах. Летом 1918-го потерпели крах большевики, так что рассказ оказался провидческим. Иванов и сам теперь должен был поменять свое отношение к красным, оказавшимся не у дел. В письме А. Неверову он признается, что в те времена «хлопотал об Учредительном собрании для русского народа». И времена эти был сверхкратким периодом правления Директории (о чем пишет в том же письме: «Я заметил Ваши рассказы еще во времена Директории») – переехавшего в Омск из Уфы Всероссийского Временного правительства, преемника Учредительного собрания. Но Директория оказалась недееспособной, будучи буквально поглощенной Временным сибирским правительством с его реакционным продиктаторским направлением. Но надежды, иллюзии, видимо, у Иванова еще были: Директория ведь за Учредительное собрание, в которое он тогда верил.
Велико же было его разочарование, когда вместо укрепления демократии, многопартийности, Директория взяла и закрыла «его» газету «Дело Сибири». Публиковаться в Омске теперь было негде – в следующем 1919 г. посылал, по старой памяти, рукописи в Курган, и несколько рассказов появилось в газете «Земля и труд». А тогда, в преддверии Колчака вспомнил, может, и «Женский журнал», который высмеял в «литературном памфлете» «Как я сотрудничал в “Женском журнале”». И вот что он рассказал. Увидев, что это чистой воды графоманское издание, ведущееся некомпетентными людьми, Иванов начал предлагать туда откровенную чушь: как изготовить пудру из березовой коры или сделать кожу рук идеальной, окуная их «в сосуд с крепкой водкой» и т. д. В итоге герой попал в сумасшедший дом. Но еще примечательнее этой довольно грубой памфлетности участие в «сотрудничестве» Сорокина. Рассказ с этой точки зрения предстает памфлетом не на журнал, а на Сорокина, которого, как написано в начале рассказа, «за дерзкое мужество» он «бесконечно» уважает, а в конце готов назвать «лицемерным троглодитом». Вспомнив, как заклеймил его же в статье «О кооперативном издательстве…» «похабным Хамом» (правда, не лично, а в ряду прочих), мы видим, что отношение Иванова к Сорокину осенью 1918 г. было негативным. Но даже если это было и всерьез – многие знали, что литературные ругательства в свой адрес Сорокин тоже называл рекламой и мог их поощрять, – не могло быть долгим. Слишком уж сходны были их натуры, павлодарцев, придумщиков, авантюристов, футуристов.
Это легко было заметить со стороны. Оленич-Гнененко в своих мемуарах подметил другое: «У Всеволода Вячеславовича было много родственного с Антоном Сорокиным. Это прежде всего блестящее знание кондовой, коренной Сибири, бескрайней казахской, ковыльной и песчано-солончаковой степи – легендарной “сары-арки”, быта, нравов и языка казахского народа». О том, что «оба необычайно тонко чувствовали первозданную свежесть слов, образов, красок», еще можно поспорить – верно это, пожалуй, только в отношении к Иванову. Но то, что они обладали «каким-то своеобразным мистификаторско-ироничным отношением к людям и событиям (…), то человеческо-сострадающим, то по-эзоповски прикрыто клеймящим», можно подтвердить. При этом они не щадили и друг друга. Если Иванов включал Сорокина в список «наемников реакции» и выводил в лит. памфлете чуть не в главной отрицательной роли, то Сорокин присваивал себе его произведения, ставя под его рассказами свое имя. Невероятные отношения дружбы-вражды, существовавшие больше в эстетическом измерении, чем в нравственном, моральном! Литература оправдывает все, лишь бы это было свежо, интересно, ярко, действовало на читателя, как на зрителя спектакля, а лучше циркового представления. Политика, политические взгляды и предпочтения были того же рода, т. е. без фанатизма – см. о вступлении Иванова сразу в две партии. У Сорокина была другая склонность – он симпатизировал религиозным сектантам и в 1910–1916 гг. вместе с отцом и дядей даже состоял в переписке с известным сектоведом В. Бонч-Бруевичем.
Среди адресов старообрядцев разных толков был и Александр Добролюбов – известный поэт-символист, оставивший в 1906 г. литературу ради жизни, согласно новой, провозглашенной им религии, близкой и толстовству, и хлыстовству. Его приветствовали старшие коллеги по литературному цеху, например В. Брюсов, а для Д. Мережковского поступок Добролюбова стал «позитивным примером революционно-религиозного синтеза». Революционность Добролюбова и его «братков»-добролюбовцев проявится потом в неожиданной поддержке поэтом-сектантом обеих революций 1917 г. – «буржуазной» и «большевистской. В том же году они со своей паствой организуют «общину, коммуну, братство», а когда проголосуют за список большевиков на выборах в Учредительное собрание, то создадут две коммуны под Самарой, в селах Алексеевка и Гальковка. Теперь становится ясно, откуда в газете «Согры» оказались стихи А. Добролюбова, заканчивающиеся призывом: «Придите, братья серафимы, / И помогите мне в борьбе. / Рука света невидима, / Не дайте доступа к тоске». Возможно также, что Иванов пытался помочь «братьям», приехав в Самару в 1918 г. Это одна из версий толкования загадочного фрагмента автобиографии «По тропинке бедствий», начинающегося: «Я в Самаре (подчеркнуто В. Ивановым. – В. Я.). Отвезти письма через фронт», «штук 500», «по 10 руб.» за каждое. Вряд ли это связано с политикой, с эсерами: в Самаре находилось Временное Всероссийское правительство, учрежденное Комучем, которое контактировало с областными правительствами, в том числе до переезда в Омск в октябре 1918 г. Если бы было именно такое поручение, то не было бы такого количества писем. Их массовость, предполагающая массовость авторов и получателей, наталкивает на мысль о переписке сектантов, обменивающихся в том числе и стихами-псалмами, которые так любили добролюбовцы, или об элементарном налаживании контактов. Тем более что сам Добролюбов с 1915 г. жил где-то в Сибири – точный адрес неизвестен, ибо он тоже много скитался. Так что интерес Иванова к сектантам, да еще таким колоритным, отрицать невозможно. Тем паче к такой легендарной личности, сумевшей внушить к себе любовь своих «братьев» и неофитов, о которых ходила добрая молва.
И не было бы ничего удивительного, если бы Иванов захотел увидеть Добролюбова, пообщаться с «добролюбовцами». Скорее всего, он и пытался сделать это весной 1918 г., когда «Согры» уже напечатали стих поэта-сектанта, принявшего большевизм, да и № 2 «Согр» был на подходе. Доказывает возможность «добролюбовских» контактов последующий интерес Иванова к сектантам, сибирским и несибирским, отразившийся в произведениях 1920-х гг. Это повесть «Цветные ветра», герой которой Калистрат Смолин «по баптистам ходил, всем богам молился» и «новой веры» испробовать не прочь. Это и рассказ «Полая Арапия» – о бегстве голодающих в страну изобилия, аналог Беловодья, и «Бегствующий остров» из книги «Тайное тайных», где есть и раскольники, и земля обетованная. Это и роман «Кремль» с «богородицей» Агафьей, «матерью-девственницей», почти хлыстовской, и ее община и «келейники», «похожие на исторических бегунов». Как раз тогда, весной-летом 1918 г. влияние «сектанта» Сорокина на Иванова достигло своего пика, и в «Тропинке…» делается намек на то, что это именно Сорокин дал Иванову поручение отвезти письма в Самару: «…человек, влюбленный в письма (…), сам писем не умел писать. Он не дал мне денег, кроме как на ж/д билет…». А в позднем очерке «Антон Сорокин» сам Иванов, словно подтверждая нашу догадку, писал: «Особенно он (А. Сорокин. – В. Я.) интересовался сектантством, и благодаря ему я познакомился с рядом очень любопытных сектантских деятелей». Увы, и эту тему он далее не развил, ограничась обмолвкой. Но совершенно очевидно, что среди них был и Добролюбов, может, и первый в этом гипотетическом списке «любопытных деятелей», ибо более яркой личности найти трудно. Оленич-Гнененко, который мог бы тут тоже кое-что прояснить, отделался сухой фразой в воспоминаниях, что для Сорокина «было характерно сочетание своеобразного толстовства с сектантством молоканского типа».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?