Электронная библиотека » Владислав Глинка » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Владислав Глинка


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Уже после этого визита двое учеников Михаила Васильевича сказали мне, что он в последние два-три года пристрастился к снотворным. Хотел меньше бодрствовать, что же, это возможно. Видно, жить стало уже совсем нечем. Другое дело, если бы остался в живых хоть кто-то из сыновей.

На похоронах его я не был, куда-то уезжал. Но в следующее лето в годовщину смерти Гримма я побывал на Серафимовском кладбище, нашел дорожку вдоль канавки и поклонился двум могилам.

Мне сказали, что и последняя из такс умерла за полгода до хозяина на том самом ободранном кошками кресле.


Почему я написал эти воспоминания о Михаиле Васильевиче Доброклонском? Я не был с ним близок. Могу подсчитать наши сколько-нибудь подробные разговоры. Не был его учеником, не слушал его лекций. Сознаюсь, не читал его книг, кроме тех, в которых мог что-то прочесть о Рембрандте. Но он был одним из самых цельных людей, каких я знал. В нем привлекали не меня одного ныне очень редкие качества. Знания. Мужество в страданиях. Доброжелательность ко всем, кто с ним общался. Чувство собственного достоинства. Такт. Сдержанность. Скромность.

Я нарочно разделил все их точками. Может, так рельефнее покажутся тому, кто прочтет эти страницы, все семь оригинальных качеств этого, может быть, и не слишком яркого, но такого цельного и привлекательного человека. Особенно во времена, когда миллионы людей, не колеблясь, скажут: «Мы – беззаветные герои…» Или: «В своих дерзаниях всегда мы правы…» И так далее.


Июль – август 1979, Эльва

Комментарии к тексту «Блокады»

ДМИТРИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ТОЛСТОЙ

(1923–2002), композитор


Полагаю, что здесь у Владислава Михайловича совместились его воспоминания разных лет. Мите Толстому в описываемое время (год ареста Б.П. Позерна) должно было быть лет 14–15, так что едва ли В.М. при своем визите к Н.В. Крандиевской видел его в «коротких штанишках». Возможно, В.М. наблюдал Митю несколькими годами раньше, вероятно, будучи в гостях у С.Н. Тройницкого, с которым контактировал и отец Мити, писатель А.Н. Толстой, и память В.М. сохранила именно тот образ мальчика…

Мне довелось быть знакомым с композитором Дмитрием Алексеевичем Толстым с середины 1960-х годов. Нас разделяло менее полутора десятков лет, но в те годы мы совершенно отчетливо относились к разным поколениям – я дружил с его племянниками, и миром нашего досуга были мотоциклы, палатки и слаломные лыжи, в то время как у Дмитрия Алексеевича уже была тросточка, плащ через руку на случай дождя и, кажется, уже одышка. Потом наши возрасты стали сближаться, и чем дальше, тем быстрее.

Если мы встречались, то совершенно случайно (я, признаться, не знал его музыки, и абсолютно очевидно, что и он не читал ничего моего), и поэтому я бывал сильно удивлен, чтобы не сказать поражен, тем, как Дмитрий Алексеевич всякий раз помнил, на какой реплике остановилась наша прежняя беседа.

Так однажды, кажется, в годы семидесятые, чьи-то именины свели нас в квартире, где среди всей остальной, совершенно городской мебели стояла длинная деревенская лавка.

– Значит, так! Как мы с вами уже решили, черта нет! – сказал Дмитрий Алексеевич, садясь верхом на один конец лавки и приглашая меня оседлать другой. Это были первые его слова после того, как мы поздоровались.

В другой раз, это были уже девяностые годы, он подсел ко мне в машину около буддийского храма, чтобы проехать несколько сот метров до Елагина дворца, где богатая, но милая московская пара Смирновых устраивала ностальгический бал сословного характера. Из будки у перил моста кто-то, сверив наш номер со списком, крикнул охраннику, стоявшему у створки разводных трубчатых ворот, чтобы открывал.

– А куда едут?

– Ну, по заявке… Какие-то дворяне, блин…

Ехать по аллеям было непривычно, но Москва и в Петербурге умеет все купить, даже Елагин дворец. Праздничек был как нельзя лучше. Бал открывался полонезом, своеобразие которого выявилось в том, что полы в зале для танцев были покрыты войлоком. Паркет, очевидно, берегли для тех, у кого денег будет еще больше. Опустились сумерки, и с куртины, которую было видно сквозь раскрытые двери зала, одна за другой стали взлетать с посвистом цветные петарды. Грянул ливень, и на куртине появился угловатый черный силуэт, своим спецназовским коробчатым кепи схожий с тенью художника Шемякина.

– Немного Гофман, вы не находите? – спросил Дмитрий Алексеевич. – Может, уже поедем?

«Тень Шемякина» набрасывала на воткнутые в газон, но еще не сработавшие петарды полиэтиленовые мешки.

Когда я увозил Дмитрия Алексеевича обратно, он был бледен и, глубоко уйдя в сиденье, словно оцепенел. Своей склоненной тяжелой головой и мрачным выражением лица он напоминал Бетховена, который стал терять слух. И вдруг встрепенулся:

– Давайте напишем вместе что-нибудь фантастическое, – сказал он. – И начнем, например, так: «В машине ехали композитор Толстой и писатель Глинка…» А?


Написав предыдущие строки и перечтя их, я поймал себя на мысли, что если не допишу еще несколько слов, то совесть не будет чиста.

А суть в том, что судьба по отношению к Дмитрию Алексеевичу была несправедлива. И несправедливость эта заключалась в том, что для большинства людей своего круга Дмитрий Алексеевич был виден не сам по себе, а из-за плеча своего брата – Никиты Алексеевича. Более блестящего, более светского и обаятельного, сумевшего подобно отцу (при полном несходстве методов действий) так устроить и построить свою жизнь, что большая часть ограничений и притеснений, выпадавших на долю среднего советского человека, его не коснулась. И эта фигура старшего брата (разница – шесть лет), которая постоянно была на виду и на устах у всех, постоянно закрывала медленно взрослевшего, а потом быстро начавшего стареть Дмитрия Алексеевича.

А тот был вдумчив, много читал и много знал того, о чем мало кто вообще имеет представление, писал музыку и преподавал, оставил том воспоминаний, был добр и честен, болезненно раним, желал теплых родственных отношений, но, очевидным образом, не обладал даром их соткать и оттого зачастую бывал смешон, а то и нелеп, добавим, как многие добрые сердцем люди.


ЛЕВ ЛЬВОВИЧ РАКОВ

(1904–1970), организатор и первый директор Музея обороны Ленинграда


Лежа он начинал задыхаться, но когда его сажали прямо, то лицо его сразу покрывалось испариной. Для него нашли специальное наклонное кресло, хотя сейчас кажется странным, что в то время среди больничного оборудования можно было найти что-то несерийное.

Надежды не оставалось никакой.

Среди больничного персонала было несколько молодых женщин. Каждой из них он ежедневно умел сказать что-нибудь такое, от чего они замирали как в испуге, а потом, оправляя халатики, порхали вокруг, празднично шелестя. Без внимания он не оставлял ни одну. Тот факт, говорил он, что перспектива ограничивается, вероятно, несколькими днями, ничего не меняет.

Ночные дежурства мы, его близкие, распределили. Каждое дежурство казалось последним. Одно из них особенно помню. В ту ночь меня не покидало странное чувство. Я ощущал себя отнюдь не дежурным или сиделкой. Даже просто пришедшим помочь больному я и то себя не ощущал. Вместо всего этого – более или менее соответствующего ситуации – я чувствовал себя… в гостях! Он был хозяином, я – гостем. Теряя сознание, он успевал бросить фразу, готовую быть началом разговора, интересного именно для меня, когда же вновь – иногда после укола – он приплывал обратно, то еще прежде, чем обретала возможность двигаться его гортань, уже говорили глаза – они тут же, да, да, именно тут же, искали собеседника.

– Не возьмусь утверждать, – хрипел он чуть погодя, – что нынешние ощущения совершенно неиспытанные… Когда я вернулся в 54-м, мы с Мариной получили ордер на квартиру. Новый, знаете ли, дом, новый район… Скажите, на милость, что там делать? По-моему, полная аналогия с той переменой адреса, что мне предстоит… Так мы, помнится, говорили о композиции пьесы… Чем незначительнее происшествие, на которое налипает снежный ком следствий, тем оно заурядней…

Кашель душил его, приступы боли и периоды почти полной потери сознания следовали один за другим, за каждую минуту шла очевидная борьба. Так продолжалось полночи. Самый длинный монолог я услышал на рассвете:

– Почему-то сейчас особенно всплывают картинки детства… Как не хотелось бы, чтобы вместе со мной… поскольку есть презабавные… Вот, например… Дело еще перед войной, перед первой, разумеется. Мы с мамой жили на Петербургской стороне… Высокий этаж, внизу двор, и снизу эти голоса городской жизни: «Халат-халат!» или «Точить ножи-ножницы-мясоруб-КИ!»… Ну, вы этого не можете помнить, это до вас… И вот однажды снизу слышим: «Котам яй-ца ре-ЗАТЬ! Котам яй-ца ре-ЗАТЬ!». И моя мама, деликатнейшая, никогда громкого слова, вспыхивает, спешит к окну, машет рукой: «Сюда! Сюда!» Звонок. И появляется у нас – помню даже отражение его в паркетном полу – такой краснорожий, желтоволосый, да еще в красной рубахе. К тому же хамский пробор посередине, вместо пояса веревка, а за веревкой голенище от сапога, одно голенище, без подошвы. И усмехается. «Именинничка!» – говорит. А Кузен Понс чует, уже куда-то в угол, в угол. И этот, продолжая усмехаться, пальцы сцепил и хрустит ими… Мама машет, чтобы я был в другой комнате, но я, конечно, смотрю в щель. Этот берет пятерней своей огромной Кузена Понса и засовывает в голенище, так что только задние лапы торчат и хвост, перехватывает за эти лапы, держит на весу… Другой рукой из-за спины разбойничьим каким-то хватом достает треугольный нож, типа сапожного, и быстро, ловко, Понс только хрипнул, дернулся, а этот уже трык-трык – стряхнул что-то с ножа и кладет голенище на пол. И Кузен Понс выцарапывается насквозь, вперед то есть, и ползет в угол на брюхе, потом оглянулся, глаза желтые, страшные и шипит. А этот, вытирая ножик, захохотал и говорит: «Не любит!» Миша! Миша! Вы вслушайтесь! Это ведь про нас! Про интеллигенцию! Это ведь все с нами делают… «Не любит!» А?! Это же гениально! Они хотели бы, чтобы мы это любили! А?


МАРИАННА ЕВГЕНЬЕВНА ГЛИНКА,

урожд. Таубе (1908–1979)


Когда я вспоминаю Марианну Евгеньевну, жену Владислава Михайловича Глинки, мою приемную мать – мне не с кем ее сравнить, разве что, если иметь в виду силу духа, сказать, что в ней было что-то от первых христиан.

Натур подобной цельности мне больше в жизни встречать не случалось. Слова «вот это – можно», а «вот этого – нельзя», как обозначение границ своих действий, и теперь, после четверти века, как ее нет, мне кажутся выбитыми на том пьедестале, где она для меня навеки стоит.

Марианна Евгеньевна – это идеальный образ человека, не думающего о своем благе, при этом не только о материальном, а о благе для себя вообще. Представить, что тетя Ляля (домашнее имя) что-то предприняла бы ради удовольствия именно своего – что-нибудь себе сшила, приготовила для себя вкусную еду, отправилась в театр или кино, – невозможно. Всегда и везде все, что она делала, было для кого-то. Не могу представить, что, узнав о чьей-либо беде, тетя осталась бы в стороне. При этом помощь ее всегда была действенной, действительной, а по причине отсутствия даже намека на сюсюканье, почти с оттенком суровости. Существовал целый круг людей, за бедами которых, вернее, конечно, за тем, чтобы беды эти их не окончательно доконали, тетя Ляля приглядывала. В основном, ясно, это были одинокие старые люди – обломки семей, разрушенных в тридцатые и сороковые. По большей части, естественно, женщины (одинокие старые мужчины в нашей стране долго не живут). От них, этих людей – выселенных к старости в новостройки, осевших в ссылках или оказавшихся в домах престарелых – иногда приходили письма. В письмах звучал один мотив – благодарность, и никогда не было жалоб на жизнь. Таков уж был этот контингент – они уходили из жизни с достоинством…

А еще – и это было делом ее жизни, гораздо более личным, нежели профессия, – тетя Ляля жила, чтобы защищать животных. Пристроить к кому-то хоть на неделю беспризорную собаку, поставить у подвального окна, откуда ночью вылезают котята, миску, отобрать от мальчишек какую-то живность, которую они мучают… Увидав любое животное на мостовой, она бросалась машинам наперерез.

Зная, что дядиному другу А. В. Помарнацкому прописаны сеансы гирудотерапии (лечения пиявками), она специально приходила к Помарнацким к концу этих сеансов, чтобы успеть спасти пиявок, пока их не спустили в канализацию. Унося пиявок с собой, она затем выпускала их в Неву.

Гуляя с четырехлетним внуком (Владивосток), она бежала перед его трехколесным велосипедом, отбрасывая щепкой в траву вылезших после дождя червяков.

Для Марианны Евгеньевны весь быт, все его разновидности и детали существовали лишь для того, чтобы жить чем-то совершенно иным, стоящим над бытом. Еда нужна была только для поддержания сил, одежда лишь для того, чтобы покрыть тело, стулья, чтобы сидеть. Ее дед возглавлял Петровскую сельскохозяйственную академию, ее отец был генералом от медицины, ее мать, объездив в молодости Европу, знала несколько языков, муж Марианны Евгеньевны был великим знатоком истории XIX века. Но ничего-то из этого, я имею в виду замечательные достижения этих людей (ведь нельзя без огромного труда стать ни ведущим врачом, ни выдающимся историком) – мне казалось, не было для нее существенным. Профессией ее самой было искусствоведение, но я не могу себе представить ее ни на открытии какой-нибудь выставки, ни с раскрытым альбомом живописи. Я не мог бы сказать, читала ли она «Анну Каренину», а если читала, то дочитала ли до конца. Представить себе, что Марианна Евгеньевна читает «Братьев Карамазовых» я не могу. Что-нибудь Чехова? Едва ли. Зато отчетливо вижу Диккенса, да еще, может быть, «Маленького лорда Фаунтлероя».

Они – ее шестидесятилетняя мать, она с девятилетней дочерью и неразлучная с ними Маруся, Мария Степановна (домработница? компаньонка? прилепившийся к семье чужой человек, ставший впоследствии родней родственницы?) – приехали к нам в эвакуацию в Кологрив весной 1942 года. В 1944 году, после снятия блокады, она могла бы со своей семьей сразу вернуться в Ленинград, но летом 44-го мы с сестрой Надеждой остались без родителей, и она нас усыновила. Повторяю, она могла бы со своей дочерью и матерью вернуться в Ленинград, это было бы более чем естественным, но, отправив их, сама она осталась с нами – двумя не своими детьми и свекровью, которую едва терпела. И пробыла с нами в эвакуации еще год, пока дядя в Ленинграде не добился вызова (то есть разрешения ехать) для нас всех – тогда без этого приехать в Ленинград было нельзя.

Что после такого поступка значит все остальное?


В последние полтора десятка лет ее жизни брак ее с Владиславом Михайловичем (см. «Хранитель», книга первая, стр. 324–325), будучи в значительной степени условным, продолжал быть дружеским союзом двух глубоко уважающих друг друга людей.

Укладывая для дяди чемодан, перед тем как ему ехать на лето в Эстонию (ежегодно в 1970-е годы), она говорила, что желает ему хорошо поработать:

– С Богом! Поезжай. Когда вы едете с Наташей, я спокойна. Она за тобой хорошо ухаживает…

И целовала – его, привстав на цыпочки, в лоб, Наталию Ивановну, стоящую рядом со смиренным видом, – в щеку.

Марианна Евгеньевна курила «Беломор», иногда нечаянно ломая, кроша папиросу, руки ее в последние полтора десятка лет жизни тряслись так, что она не могла донести до стола чашку.

Самопожертвование, полное подчинение какого-то одного своего «я» другому своему, видимо, еще более главному «я» – вот ее образ, как я его понимаю.

Мне не с кем ее сравнить.


ОЛЬГА ФИЛИППОВНА ТАУБЕ

(1881–1968)


Ольга Филипповна Таубе, урожд. Королева, была матерью Марианны Евгеньевны, жены В.М. Глинки. Отцом О.Ф. был Филипп Николаевич Королев (1821–1894), родом из крестьян Харьковской губернии. Это был очень деятельный человек (см. «Брокгауза») – им были, к примеру, основаны первые в Москве женские курсы (1869), он какое-то время возглавлял Петровскую земледельческую академию (1870–1876), почти два десятка лет был членом Совета Министерства государственных имуществ.

Образование Ольга Филипповна получила в Дрезденском лицее, отсюда владение иностранными языками, знакомство с классической литературой и искусством. В молодости вместе с сестрой Марией Филипповной (р. 1884) она много путешествовала по Европе. Ближайшей приятельницей О.Ф. в предреволюционное двадцатилетие была княгиня Нина Сергеевна Оболенская (урожд. Жекулина), также любившая путешествовать. Во время Русско-японской войны 1904–1905 гг. обе служили медсестрами на санитарных поездах. Если на театре военных действий им случалось расставаться, они переписывались.


На германской войне в 1914–1916 гг. подруги опять вместе, и опять на санитарном поезде, начальником над которым являлся муж Ольги Филипповны – военный врач Евгений Петрович Таубе.

Как-то этот поезд, находясь вблизи линии фронта (дело было в Галиции), остановился в поле около лесочка, и приятельницы пошли прогуляться и подышать воздухом. Однако, зайдя за какой-то куст, они наткнулись на австрийского офицера, который отдал им честь и произнес: «Медам, вы в плену!» Дамы, хотя и были патриотками, но, как люди воспитанные, скандала устраивать не стали, тем более что и штаб австрийцев оказался совсем неподалеку. Дело происходило, кажется, осенью 1914 года, и ожесточения, которое, как говорят знающие люди, со временем овладевает всеми воюющими, еще не наступило. А когда при допросе выяснилось, что несколько старших офицеров и пленные медсестры принадлежат к одному кругу, и даже обнаружились общие знакомые (следствие многочисленных путешествий О.Ф. и Н.С. по Европе), то допрос как-то сам собой перешел в оживленную светскую болтовню, и в штабе решено было устроить бал. Танцевали всю ночь. Под утро тот же офицер отвел приятельниц к месту их пленения. Убедившись, что поезд на месте, он произнес: «Медам, вы свободны!» – и отдал честь. Начальник поезда, муж О.Ф., конечно, спросил их о том, почему они задержались, но, судя по всему, ответ его удовлетворил.

О Евгении Петровиче Таубе, который был значительно старше Ольги Филипповны, раз уж о нем зашла речь, необходимо сказать, что происходил он из поволжских немцев, приглашенных в Россию Екатериной, и никакого отношения ни к барону Михаилу Александровичу Таубе, тайному советнику, сенатору, а на 1917 год и члену Государственного совета, ни к генералу от кавалерии барону Максиму Антоновичу Таубе не имел. Да и то сказать, фамилия Таубе среди немцев совсем не редкость – примерно, как у нас Голубевы.


Евгений Петрович был чрезвычайно знающим и опытным врачом. Будучи в дружеских отношениях с Николаем Николаевичем Петровым (основателем отечественной онкологии, будущим академиком, Героем соцтруда и лауреатом), Евгений Петрович принадлежал вместе с ним к тому кругу медицинских светил, консультациями которых пользовались люди, занимавшие самые высокие посты в Петербурге – Петрограде, а потом и в Ленинграде. В частности, до революции одним из пациентов Е.П. Таубе был товарищ министра внутренних дел генерал В.Ф. Джунковский, а в послереволюционные годы возглавлявший с 1917 по 1926 год Петроградский совет Г.Е. Зиновьев.

Здесь нам кажется уместным добавить, что и приятельница Ольги Филипповны, княгиня Нина Сергеевна Оболенская (муж которой умер за границей), также не совсем потерялась после 1917 года. Очень вскоре она уже в Москве, и в ее речи вместо упоминания имен светлейших князей Голицыных и родственных ее мужу Толстых начинают скользить совершенно другие имена: наркома здравоохранения Н.А. Семашко и управляющего делами Совнаркома В.Д. Бонч-Бруевича. А когда двум ее дочерям отказывают в праве поступать в вузы на том основании, что они, мол, княжны и притом из Рюриковичей, то ответственный секретарь «Правды» Мария Ильинична Ульянова по просьбе Нины Сергеевны добывает у брата справку, на которой написано: «Принять, как потомков декабриста».

О Евгении Петровиче Таубе добавим, что умер он в 1929 году, и в блокадных записках В.М. упоминается лишь косвенно. Помню его портрет маслом – темный, почти черный фон, и выступающая из темноты желтоватая голова, повернутая в три четверти – спокойное лицо, плотные усы, лысый череп. Портрет, подобный такому, мог бы висеть в венгерском замке или в палатах гетманского дворца. Не могу вспомнить, различим ли на холсте генеральский погон, но если и не различим, то угадывается. Однако как могла выглядеть «шинель покойного тестя», в которую одет Владислав Михайлович в марте 1942 года при его памятной встрече с М.В. Доброклонским на Дворцовом мосту, не представляю, шинель ведь тоже должна была быть генеральской…

В преклонных летах Ольга Филипповна была барственна, независима, нетороплива, ее манера вести себя была манерой человека, в полной мере сознающего себе цену. В эвакуацию (г. Кологрив Костромской обл., 90 км от жел. дор.) весной 1942 года с ней прибыли из блокадного города «англиские» (отсутствие звука «й» и ударение на первый слог) книги и предметы необходимого личного обихода – бронзовая пепельница, японский веер и т. п. Вполне бесполезный моржонок из моржового клыка был не в счет.

Смущение, чувство неуместности своего присутствия, неловкости – были О.Ф. незнакомы. Ее невозмутимая неторопливость и уверенность в праве на особое отношение почти гипнотически действовали на людей, и в глухом городке, окруженном лесами (где эвакуированные сюда племянницы композитора Стравинского и те пошли на лесоповал), ей, шестидесятилетней даме, сразу предложили место работы в музее.

Непонимание друг друга двумя бабушками – Ольгой Филипповной Таубе и матерью В.М. – Надеждой Сергеевной Глинка остается за рамками настоящего отступления. Слишком разными были их предыдущие жизни, слишком разными были характеры, слишком разнится степень отдачи себя другим, и несравнимы меры того, что одна по сравнению с другой, если говорить о потерях, вынесла в своей жизни. Но сколько вынесла каждая!

Надо сказать, что Ольга Филипповна, вот уж чего у нее не отнимешь, никогда не была ханжой и никогда никому не читала морали. Чужие поступки интересовали ее только в той мере, в которой они могли оказать влияние на ее жизнь. На моей памяти она почти никогда и ничем не болела, курила, кажется, до конца жизни и новые явления, если вдруг с ними сталкивалась, примеривала на себя, как накидку.

Однажды я въехал на мотоцикле во двор, где жил В.М. (дом № 32 по Дворцовой набережной), и, повернув в правый квадратный аппендикс (под окна нынешней эрмитажной столовой), загнал на полном ходу мотоцикл по диагонали в угол, затормозив так, что до стены осталось всего несколько сантиметров. Такая у нас тогда была мода. А из входной двери как раз вышла во двор О.Ф. и остановилась, наблюдая. И когда я выключил мотор и расстегнул каску, она вполне серьезно сказала:

– Я бы теперь так не смогла, – и добавила, видя, что я посмотрел на нее вопросительно: – У меня сейчас внимание рассеивается.

Ей было восемьдесят четыре года.

Но теперь, более чем через полвека после войны, одними из самых запоминающихся картинок жизни в Кологриве для меня остались длинные зимние вечера. Мы, несколько детей, сидим кто на чем вокруг бабушки Оли, и световое пятно падает лишь на книгу. Книгу она держит так, что сидит откинувшись, почти лежа. Она дальнозоркая, и это как-то заодно с ее неторопливостью и тем, что время от времени перевод прерывается ритуалом курения – доставанием огня из горящей печки, затяжками, выпуском дыма. Мы слушаем перевод с листа «Рыцарей Круглого стола».

О том, что в это время идут бои под Сталинградом, мы, дети, не знаем. Что такое Сталинград? Мне шесть лет. У меня в голове Ланселот и король Артур.

Как-то в Кологриве мы целый месяц ели один турнепс. Ела и бабушка Оля. Кажется, она не замечала, что ест.


АНДРЕЙ ИВАНОВИЧ КОРСУН

(1907–1963), переводчик


Анкетные данные Андрея Ивановича Корсуна (архив Эрмитажа): родился в Кисловодске, дворянин. В 1926–1930 гг. учился в Институте истории искусств. В 1931–1934 и. о. завбиблиотекой Русского музея. В 1934–1941 и с 1945 года – библиотекарь Эрмитажа. Владел французским, английским, немецким. Был в Польше и Германии – в войсковых частях (война). 1941–1945 – войсковой почтальон. Жена – Л.И. Аверьянова, р. 1905, сконч. 1942, развод 1934.

Дядя Андрей пришел с войны в сентябре 1945 года. Двухметровый, с иконописным лицом, худущий до впалых щек (таким потом и остался), он именно пришел к нам (мы жили тогда еще на Басковом переулке), а не приехал. Его вещевой мешок, который из-за его роста казался маленькой котомкой, был пустым. Помню, от кого-то я слышал, что из трофеев, а он был военным почтальоном, он привез только железный перстень с гербом, который подобрал где-то на дороге. В дяде Андрее было что-то такое, что я, увидев его впервые, уже через час стоял около него, прислонясь. А мне тогда было не три и не пять, а уже девять…

Говорил он всегда и со всеми безукоризненно вежливо и сдержанно-приветливо. Долгое время после войны он ходил в галифе, должно быть, на его рост не достать было брюк. Позже помню его в коридоре Эрмитажа – силуэтом форменный Дон-Кихот, он говорит с молоденькой сотрудницей. Она (я ее не знаю) стоит рядом и так близко к нему, что смотрит ему в лицо почти вертикально вверх. Что-то мягко отвечая ей, он отступает и отступает назад, а она наступает. На ногах у него накладные кожаные голенища – английские краги 1910-х годов. У него черные усы и брови. Волосы совершенно седые. Это уже середина пятидесятых.

Я учился тогда в военно-морском училище, а точнее, в училищах. Выпускали нас на волю скупо, и, возможно, от этого я начал слагать вирши. «Стоит на скалах капитан,/ Во тьму уставив взгляд. /А ниже – воет океан, /А ниже – смерть и ад…». Мне надо было, чтобы кто-нибудь меня слушал. Дядя Андрей переводил тогда для «Литературных памятников» древнеисландскую поэзию. Я выбрал его. Слушая, как я рифмованно завываю, он мягко улыбался и, отводя глаза, тепло клал мне руку на плечо. Перед тем как мне уйти, он снабжал меня тоненькими книжечками издания 1910-х и начала 1920-х годов. Страницы книжечек были желтоватые, твердые, с неровно обрезанными краями. Несколькими годами позже, чтобы купить такую книжечку у букиниста, надо было два месяца работать.

Как-то дядя Андрей и Вадим Борисович Вилинбахов консультировали вместе съемку фильма «Овод». В. Б. Вилинбахов в своих записках вспоминает, что, как только случался даже короткий перерыв, Андрей Иванович тут же доставал из кармана и раскрывал небольшую французскую книжку. Ближайшими друзьями дяди Андрея были скандинавист Михаил Иванович Стеблин-Каменский и востоковед Александр Николаевич Болдырев – оба, кстати, блокадные друзья Владислава Михайловича.

Жил дядя Андрей на Дворцовой набережной, 30, а в 1950 году мы переехали с Баскова переулка на Дворцовую, 32, в дом Эрмитажного театра (на месте той квартиры теперь столовая и кафе Эрмитажа). Моя тетя и приемная мать Марианна Евгеньевна тогда еще не оставалась у дяди Андрея по нескольку дней, как это бывало позже, с конца пятидесятых, когда они стали ездить в отпуск вместе. Они ездили к друзьям в Киев и, кажется, на Кавказ, а еще в Москву, где останавливались у Оболенских. Никакой тайной для В.М. это не было, у них с тетей все уже было решено, притом в высшей степени корректно. Тайной это было, во всяком случае, считалось тайной, для матери В.М. – бабушки Надежды Сергеевны.

Союз Андрея Ивановича и моей приемной матери Марианны Евгеньевны – это союз Филемона и Бавкиды, кстати, именно от них миф о счастливо старящейся чете я впервые и услышал. Каким был тогда Андрей Иванович? Какой была Марианна Евгеньевна? Им обоим было уже под пятьдесят. В прошлом у Андрея Ивановича был брак и развод с мятущейся поэтессой Лидией Аверьяновой, смерть в блокадном городе неустроенных стариков, и все то, что книжный, знающий языки деликатный человек мог увидеть, ощутить и понять, пройдя в солдатских погонах пешком до Берлина. У тети в прошлом была пришедшаяся на ее тридцать с небольшим блокадная зима, затем четыре года эвакуации, сравнимой только с отбыванием трудовой повинности, повисшая на ней семья убитого на войне брата мужа – двое детей и старуха, оставшиеся без кола, без двора. И безденежье.

А теперь постепенно наступал покой. Он работал в заветной гавани – библиотеке Эрмитажа, она – в здании Кунсткамеры неторопливо исследовала портреты Ломоносова.

Оба были бессребрениками, оба существовали словно поверх быта. Про его галифе уже сказано, Марианна же Евгеньевна, замечательно красивая в молодости, склонности имела почти монастырские – дешевая юбка, застежка которой могла оказаться с любой стороны, пара блузок, не имеющий цвета берет, старый плащ, старое пальто. Почти болезненная худоба, пачка «Беломора». Про обувь ничего не помню.

У них впереди (они так думали) были спокойные, а значит, счастливые годы – помешать этому, казалось, не могло ничто. Но конец этого союза был иным, нежели у мифа. У дяди Андрея все чаще бывало черно-желтое, почти зеленое лицо. В пятьдесят с небольшим он выглядел на двадцать лет старше. Он умер той осенью, когда убили Кеннеди, и когда он умирал, рядом была лишь гудящая короткими сигналами висящая на шнуре телефонная трубка.

Его собрание геральдических книг – помнится, чуть не кубометр – отправилось, кажется, в библиотеку Эрмитажа… На Васильевском острове, в квартире, где живет мой младший сын, до сих пор стоят книжные стеллажи дяди Андрея. Они под потолок и из крашеных коричневым бейцем досок – такие в первые послевоенные годы делал многим нашим знакомым эрмитажный столяр дядя Митя Ухин.

Книга «Старшая Эдда» (древнеисландские песни о богах и героях в переводе А.И. Корсуна) успела выйти в «Памятниках» за несколько месяцев до его смерти. Редакция этой книги, вступительная статья и комментарии принадлежат Михаилу Ивановичу Стеблину-Каменскому.


ЛИДИЯ ИВАНОВНА АВЕРЬЯНОВА

(1905–1942)


Имя поэтессы Лидии Аверьяновой лишь однажды мелькнуло в рукописи В.М. в связи с ее недолгим браком с работавшим в библиотеке Эрмитажа Андреем Ивановичем Корсуном. Но нити, связывающие Л.И. Аверьянову с Эрмитажем и эрмитажниками, этим браком не исчерпываются.

В 2004 году в журнале «Звезда» опубликована подборка рассказов Л.Л. Ракова. Предметом одного из этих рассказов является череда стихотворных посланий, которыми неизвестная поэтесса бомбардирует служебный стол автора, в те времена ученого секретаря Эрмитажа.

 
Ты Август мой! Тебя дала мне осень,
Как яблоко богине. Берегись!
Сквозь всех снегов предательскую просинь
Воспет был Рим и камень римских риз.
Ты Цезарь мой! но что тебе поэты!
Неверен ритм любых любовных слов:
Разбита жизнь уже второе лето
Цезурою твоих больших шагов.
 

Адресат стихов чем дальше, тем больше ощущает ложность своего положения. А стихи продолжают поступать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации