Электронная библиотека » Владислав Глинка » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Владислав Глинка


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Полстраницы о жителях Приильменья даны для получения некоторого представления о генах тети Маруси. Приросшая к барыне (напоминаю, это конец 1920-х – начало 1930-х), она стала ей преданной (а также потомству барыни) до такой степени, что эту преданность, наверно, можно будет определить по окаменевшему ногтю или волосу в следующую за нами геологическую эпоху. Но полной рабыней она была только своей обостренной крестьянской совести. Это как-то сочеталось с молчаливой независимостью. Впрочем, как и полное смирение с железным упрямством. Никакой жизни, которую принято называть личной, у нее никогда не было. Не став по-настоящему городской, тетя Маруся не могла вернуться и к себе прежней. Обучить ее чему-либо, хотя была далеко не глупа, было невозможно. Лет до семидесяти (период жизни, который я мог ее наблюдать) она так и не научилась сколько-нибудь сносно готовить, редкие генеральные уборки превращались в ошпариванье, а затем мытье паркета горячей водой, что приводило Владислава Михайловича, если он это заставал, в понятное бешенство. Послевоенных клопов (в редких авральных попытках борьбы с ними) пыталась вывести, обливая их поселения керосином. При этом котовья шерсть на сером шерстяном халате барыни, попадая в солнечный луч, светилась дымчатым нимбом…

Однажды я выполнял необычную просьбу тети Маруси. Какой-то ее земляк, служивший в авиации офицер, проштрафился, и ему надо было помочь. Я учился в военно-морском училище, и нас возили на парады в Москву. Там, в Москве, я должен был найти другого земляка тети Маруси и передать ему от нее письмо. Свидание обернулось для меня сплошными открытиями. Того, что московский ее земляк – генерал и один из заместителей командующего транспортной авиацией, я не знал. Генерал был полнотелый, огромный, и женщины вокруг него, его семья (смутно припоминаю слово «парашютистки», произнесенное несколько раз) – были тоже крупные, громкоголосые, уверенные. Квартира, вся в коврах, была уставлена трофейным фарфором. Причина моего появления, как я уразумел лишь впоследствии, вызвала тут какие-то внутренние вихри, если не цунами. Генерал сказал, что пойдет со мной прогуляться, мы оказались на улице в самом центре Москвы, и вдруг он стал передо мной, мальчишкой… оправдываться. Хоть и не с первой фразы, но вскоре я понял, что тетя Маруся – это любовь его юности и молодости. Генерал явно хотел помочь, но у того, за кого просила тетя Маруся, была с генералом, как оказалось, одна фамилия, мало того, они были из одной деревни, а в армии (крутые времена) как раз шла какая-то кампания против кумовства.

– Был болтуном, болтуном и остался… – сказала тетя Маруся, когда я доложил ей результат. Слушая мой дальнейший рассказ, она лишь прижимала ладони к щекам.

Я рассказал ей, как генерал повел меня в ресторан и расспрашивал о ней. Мне пришлось рассказать, что генерал командовал, чтобы я пил вместе с ним, и потому все дальнейшее я не очень отчетливо помню до того момента, как мы снова не оказались на улице. Уже было совсем темно, и мы стояли перед высокими закрытыми дверями. Это был Дом Союзов, в знаменитый Колонный Зал которого нас, нахимовцев, перед каждым парадом водили на экскурсию. Генерал требовал, чтобы охрана нас впустила. Кто-то куда-то звонил. Потом офицер с голубыми петлицами отпирал нам одну дверь за другой, сопровождая до туалета. После этого генералу вызвали машину. Он довез меня до казарм на Красной Пресне, в которых стоял наш парадный полк, и (это уже было без меня) уладил дело с моим опозданием и тем, в каком состоянии он меня доставил.

Тетя Маруся слушала мой рассказ, оцепенев. А выслушав, глядя куда-то вдаль, лишь мотнула головой, словно что-то отгоняя.

– Ладно, – ставя какую-то окончательную точку, сказала она. – Ведь знала же…

И что-то было в этих ее словах от удовлетворения и уверенности, что какой-то ошибки в прошлом она избежала.

Тетя Маруся, верная Ольге Филипповне и Марианне Евгеньевне, последовала за ними весной 1942 в эвакуацию и так же, как Марианна Евгеньевна, прожила в Кологриве с нами лишний год, до осени 1945 года, пока нам с сестрой и бабушкой не дали разрешения въехать в Ленинград.

Совершенно с Марианной Евгеньевной, моей приемной матерью, разные по всем, буквально по всем статьям, в чем-то единственно главном они были одной крови.


ИСААК ЯКОВЛЕВИЧ КАЛЬФА


В.М. дружил с этой семьей еще до войны, но меня взяли туда в гости, кажется, только в конце сороковых, когда я уже учился в Нахимовском.

Первые посещения из памяти почти стерлись, всплывают лишь впечатления от неожиданно густого голоса Исаака Яковлевича Кальфы и его усов. Усы эти кажутся накладной деталью. Такие же у Гитлера или того персонажа из кинофильма «Цирк», который шантажирует главную героиню ее черным ребенком. Более лестные сравнения, например, с усами генерала Говорова или, на худой конец, Чарли Чаплина мне в голову тогда не пришли: поскольку водили меня к Кальфам, где не было, да и не могло найтись ничего привлекательного по тогдашнему моему возрасту, слегка насильно. А в той квартире действительно, и это было видно сразу, не могло заваляться ни пистолетной кобуры, ни старого фотоаппарата. И было так чисто, как бывает лишь в бездетных семьях.

Интерес к Кальфам проснулся у меня много позже, когда я понемногу стал понимать, что многие множества людей с самой революции уже десятками лет живут не своей жизнью, и место службы Исаака Яковлевича – то ли бухгалтерия, то ли техотдел на хлебозаводе – никакого объяснения к его образу дать не может.

Пожилые и доброжелательно-немногословные Исаак Яковлевич и Мария Васильевна жили на Греческом проспекте. В одной квартире с ними, в комнатке, один беглый взгляд из коридора в глубину которой убеждал в ее стерильной прибранности, существовала сестра Исаака Яковлевича – Анна Яковлевна, плотненькая, безукоризненно воспитанная небольшая дама с усиками и гладкой прической. За столом она раньше вас успевала заметить, что вам будет удобнее, если шпроты переставить поближе. Отложной воротничок на ее черном платье был белоснежным.

Греческая церковь, которую потом снесли, стояла от Кальфов наискосок. Исаак Яковлевич был караимом. «Так мало нынче греков в Ленинграде», – писал Бродский. Если греков было мало, что говорить о караимах? К усилиям Фирковича (см. о нем в «Брокгаузе»), который при помощи подделок надгробных надписей и подчисток в рукописях из Чуфут-Кале пытался доказать, что караимы поселились в Крыму еще до рождества Христова, а потому и не виноваты в распятии Иисуса Христа, Исаак Яковлевич, как мне стало известно от дяди, относился с холодным презрением.

Уже по архивным данным я узнал, что Мария Васильевна в начале двадцатых как историк-археолог служила в Русском музее и занималась фресками Ферапонтова монастыря, а затем до пенсии работала в Публичной библиотеке. В тридцатые годы она была среди тех, кто готовил к изданию переводное издание восьмитомной «Истории XIX века» Лависса и Рамбо, а в начале войны активно участвовала в подготовке к отправке того наиболее ценного, что из библиотеки отправляли в тыл.

В небольшой квартире Кальфов на всех плоскостях – этажерках, столиках, полках – густо стоял сияющий, без пылинки, «театральный» фарфор: фигурки из «Мертвых душ», «Ревизора», «Горя от ума», а в этих этажерках, в шкафах и под столиками лежали и стояли книги и театральные альбомы в оформлении Нарбута, Сомова, Чехонина, Добужинского.

Дядя всю жизнь поклонялся музыке. После войны (да, вероятно, и до нее) каждую неделю он обязательно бывал в филармонии, а Исаак Яковлевич был пианистом, при этом, можно добавить, вдохновенным и виртуозным. Где он учился? Кто был его учителем? Почти уверен, что такого класса игры невозможно достичь без того, чтобы в обучающегося каким-то образом не вложил свою душу другой большой музыкант.

Дядя бывал у И.Я. хоть и не часто, но периодически, а один раз в год Исаак Яковлевич играл для всей нашей семьи. Происходил этот торжественный, если не сказать, жреческий сеанс в раз и навсегда фиксированный день – а именно первого мая. В первомайском репертуаре у И. Я. состояли, кроме каких-нибудь нейтральных «Времен года», абсолютно не подходящие ко дню солидарности трудящихся Малер, Стравинский или, к примеру, Вагнер. Традиция сбора именно первого мая соблюдалась неукоснительно. Теперь я думаю, что, возможно, это был, хоть и неосознанно, своего рода тоже смотр сил, но уже своих. Ничего протестного не высказывалась, но теперь мне кажется, что сбор на странный музыкальный концерт все-таки чуть-чуть отдавал «маевкой». Пусть думают, что мы пошли в лес на пикник, но мы-то собираемся на плехановские чтения. К примеру, я сам, будучи воспитанником Нахимовского училища, иногда прибывал слушать Малера прямо с военного парада, и даже из знаменной группы, и, натурально, со всеми особенностями парадной формы – в белых перчатках, а то и с боцманской дудкой на груди…

Это были странные концерты… При этом я думаю, что разницы между видами власти – царская ли она, советская ли – ни дядя, ни И.Я. не делали. И точно так же, как в указанные годы эти концерты проходили 1 мая, так, будь Россия монархической, подобным днем демонстрации равнодушия к официальной власти этими двумя людьми мог бы быть избран день рождения наследника, тезоименитства императрицы или день коронации.

«Да будет мне позволено молчать, какая есть свобода, меньше этой», – кажется, так в пересказе Домбровского говорит Сенека…

Похорон Кальфов и даже последовательности этих похорон не помню, я служил тогда где-то далеко.

Эта семья в моей памяти подобна раковине, из глубокой тишины которой, если приблизишь к ней ухо, доносится сложный акустический шепот того времени.


КОНТР-АДМИРАЛЫ


Два упомянутых Владиславом Михайловичем контр-адмирала – это А.С. Антипов и С.В. Кудрявцев. Первого из них я видел раз или два и если что помню, так это его усмешку, схожую с той, что на фотографии, где он еще курсантом снят на палубе линкора «Марат» (1923 год). Жил А.С. Антипов после войны в центральной части того длинного адмиральского дома, что стоит между Домиком Петра I и Нахимовским училищем.

Второй контр-адмирал – это Сергей Валентинович Кудрявцев, дядя Сережа. Выйдя в отставку, дядя Сережа стал слагать стихи. Это были длинные батальные полотна, действующими лицами которых были корабли и самолеты:

 
Автоматом одним скудно
Был эсминец воружен,
Оброняться очень трудно,
Вот и вышел в море он.
 

Ветераны, как утверждал дядя Сережа, принимали его творчество «на ура». Устная речь дяди Сережи была своеобразна. Когда он говорил с нашими домашними, то между фразами, а то так и разбивая фразу на части, он мычал. Теперешние телепередачи, оберегая слушателей, с той же целью инкрустируются писком.

Творил дядя Сережа увлеченно, иногда даже приезжая советоваться к Владиславу Михайловичу. Однажды я стал свидетелем такой встречи. Автор, как можно было понять, живо помня картину боя, как бы заново видел самолеты врага, атакующие наш корабль. Самая важная строка, в которой автор смутно ощущал какое-то несовершенство, звучала при этом следующим образом: «Дважды немец, один финн…». Процитировав ее, дядя Сережа замычал. Владиславу Михайловичу, как члену Союза писателей, предлагалось найти выход.

– Попробуем разобраться, – сказал В.М. – Что такое «дважды немец»? Ты говоришь о количестве самолетов? Или о том, сколько раз враги атаковали?

– О количестве самолетов, – твердо ответил дядя Сережа. – Их два и было…

– «Два» или «дважды»?

– Так это, нн-н-ы, одно и то же.

– Не думаю, – сказал В.М. – Но раз ты так считаешь, то что требуется от меня?

– Насчет финна… – Дядя Сережа снова замычал. – В строку не идет…

– Да уж, это точно… Что такое «один» (ударение на первом слоге)?

– А там, понимаешь, один только и был… – почти с отчаяньем сказал дядя Сережа. – Ну, никак не удается… Не могу же я написать: «Дважды немец, дважды финн…»

– Ну почему же? – всхлипнув, сказал В.М. – Скажем, второй был где-то рядом, за облаками, скажем…

– Но я его, понимаешь, не видел… – явно стыдясь, но с просыпающейся надеждой сказал дядя Сережа. – А может, действительно (мычание), взять грех на душу? «Дважды немец, дважды финн…» Это ведь было бы красиво…

Владислав Михайлович порой смеялся до слез. Дядю Сережу, как всех староруссцев, он искренне любил. Как-то, потребовав от меня обещание, что я тут же это забуду, дядя сообщил мне, как они с моим отцом, а также и всё их реальное училище называли дядю Сережу в детстве. Но то, в каких условиях и где я еще раз услышу это прозвище, я, конечно, предвидеть не мог.

В 1971 году я оказался включенным в тур от Союза писателей по Франции. В день отлета из Москвы вдова А.Н. Толстого Людмила Ильинична (шапочное знакомство по Коктебелю) снабдила меня какими-то парижскими телефонами «на всякий случай». День был сумасшедший, и я ни о чем не переспросил. А через неделю, оказавшись в Париже, я позвонил некой Аля, от которой тут же получил приглашение приехать в гости (все по-русски). Дом был на эспланаде Инвалидов, и против кнопок звонков кроме фамилий стояли титулы: «барон», «графиня», и только против одной, на которую надо было нажать мне, не было обозначено титула.

– Повторите, вашу фамилию, – сказала старая дама, когда я переступил порог. – Я по телефону не все расслышала…

Я повторил.

– Отчество вашего отца? Отчество деда? Кто ваш дед был по профессии? Где он жил? Город?

Несколько изумляясь, я отвечал. Впрочем, чуть позже все разъяснилось. Аля (она же Элизабет Маньян) родилась в Старой Руссе, и мой дед лечил всю их семью. Девичья фамилия мадам Маньян звучала просто – Прокофьева. У нее, оказывается, еще была сестра, с которой в 1930-х они отправились в Москву, где и вышли замуж за иностранных коммунистов – Аля за француза (который потом стал редактором «Юманите»), ее сестра – за немца (который потом стал министром Госплана ГДР).

Но сейчас я был в Париже, и допрос еще не кончился.

– Кто такой «Манная каша»? – спросила мадам Маньян. У нее был вид человека, который знает, что уж сейчас-то, как бы обманщик ни изощрялся, ему крышка.


– Это контр-адмирал Сергей Валентинович Кудрявцев, – ответил я с ощущением, что для сохранения жизни выдаю государственную тайну.

– Ну, что ж… – сказала Аля. – Проходите.

Явное разочарование, которое скользнуло в ее голосе, я отношу к тому, что предметом профессиональной радости для еврокоммунистов в те годы являлись всевозможные разоблачения. Но некоторый кредит доверия я все же заработал, следствием чего мне было поручено отвезти в Москву и передать из рук в руки актрисе Любови Орловой резиновые перчатки для мытья посуды. Возможно, это тоже был какой-то пароль.


Но Бог с ними, с детским прозвищем дяди Сережи, его мычанием и уж, конечно, с нелепыми виршами, потому что, если дядя Сережа и был в детстве размазней, а в конце жизни не очень известным поэтом, то в те годы, когда от него требовалось, чтобы он был отважным и дельным офицером, он им несомненно и был.

Документально известно, что во время блокады он командовал Шхерным отрядом кораблей, судов и плавсредств, обеспечивавших боевое снабжение Ораниенбаумского плацдарма. Вероятно, этот Шхерный отряд значил тогда немало, поскольку осенью 1943 года нарком Н.Г. Кузнецов адресным приказом передал в состав Шхерного отряда еще и Отдельный дивизион канонерских лодок (В.К. Красавкин, Ф.С. Смуглин «Здесь град Петра и флот навеки слиты», БЛИЦ, СПб, 2003, стр. 348–349).

Помню, дядюшка говорил, что столь несомненные боевые качества дяди Сережи оказались неожиданными для большинства знавших его с детства… И если, слушая вирши дяди Сережи, В.М. и гоготал, как гусь, то потом, когда мы остались одни, В.М. уже совершенно серьезно и даже грустно сказал:

– Вот ведь Сережка… При его-то погонах да при трех орденах Красного Знамени мог бы такие басни сейчас плести о своих подвигах… Ан, нет. «Дважды немец, один финн…»

Шли 1970-е годы, время звездного урожая генеральских мемуаров.


ДОМ В СТАРОЙ РУССЕ

(построен в 1912, сгорел в 1942)


– Копайте здесь, – сказала бабушка.

Мы стояли в бурьяне на горбе земли и гари. В тридцати метрах текла обмелевшая Перерытица. Со второго этажа соседского дома – он почему-то сохранился, когда перед уходом немцев выгорела вся набережная – глазели на нас, навалившись на подоконник, тетки в белых халатах. Мы выглядели странно: сгорбленная старушка, нанятый нами мужичок с двумя лопатами на плече и я – подросток в форме нахимовца. Сквозь бурьян проглядывал гранит фундамента, обозначая периметр того дома, в котором я когда-то родился. То, что бабушка и отец зарыли под верандой, когда в 1941 мы побежали от немцев, лежало в земле уже девять лет.

– Копайте… – повторила бабушка.

Красномедную гусятницу со столовым серебром и завернутую в клеенку толстую пачку сгнивших облигаций мы выкопали к середине дня, а потом до самого вечера бабушка заставила нас искать в земле еще что-то. Лишь в сумерках была обнаружена изъеденная ржавчиной круглая никелированная коробочка. Мужичка, он и с самого начала был вполпьяна, пора было отпускать. Моргнув мне, он украдкой от бабушки сунул в карман пару серебряных ложек.

На следующий день мы уплывали через озеро Ильмень, а потом вниз по Волхову на колесном пароходе «Всесоюзный староста Калинин». От Старой Руссы до Ленинграда тогда можно было добраться только таким крюком. Билеты у нас были палубные, самые дешевые. Кроме нас на палубе плыл еще цыганский табор. Цыганята, разглядывая меня, подходили вплотную, теребили мои рукава и штанины. Бабушка ласково и ровно с ними разговаривала. Как ни занят я был самим собой, но понимал, что мечтам ее о возвращении в Старую Руссу конец. Последние остатки нашей Старой Руссы мы везли туда, где бабушка теперь жила: в ленинградскую квартиру дяди. Это был мешок серебра. Правда, в 1950 году это мало чего стоило, а для меня и вообще ничего не означало.

Мне было четырнадцать лет, и я уже несколько раз ездил на парады в Москву. Как и на каждого из тех, кто был в парадном батальоне, за месяц до седьмого ноября и первого мая на меня подгоняли мундир. Мундиры были двубортные, черные, с высоким стоячим воротником. На воротнике, под сорок пять к вертикали, лежали шитые шелком лимонного цвета якоря. Мы знали – нам об этом твердили, что государство тратит на каждого по сорок тысяч в год. Что такое сорок тысяч, никто не понимал, но стоили мы, конечно, немало. К вечернему чаю, например, нам часто подавали омлеты. К зеленоватому кушанью из американского яичного порошка не следовало слишком принюхиваться, но сам факт присутствия в нашем меню такого слова, как «омлет», был, как теперь бы сказали, знаковым. Жизнь каждого из нас – принятых в Нахимовское – переменилась столь круто, что даже самое недавнее, и школьное и домашнее, просто вылетало из памяти. Я не был исключением. На закутанные вощеной бумагой золотые часы, которые оказались в откопанной коробочке, я почти не обратил внимания, как и на черного двуглавого орла на их крышке. Никакой связи с адмиральским погоном царского времени я не уловил, да и откуда бы? О том, что отец деда, проживи он еще три года, должен был бы, как председатель Севастопольского военно-морского суда, судить участников бунта на крейсере «Очаков» и непосредственно лейтенанта Шмидта, я тогда даже не подозревал. В училище мы заполняли разные анкеты. Дома мне было сказано, что во всех анкетах, где требуется указывать происхождение родителей, я должен писать – «из служащих». Лишь позднее я понял, что так было нужно, чтобы все прежнее, как пена от колес парохода, оставалось, бесследно разглаживаясь, позади… А тогда мы с бабушкой плыли на «Всесоюзном старосте Калинине», «староста» бодро шлепал своими плицами, и я знать не знал об опасностях, которые смотрели на меня из прошлого моей семьи. Девичья фамилия бабушки была – Кривенко. Вторая часть работы Ленина «Что такое “друзья народа” и как они воюют против социал-демократов» была посвящена политическим проклятиям в адрес народника Сергея Николаевича Кривенко – ее отца.

Мы плыли путем из греков в варяги, и я не подозревал того, что кругом полным-полно тех, кто совсем не хотел бы, чтобы о них знали больше. Подробности прошлого некоторых из моих тогдашних товарищей я узнавал потом лет через сорок. Их так же, как и меня в детстве, подолгу держали в неведении. Жил под чужим именем, оказывается, даже тот пароход, на котором мы плыли. Много лет спустя я узнал, что «Всесоюзный староста Калинин» начинал свою жизнь, как «Отец Иоанн Кронштадтский», да еще и строился он в Англии, в стране, которая, как нам внушали, что-то постоянно замышляла против СССР. Мы плыли сквозь годы, когда уже не только множество людей, но и множество объектов неодушевленного мира как будто задались целью не иметь прошлого.

Тридцатилетие после тысяча девятьсот семнадцатого разметало, расплющило нашу семью, а также и большую часть родни. Брата деда расстреляли в девятнадцатом в Белоруссии за то, что был правоведом, двоюродный брат деда сгнил в лагере за то, что жил до сорокового в Таллине, из троих сыновей бабушки старший был заколот в санитарном поезде врангелевского тыла под Перекопом в ноябре девятьсот двадцатого, средний – мой отец – погиб на фронте в сорок втором, мама умерла вскоре после известия о его гибели. Уничтожено было и само гнездо – нам осталось лишь копаться в его пепелище.

Все шло к тому, что мы с сестрой, если бы и уцелели, то не знали бы, кто мы такие и откуда. Так бы, наверно, и случилось, если бы нас не усыновили дядя и его жена.


Вторую гусятницу с серебром тогда так и не нашли. Она, вероятно, и до сих пор в земле под тем безликим коммунальным домом, который горкомхоз Старой Руссы возвел в начале 1950-х на месте дома деда и бабушки, и, может быть, когда-нибудь, когда время снесет и этот, кто-нибудь, воспользовавшись моим сообщением, нашарит компьютерным металлоискателем вторую часть нашего семейного клада, закопанного бабушкой в июле 1941 года, как я при помощи оставленных мне дядей семейных бумаг все обнаруживаю и обнаруживаю разные разности о прошлом нашей семьи.


ЕКАТЕРИНА АЛЕКСАНДРОВНА ГЛИНКА

(урожд. Гедеонова) 1899–1944


Гедеоновы – фамилия смоленского корня. Директор Императорских театров при Николае I Александр Михайлович Гедеонов, известный тем, что всем актрисам говорил «ты» и в гневе грозил им, что сошлет в солдаты, пореченским Гедеоновым родственник, но такой далекий, что общего предка надо искать в XVIII, если не в XVII веке.

Бурцево, имение Пореченского уезда, было у Гедеоновых, родителей моей матери, до самого 1917 года. Известно мне о той жизни немного.

Знаю, что имение хоть и было, но хозяйствовали на земле сами, вместе с детьми. Детей же был целый десяток. Комнаты в старом помещичьем доме шли анфиладой, и детям разрешалось бегать через несколько комнат насквозь. В конце такого пути были навалены шубы, и старшие дети должны были забиваться под эти шубы, а младший (совсем маленький), добежав, мог легкой бамбуковой палочкой бить по рукам и ногам, которые старшие не смогли или не успели спрятать…

Мама и одна из ее сестер, Евгения, учились в Смольном институте. Способствовала тому, чтобы им туда попасть, возможно, традиция – фамилия «Гедеонова» встречается в общем списке учившихся в Смольном, кроме мамы, семь раз (Н. П. Черепнин. Императорское воспитательное общество благородных девиц. I–III тт., Петроград, 1915). К тому же мамина мать – Екатерина Владимировна (р. 1862 г.), урожденная Нелидова, была внучкой Александра Ивановича Нелидова, старшего брата самой знаменитой смолянки – фрейлины Екатерины Ивановны (В.В. Руммель и В.В. Голубцов. Родословный сборник русских дворянских фамилий, т. II, СПБ, 1887, с. 138–148), известной своим благотворным влиянием на пылкого и импульсивного Павла I.


В частности, именно ей удалось предупредить упразднение Павлом ордена св. Георгия. Справедливости ради, следует добавить, что и сама Екатерина Ивановна была отнюдь не лишена импульсивности – ее туфля («башмак с очень высоким каблуком» – как пишет мемуарист), вылетев однажды из дверей вслед за выскочившим из них испуганным императором, можно сказать, просвистела у его головы.

В Смольный принимались девочки от 8 до 10 лет, здоровенькие. Режим воспитания и обучения был строжайшим. Уже при поступлении, кроме соответствующего родословия (в советское время это назвали бы «мандатной комиссией»), от девочек требовалось умение читать и писать по-немецки и по-французски. Выпускницы Смольного умели удивить. Однажды на выпускном празднике императрице был представлен вышитый ими ковер длиной 16 аршин (больше 11 метров)… В другой год выпускницами на 16 роялях в 64 руки была исполнена опера «Севильский цирюльник» (Указанное соч., т. II, С. 141).

Из Смольного отпускали на рождественские каникулы к родителям, и однажды в пути маму выронили из саней. Из-за ушиба плеча она затем пролежала несколько месяцев.

Мамин выпуск был летом 1917 года. Для вручения наград отличившимся (Катя Гедеонова была среди них) ожидалось прибытие императрицы, но Николай II уже отрекся, и выпуск был смят. Летом 1917-го мама работала где-то на полях (в Питере был голод) и заработала 12 пудов хлеба.

Первым мужем мамы был офицер (кажется, ротмистр) Шешковский, брат одной из ее одноклассниц по Смольному. Он погиб, спустя несколько месяцев после свадьбы, и обстоятельства его гибели – гражданская война – неизвестны.

Вторым ее мужем был Константин Константинович Глинка (р. 1898), сын К.Д. Глинки, академика-почвоведа. У них в 1926 году родилась дочь, ее назвали Еленой. Константин Константинович скоропостижно умер в 1930 году от кишечной болезни.

Третьим мужем мамы стал троюродный брат Константина, Сергей Михайлович Глинка, с ним она училась в Сельскохозяйственной академии. По странному совпадению не только Екатерина Александровна, которая уже носила фамилию Глинка, выходила второй раз за человека с той же фамилией, но и Сергей Михайлович второй раз женился на Глинке: первым браком он был женат на своей четвероюродной сестре художнице Марии Петровне. Но брак с кузиной остался бездетным, а от брака Сергея Михайловича с Екатериной Александровной родились: в 1934 году моя сестра Надежда и в 1936 году – я. Мы в то время жили по месту службы отца – на Терском конном заводе около Пятигорска, но началась ежовщина, и в феврале 1937 года отца, специалиста по военному коневодству, арестовали, а маму с тремя детьми тут же выбросили из казенной квартиры.

Три года, пока шло следствие, мы жили в Старой Руссе. Летом 1941 года мы побежали из Старой Руссы от немцев. Отца взяли в армию. Мама, незадолго до того тяжело болевшая, толкала детскую коляску со всем тем, что у нас было. Уходили мы из Руссы в жару, в сандалиях, панамках, считалось, что уходим недели на две. Шли мы на восток месяца полтора.

К холодам мы оказались в городке Кологриве на Унже. Унжа – левый приток Волги. Эвакуированных в Кологриве называли «ковыренными». Однажды той зимой, сказала мне старшая сестра, был мороз «минус пятьдесят два градуса» (такого быть, конечно, не могло). Маму взяли агрономом, она ходила по окрестным колхозам, мерила деревянным угольником сугробы. В марте 1942-го пришло извещение, что отец погиб. Той зимой Елена с мамой носили на плечах какие-то мерзлые бревна, и мама сильно ушибла плечо, из-за которого лежала еще в детстве, а потом болела в тридцатых. У нее возобновился костный туберкулез. Видимо, силы вышли.

Умерла мама летом 1944-го в Кологриве.

Мы с сестрами почему-то почти ничего не знаем о других Гедеоновых. В памяти лишь отдельные штрихи: знаю, например, что брата мамы Сергея расстреляли в 1933-м… По какому делу? Год какой-то не характерный… Необъяснимо для меня и то, как это дед и бабушка Глинки с их дружелюбием и гостеприимством не завели с Гедеоновыми более близкого знакомства…


НАТАЛЬЯ ВАСИЛЬЕВНА КРАНДИЕВСКАЯ-ТОЛСТАЯ (1888–1963),

ЕЕ СЫН НИКИТА АЛЕКСЕЕВИЧ ТОЛСТОЙ (1917–1994) И ЕГО ДЕТИ


По той причине, что Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая жила в неком особом доме, оба раза, как в записках Владислава Михайловича появляется ее имя, оно оказывается связанным с образами двух очень разных представителей высшей партийной номенклатуры – Б.П. Позерна и П.С. Попкова. Но оставить в памяти читателя это имя лишь в связи с названными деятелями было бы по отношению к ней просто несправедливо. По словам многих знавших Наталью Васильевну людей, ей было абсолютно чуждо все, что может быть названо партийным или политическим. Однако случилось так, что она, поэтесса с необыкновенно искренним голосом и человек глубинной, еще дореволюционной порядочности, несколько лет была женой того, кто свой великолепный писательский дар стал все более и более обращать на службу тому, что для нее было неприемлемо. Брак распался. В 1935 году А.Н. Толстой уехал в Москву. Вехи дальнейшей его жизни – приглашения на дачу Сталина, ордена, конгрессы, Верховный Совет, роман «Хлеб», Сталинские премии – все это было уже без Натальи Васильевны.


Наталья Васильевна осталась в Ленинграде.

Бывая у Толстых, я, конечно, был наслышан о бабушке Наташе. Слышал, что когда из-за послевоенной дистрофии отказались брать в школу Мишу, именно ей удалось его откормить; именно ей на даче в Кавголове можно было поручить сразу всех детей, потому что только она умела занять их, чтобы интересно было каждому. Это к ней в городе, я слышал об этом неоднократно, девочки Толстые (из подросших) бегали делиться своими секретами, считая ее подружкой. А им было что рассказать, особенно, полагаю, старшей из внучек, Кате.

Представленным Наталье Васильевне мне быть не привелось, хотя Катя, с которой мы дружили, помнится, приглашала, раз или два, пойти к бабушке в гости вместе. О чем мы думаем в молодости? Что будем жить всегда, вечно и все еще успеется. Не успелось.

Был я с той же Катей только на панихиде по Наталье Васильевне, которая происходила в Доме писателей на Шпалерной (тогда ул. Воинова). И, грешен, мне в память запали не столько сами похороны, сколько то, что на них присутствовала Светлана Аллилуева.

Кажется, она пришла на панихиду с сыном Натальи Васильевны композитором Дмитрием и его женой. Рыжеватая, без всякой косметики, Аллилуева секундно останавливала напряженный взгляд на каждом из проходящих мимо людей, чтобы тут же перевести взгляд на следующего. Раз за разом она резко и, как казалось, без всякого повода остро оглядывалась… «Письма к другу», которые попали мне в руки много позже, сделали для меня эту судорожность более понятной.

Но что могло связывать покойную поэтессу и дочь Сталина, при разнице в возрасте большей, чем тридцать лет? Возможно, то, что Светлана Аллилуева дружила с семьей сына Н. В. Крандиевской от первого брака – Федора Федоровича Волькенштейна? Но, может быть, и то, что обе они – и Н.В. Крандиевская, и Светлана Аллилуева соприкоснулись – одна по замужеству с человеком, с годами превратившимся в «советского графа», а вторая по условиям рождения – с кругом таких людей, который оказался им не только предельно чуждым, но, чем дальше, тем больше вызывал если не ужас, то потребность отгородиться от него… Да и были ли две эти женщины знакомы? Или, может быть, Наталья Васильевна (я слышал об этом ее качестве от нескольких знавших ее людей) привлекала дочь Сталина, если они все-таки были знакомы, именно своим умением продолжать жить незамутненно и чисто, и вот уж без всяких сомнений, не судорожно, в том мире (и даже буквально в том доме), где все особенности существования советской элиты тридцатых – пятидесятых были сгущены до их предельной концентрации…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации