Текст книги "Старая театральная Москва (сборник)"
Автор книги: Влас Дорошевич
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– В первый раз.
Как играла М. Н. Ермолова.
Думаю, что, скорее, по его мысли, Елена Протич любила:
– В последний раз.
Но «в первый раз»:
– Трогательнее.
– Защитительнее.
– Оправдательнее.
И Ермолова играла:
– В первый раз!
И над Еленой Протич были пролиты всё омывающие слёзы:
– Всю жизнь она не знала любви. И в 40—45 лет полюбила в первый раз. И как печально это вышло. Бедная! Бедная!
И вышла она из театра «оправданной с гордо поднятой головой».
Как выходили в то время из суда симпатичные подсудимые.
М. Н. Ермолова играла не всегда, – далеко не всегда! – ту пьесу, которая была написана.
Она не всегда шла в ногу с автором.
Но в ногу шла со своим добрым, хорошим, великодушным временем.
Счастлив тот артист, – литератор, живописец, актёр, – в котором время его отразится, как небо отражается в спокойной воде.
Кто отразит в себе всё небо его времени, – днём со всей его лазурью, ночью со всеми его звёздами.
Национальной святыней пребудет такой художник, и критика, даже справедливая, не посмеет коснуться его и омрачить светлое шествие его жизни.
Имя его превратится в легенду.
И ослеплённый зритель будет спрашивать себя:
– Где же здесь кончается легенда и начинается, наконец, истина? Видел ли я лучезарное видение, или мне померещилось?
* * *
Сознаюсь.
Задал себе этот вопрос и я.
Я шёл в театр, – в Малый театр! – всегда с заранее обдуманным намерением:
– Ермолова будет играть так, как может играть только Ермолова.
Взглянуть в лицо артистке, как равный равному, я никогда не смел.
Где ж тут кончается легенда и начинается истина?
Лет 5-6 я не был в Москве и Малом театре и, приехав, попал на «Кина».
В бенефис премьера.
И Кин был плох, и плоха Анна Дэмби, и даже суфлёру Соломону, которому всегда аплодируют за то, что он очень хороший человек, никто не аплодировал.
Лениво ползло время.
Скучно было мне, где-то в последних рядах, с афишей в кармане, и надобности не было спросить у капельдинера бинокль.
Сидел и старался думать о чём-нибудь другом.
Вместо традиционного отрывка из «Гамлета», в «сцене на сцене», шёл отрывок из «Ричарда III».
Вынесли гроб. Вышла вдова.
Какая-нибудь маленькая актриска, как всегда.
Хорошая фигура. Костюм. Лица не видно.
Слово… второе… третье…
– Ишь, маленькая, старается! Всерьёз!
Первая фраза, вторая, третья.
Что такое?
Среди Воробьёвых гор вырастает Монблан?
И так как я рецензент, то сердце моё моментально преисполнилось злостью.
– Как? Пигмеи! Карлики! Такой талант держать на выходах? Кто это? Как её фамилия?
Я достал афишу.
Взглянул.
И чуть на весь театр не крикнул:
– Дурак!
«Ермолова».
Мог ли я думать, предполагать, что из любезности к товарищу М. Н. Ермолова, сама М. Н. Ермолова, возьмёт на себя «роль выходной актрисы», явится в «сцене на сцене» произнести 5-6 фраз!
Так я однажды взглянул прямо в лицо божеству.
Узнал, что и без всякой легенды Ермолова великая артистка.
Вот какие глупые приключения бывают на свете, и как им бываешь благодарен.
А. П. Ленский
Бедный, бедный Ленский!
Он начал «Гамлетом» и кончил «Королём Лиром».
Москва познакомилась с Ленским в Общедоступном театре, на Солянке.
Это был деревянный театр.
Даже лестниц не было.
В верхние ярусы вели «сходни», какие бывают на лесах при постройках.
Самое дешёвое место стоило:
– Пять копеек.
В антрактах по театру ходили мороженщики:
– Щиколадно-сливочно морожено хор-рош!
Барьеры лож были обиты самым дешёвеньким красненьким сукнецом, а стены оклеены красной бумагой.
Но ложа, в которую набивалось 8-10 человек, стоила 3 рубля.
И люди за несколько копеек видели:
– Рыбакова, «самого Николая Хрисанфовича Рыбакова». Писарева, Бурлака.
Оттуда вышли:
– Макшеев, Стрепетова, В. Н. Давыдов.
Там начал свою блестящую карьеру Киреев.
Сколько славных ещё!
Там талант растрачивался весело, широко, «не считаясь».
В. Н. Давыдов, полный уже и тогда, вылезал в «Фаусте наизнанку» из суповой миски, завёрнутый в белую простыню:
Я вышел из себя
И выхожу из миски.
А г-жа Стрепетова в дивертисменте исполняла:
– Национальную русскую пляску.
Ленский дебютировал в «Гамлете».
И первый выход в Москве едва не сделался последним его выходом на сцену.
Ему попался горячий Лаэрт.
Фехтуя, он попал рапирой Ленскому в глаз.
Предохранительный шарик на конце рапиры спас артиста.
Дело кончилось синяком, хотя могло бы кончиться потерей глаза.
Общедоступный театр, когда его закрыли, как деревянный театр, поставил лучших актёров на все русские театры.
В числе его подарков Малому театру был Ленский.
Он вошёл с благоговением в театр…
Тень Васильева-Флёрова, «московского Сарсэ», – даже с того света в белых гетрах, с биноклем через плечо, с тщательным пробором в ниточку белых, как снег, волос, – подходит ко мне и наставительно говорит:
– Пишите с большого «Т», когда речь идёт о том Малом театре. Так делал мой друг Франциск Сарсэ. когда говорил о Театре Французской Комедии.
Мне вспоминается И. В. Самарин.
Я, гимназист, пришёл к нему за советом:
– Как мне поступить в актёры?
Он отвечает, разводя руками:
– В Театр вас не возьмут, а провинции я не знаю.
Другие он не считает даже «театрами».
В театр Ленский вошёл с благоговением.
Ему суждено было сказать «вечную память» Шумскому.
В первые годы его службы в театре русское искусство постиг удар.
Умер Шумский.
Потеря, непоправимая и до сих пор.
Благодаря Ленскому, нам осталось хоть немного от Шуйского. У Дациаро и Аванцо появились фотографии с великолепных карандашных рисунков Ленского:
– Шумский в ролях Счастливцева и Плюшкина.
В переделке «Мёртвых душ», которая шла тогда в театре.
Что такое Шумский?
Легенда!
– Что такое был этот Шумский, о котором вы, старики, столько говорите?
Вот вам два портрета.
Аркашка в «кепке», с перьями вместо бородёнки.
Вот Плюшкин. Как Чичиков, вы догадаетесь, что перед вами мужчина, а не старая баба, только потому, что:
– Ключница не бреет бороды.
Лучшей иллюстрации к «Мёртвым душам» до сих пор нет.
Какие фигуры!
– Что ж это было, подумайте, когда такие фигуры начинали говорить!
То были тяжкие годы, когда в школу мы ходили, как на службу, а учились в Малом театре.
Сколько прекрасных лекций по литературе прочёл нам Ленский.
Сколько огня зажёг. Ни одному из наших воспитателей не снилось зажечь столько!
Через него мы познакомились с «Уриэлем Акостой».
Потом мы видели Акост и лучше и хуже, и пламенней, и глубже.
Но, когда вы скажете при мне:
Позорное признанье! В грудь мою
Ты ранами кровавыми вписалось…
я вижу Ленского, в белой длинной «рубахе кающегося», упавшего на колени перед столом, на котором лежит:
– Позорное признанье.
– «А всё-таки ж она вертится!»
Я вижу Ленского на покрытых красным сукном ступенях синагоги.
Ленского, и никого другого!
Первый спектакль. Это как первая любовь.
Никогда не забывается.
Ленский первый нашему поколенью:
– Толковал Гамлета.
Он был вдумчивый и ищущий актёр.
– Он был холодноват для трагедии. Будьте правдивы! – строго замечает мне тень его критика, московского Сарсэ, Васильева-Флёрова.
Да, его находили холодноватым.
Но, смотря Ленского, вы словно беседовали с умным, развитым, интеллигентным, интересным, много думавшим по данному вопросу человеком.
Не была ли его сферой комедия?
Какой это бесподобный Глумов! Что за блестящий Петруччио! Какой искромётный Бенедикт!
В шекспировской трагедии он был хорош. В шекспировской комедии великолепен!
Странная судьба у этого актёра.
У него был стройный стан, кудрявые волосы, и глубокие, задумчивые глаза.
А он в провинции, до Москвы, играл с ними:
– Комических стариков!
Он был:
– Очень и очень недурным актёром в трагедии.
Когда ему следовало бы быть:
– «Звездой» комедии.
Такой звездой, которая оставила бы по себе долго не меркнущую полосу света на горизонте.
Его мольеровский дон Жуан!
Но мы говорим о высотах искусства.
А какую галерею характеров и типов он оставил после себя.
Сколько он переиграл!
Чего он не переиграл!
Если бы он снимался в каждой роли, получился бы колоссальнейший альбом, какого не удержать в руках.
И вы, рассматривая эти старые, пожелтевшие, выцветшие фотографии, спрашивали бы:
– Какое интересное лицо! Но кто это такой?
Кто помнит сейчас «Дело Плеянова»?
А пьеса имела огромный успех.
И на неё бежала вся Москва больше, чем сейчас бежит на «Синюю птицу».
Ленский был:
– Первым «первым любовником» в России.
Он давал тон и моду на всю Россию.
Был законодателем для всех русских первых любовников.
И стоило ему в «Нашем друге Неклюжеве» сделать себе:
– Бороду надвое, чтобы это стало законом.
Ни один уважающий себя любовник не позволит себе сыграть Неклюжева иначе, как с бородкой надвое.
Его поза, его жест, его гримы делались «традицией».
Он был, действительно:
– Знаменит.
Он был окружён:
– Легендой.
Про него был даже роман, – кажется, «Современная драма», которым тогда зачитывались.
Колоссальная миллионерша, – какой же московский роман обходится без миллионерши? – увлечена блестящим премьером.
И он увлечён ею.
Он любит её любовью пылкой, глубокой, могучей.
Эффектной.
Как любят на сцене.
Он зовёт её бросить:
– Этот мир золота и грязи!
Но она слаба. Готова мириться с грязью из-за золота. Ищет воли и наслаждений. И выходит замуж за другого, за покупного мужа, безумно любя актёра, безумно страдая по нем.
И я помню до сих пор сцену венчанья.
Героиня «бледная, как мертвец, словно в саване, в подвенечном уборе».
И в глубине церкви, в тёмном углу, у колонны, в бобровой шинели «красавец-актёр», с бледным прекрасным лицом, с «задумчиво устремлённым взглядом глубоких глаз».
Я читал этот роман.
Его читали все.
С увлеченьем.
Узнавали:
– Действующих лиц!
Были в восторге.
Публика любит, чтоб её любимец на сцене имел и красивые романы в жизни.
Она требует этого от актёра.
А. П. Ленский, наверное, получил не одно письмо:
– Не страдайте так! Она вас не поняла. Зато я…
– Обо мне даже был роман!
Верх суетной актёрской славы.
С публикой у Ленского всегда были самые лучшие отношения.
Однажды, он спас ей, быть может, несколько жизней. Во всяком случае, много рёбер, рук и ног.
В Большом театре, – тогда трагедии ставились по вторникам в Большом театре, – шёл «Гамлет».
На верхах было всё переполнено.
Там училась молодёжь.
В партере и ложах, по обычаю, пустовато.
Сцена с актёрами.
Только что «первый актёр», раздирая страсть в клочки, принялся за Пирра, в театре какой-то жулик крикнул:
– Пожар!
И тут я видел, как моментально толпа теряет рассудок.
В двух шагах от меня, в партере, какая-то полная дама лезла через кресла.
Два места, – никем не занятых! – отделяли её от среднего прохода.
Среднего прохода Большого театра, по которому можно проехать на паре с отлётом!
А она лезла через кресла, падала, карабкалась, кричала, рыдала, словно на ней загорелось уже платье.
В театре раздались крики, вопли.
Ленский, к счастью, не растерялся.
Он подошёл к рампе и во всю силу своих, тогда могучих, лёгких объявил:
– Господа, успокойтесь! Ничего нет!
То, что мешало ему в трагедии, помогло в трагическом эпизоде.
– Спокойствие.
Он таким спокойным жестом остановил «первого актёра», так спокойно сказал, от всего от него, от позы, от лица, веяло таким спокойствием, что публика моментально успокоилась.
Ленский спокойно спросил:
– Теперь можно?
и спокойно сказал актёру:
– Продолжай!
Театр дрогнул от аплодисментов.
И «Гамлет» пошёл дальше.
Спокойствие начало портить трагедию…
Была размолвка.
Кажется, единственная за всю карьеру Ленского.
Ему пошикали.
Это было уже сравнительно недавно.
В «Нефтяном фонтане» покойного Величко.
Несимпатичная пьеса с несимпатичной тенденцией.
Неподражаемый художник по части грима. – сколько изумительных «голов» ждало бы нас ещё! – Ленский загримировался Манташевым[13]13
Манташев – известный нефтяной король. А. К.
[Закрыть].
Галерея встретила его появление шиканьем.
Ленский остановился, выдержал длинную, как вечность, паузу, посмотрел на галерею пристальным, неподвижным взглядом и «только покачал головой»:
– Шикать в Малом Театре!
Прав ли был Ленский?
Конечно, нет.
Загримироваться живым лицом в позорящей роли.
Это неуважение к театру.
Но неуважение к театру, это – преступление, которое актёры прощают только самим себе.
Они похожи на тех курильщиков, которые не любят, чтобы при них курили:
– Дышать нечем!
Но это единственный «инцидент».
С капризным существом – публикой – у Ленского всегда были хорошие отношения.
И Ленский мог говорить о публике только с добродушной улыбкой.
Он играл в Москве каждый вторник Уриэля, Гамлета.
И всегда не при полных сборах.
Но вот его перевели на сезон в Петербург.
В самом конце сезона Ленский приехал на два спектакля в Москву.
На гастроли.
С тем же Уриэлем, с тем же Гамлетом.
Результат, – ни одного свободного места.
Барышники продавали билеты в пять, в шесть раз дороже. Нажили отличные деньги.
Дирекция решила:
– Нет, Ленского надо в Москву.
Но г. Корш… Мягкий, нежный г. Корш всегда любил слизнуть сливки, и обладал для этого ловким и гибким язычком… Г. Корш решил:
– Голубы! Я пеночку съем! Я!
Это был первый год его антрепризы.
От него ушла вся его труппа, Писарев, Бурлак и проч.
Он набрал кого попало и пригласил Ленского на гастроли после пасхи.
Но всем было уже известно, что Ленский будет снова на Малой сцене.
Тот же Уриэль, тот же Гамлет.
И гастролей не кончили.
Сборов никаких.
– Вот черни суд!
Если бы перед публикой можно было всегда только гастролировать!
И вот вся эта ясная, спокойная, хорошо наполненная артистическая карьера кончилась трагедией.
Мы думали, что после хорошего, ясного дня будет Долгий красивый закат.
Перед нами пройдёт ещё целая галерея бесподобных гримов, мы много, много ещё вечеров будем получать то высокое наслаждение, о котором мне говорил ещё на днях один знаток театра, сам артист, но не возненавидевший своего дела, что редко:
– Когда в Малом театре идёт «Горе от ума», я делаю всё, чтобы попасть. Сажусь, закрываю глаза и слушаю, слушаю. Только слушаю, как музыку, – как читает Ленский.
Мы думали, что, в конце концов, мы, растроганные, благодарные, справим нашему артисту юбилей, который напомнит нам юбилей И. В. Самарина…
Но Ленскому пришла в голову несчастная мысль:
– Реформировать Малый театр.
Это всё равно, что:
– Перестроить Ивановскую колокольню посовременнее!
Разве это возможно?
Я не знаю, какие на этот счёт порядки царят в Малом театре.
Но я знал одного реформатора, который тоже захотел реформировать Александринский театр, в Петербурге.
Он прослужил там год.
А нервно дёргался после этого два.
– Невозможно. Подхожу к одному. «Нельзя ли так-то?» Встаёт, кланяется в пояс: «Благодарю! Благодарю, что меня, дурака, научили! При шестом, батюшка, директоре служу! Публика меня любит, начальство меня любит! Чего мне ещё от господа бога нужно? Переучиваться мне, государь мой, поздно!» Подхожу к молодому. Выслушал сухо, холодно. Повернулся и к чиновнику пошёл: «Вы меня, вашество, изволили определить, а он меня, вашество, выживает. Он, вашество, не меня, – он властей не признаёт». Про одного скажу: «Этот лишний!» – сию минуту: «Куска хлеба лишить хочет! Сколько лет служил! Куда он теперь денется?» Про другого скажу: «Вот кого бы пригласить надо», – вопли: «Протекция!» Нет-с. Будет!
«Старики» скажут:
– Режиссёрствовать вздумали? Мы всю жизнь сорежиссёра играли. И хорошо выходило.
Перестраивать старое здание трудно.
Хочешь половицу переменить, а она, оказывается, так накрепко к накату пришита, что весь накат перебирать придётся.
Хочешь накатину тронуть, а она к самой капитальной балке такое отношение имеет, что и капитальную балку:
– Беспокоить надо.
Легче снова строить, чем старое перестраивать.
Мысль была неудачная, но и наказанье же за неё!
Это предсмертное желание:
– Увезите моё тело! Немедленно! Подальше от них!
Этот старик, падающий где-то на улице, подобранный в участок.
Этот вопль, которым кончается письмо в одну газету, напечатанное за несколько дней до смерти:
– На остальную характеристику моих отношений к учащимся и артистам я отвечать не стану. Это могли бы с большим успехом сделать, если бы нашли это нужным, те, кому я отдал ровно 20 лет моей жизни.
Ото всего этого веет «Королём Лиром».
Мне чудится «старая труппа» Малого Театра.
Театра через большое «Т».
Смущённая, испуганная, как стадо овец в разразившуюся вдруг грозу.
Старики особенно чутки к похоронному звону.
Как растеряны должны быть они:
– Что случилось у нас? Александра Павловича нет! Как это могло произойти?
За день до смерти Ленского мы прочли в газетах, что труппа Малого театра не то послала, не то собирается ещё послать А. П. Ленскому:
– Телеграмму с просьбой остаться.
Телеграмму!
Есть от чего упасть без чувств.
Телеграмма хороша для добрых знакомых.
Для друзей есть правая рука. Есть руки для объятий. Есть губы для поцелуя. Для друзей!
Не телеграмму посылают.
А идут и говорят:
– Александр Павлович! Да что с тобой? Да что с нами случилось? С нами – главное? Да пусть ораторскому искусству будущих депутатов учит кто угодно. А не Ленский. Не наше, милый, дело это. Мы умереть должны в Малом театре, как умер Самарин, как умерла Медведева. Да разве же после 32-х лет жизни разводятся?
Надо было смеяться, надо было плакать.
Мешать ласковый смех с добрыми слезами.
И смех, и слёзы мешать с поцелуями.
Поцелуев старых, дружеских губ нужно было, – а не телеграмм.
Через 32 года службы вместе он, умирая от разлуки со своим Театром, получил:
– Телеграмму!
Кин
(Ф. П. Горев)
Празднуют 35-летний юбилей Ф. П. Горева.
Всё был Макс Холмин[14]14
Макс Холмин – герой «Блуждающих огней» Антропова, боевая роль любовника старого репертуара. «Старый барин» – пьеса А. А. Пальма. «Старый барин» – роль характерная, пожилая, героя-резонёра. А. К.
[Закрыть], – и вдруг «Старый барин».
Как быстро несётся поток жизни!
Словно это было только вчера. Я помню:
Лето. Петровский парк. Театр Бренко. Горев, приехавший на гастроли в Москву.
– Красавец Горев!
Иначе его не называли.
Днём, около входа, толпа дам.
– Горев! Горев! – шёпот.
А он проходит среди этих, цветущих шпалер радостный, красивый, как молодой бог, беззаботный, как птица.
Самоуверенный? Спокойно глядящий вперёд?
Вряд ли.
Просто, ни о чём не думающий.
«И во всех глазах он без труда читал различными сердцами написанное одно и то же».
Так же он прошёл и мимо нас.
Мы с вами за эти долгие, долгие годе вели серое, тоскливое, однообразное существование, трудились, работали, зачем-то тянули какую-то лямку. А он прошёл мимо нас, как праздник. Блестящий, великолепный.
Ни о чём не думающий.
И в жизни, и на сцене всё ему давалось без труда.
В жизни…
Имя Горева было окружено легендами. Но:
Покой и сон их душам молодым…
как поётся в «Синей Бороде».
На сцене…
Помню, после первого представления аверкиевской пьесы из византийской истории мы ужинали: несколько журналистов, артистов и один «византиец».
Молодой учёный, из-за византийской жизни проморгавший свою. Наживший близорукость, согнувший себе спину в дугу над «изысканиями».
Он и в театр-то выполз только потому, что шла Византия.
Ни что другое не могло бы его заинтересовать.
Учёный «гулял».
Выпил три четверти рюмки водки и тыкал вилкой в устричную скорлупу.
Он был выбит из колеи. Он был в восторге от Горева, игравшего византийского императора.
– Нет-с, эта сцена! Когда он уходит из спальни жены! Не спуская глаз! Пятясь спиной! Словно боится, что повернись, – и ударят сзади кинжалом! А как он проходит мимо каждого кресла, мимо каждой портьеры! Словно весь дворец, и даже спальня жены полны спрятанных убийц! Да ведь это вся Византия! Вся Византия!
В это время в ресторан пришёл Горев.
– Правда, недурно? – мельком спросил он в ответ на похвалы и глубоко задумался:
– К устрицам ты дашь мне не пармезану… нет…
Но учёный горел.
– Фёдор Петрович! Откуда вы взяли эту характеристику эпохи? Это вы почерпнули у такого-то? Вы, вероятно, штудировали такого-то? А на эту мысль вас. наверное, навёл такой-то?
Ф. П. Горев посмотрел так, словно у него над головой обломилась библиотечная полка, и полетели на него книга за книгой, в переплётах.
– Ни у кого не брал. Что тут брать?
– Но как же? Такая характеристика эпохи?
– Да что ж тут трудного понять. Вышел на сцену – смотрю: кругом такая дрянь…
Горев выразился сильнее.
– От них чего угодно ждать можно! Станешь пятиться!
Учёный смотрел, вытаращив глаза.
Если б он так не ушёл в византийщину, ему бы, наверное, вспомнился Пушкин:
И дорогой ещё согнувшийся молодой учёный, попадая сослепа в снежные сугробы, обиженно повторял:
– Этого не может быть! Он скрывает! Чутьё! Чутьё! Но нельзя же чутьём знать даже византийскую историю!
Да и сам Горев шёл в искусстве, как слепой. Но его вело за руку вдохновенье. И указывало ему, что нужно делать.
И он делал так, – что дух захватывало у театра.
В то время, как на парусинном небе Малого театра яркой кометой лихорадочно горел Горев, взошла новая звезда, постоянная, устойчивая, со светом ярким, но спокойным, – А. И. Южин.
Я очень люблю артиста Южина.
Когда он играет Ричарда, Кориолана, Макбета, даже Гамлета, – я иду в театр с таким же огромным интересом, с каким идёшь на вечер, где встретишь человека очень талантливого, очень умного, с огромной эрудицией. Его мнение интересно. Его выслушать огромное удовольствие.
Но я не думаю, чтоб с А. И. Южиным когда-нибудь случилось то, что случилось с Ф. П. Горевым где-то в провинции.
Он играл сильно драматическую роль.
Человека, которого затравили. Он задыхается. Он не только не может сказать ни слова, – ему нечем дышать. Вопль, – и он падает: умирает от разрыва сердца.
Занавес опустили.
Жидкие аплодисменты были заглушены шиканьем всего театра.
Там, за занавесом наступила гробовая тишина. Её прервал истерический крик… другой… третий…
Что в публике?
Актёры стояли растерянные, недоумевающие.
На сцену бледный, взволнованный, вбежал полицеймейстер.
– Что Горев?
Горев вышел из-за кулисы.
– Что вам угодно?
– Вы… живы?..
– Как видите!
Полицеймейстер даже за голову схватился:
– Батюшка! Да разве можно так пугать публику?! Ведь в публике подумали, что вы действительно умерли! Происходит чёрт знает что! Поднимайте занавес! Покажитесь!
Горев и Южин вступили в единоборство.
Если мне не изменяет память, – то, кажется, по вторникам тогда в Большом театре давалась трагедия.
Если на этой неделе Гамлета играл Горев, – то на следующей в чёрном плаще печального принца выходил Южин. На одной неделе Акосту играл Южин, на другой мы слышали от Горева:
Спадите, груды, камней, с моей груди!
Два направления в искусстве вступили в бой.
С одной стороны – самый блестящий представитель того, что называется «игрой нутром». С другой, самый яркий представитель «работы».
И труд, изучение, глубокая и вдумчивая интеллигентность победили.
В разговорах о Малом театре стало всё чаще и чаще обязательно упоминаться имя:
– Южин.
Горев отошёл немного в глубину сцены.
Тут бы ему оставить казённую сцену! И ярким сверкающим метеором нестись из театра в театр, по всей России.
Что бы это была за триумфальная карьера!
После весны, полной цветов, когда в каждом кусте роз соловьи пели про любовь, что бы это было за знойное лето!
Но артисты «образцовой» сцены думают, что сцена эта «образцова» и в отношениях к артистам.
Они думают, что артист непоколебим, как столоначальник!
И Горев сам приготовил себе печальный момент. Подошедшая осень постучалась ему в сердце тяжёлой, тяжёлой обидой.
Горев отошёл немного в глубину сцены. Только немного. Москва его любила. Любила очень.
Но в этом таланте было нечто донжуанское.
И между Эльвирой и донной Анной разыгралась трагедия его жизни.
Ему надо было завоёвывать публику. И едва завоевав, он, уж охладев, скучал и томился.
Его страшно любил Петербург. Он бросил Петербург и, совершенно неизвестно зачем, перешёл в Москву.
Зачем?
Чем донна Анна лучше остальных?
И когда донна Анна полюбила его сильной и глубокой любовью, – он снова уж пел под балконом Эльвиры.
Из Москвы, где его любили, он снова переселился в Петербург.
Зачем?
Изо всех людей на свете это меньше всего известно одному:
– Г. Гореву.
И когда настала осень, – пышная осень, вся в ярких тонах и сверкающих красках, – артиста в сердце ударили обидой.
Ему предложили отставку.
Петербургская дирекция взяла на себя роль Гонерильи, – неизвестно зачем, неблагодарная роль! но сыграла её великолепно.
Нельзя лучше оскорбить старого артиста, как дать ему отставку «за ненадобностью» в то время, как переполненный театр, весь, сверху донизу, рукоплещет его игре и кричит ему:
– Оставайтесь! Оставайтесь!
Это была обстановка прощального спектакля Горева на Александринской сцене.
Настоящая трагедия.
Когда занавес опустился в последний раз, – стало жутко и страшно.
Похоронили живого человека.
И бедный, раненый в сердце, Макс Холмин, ты мог крикнуть:
– Душу, живую душу, Диковский, съели!
Лир пошёл скитаться.
И в своих скитаньях он зашёл к нам и в радостный, и в печальный день своего тридцатипятилетнего, – уже 35-летнего! – служения искусству.
С сердцем, полным благодарности за былые восторги, почтим же в «Старом барине» молодого Макса Холмина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.