Текст книги "Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны"
Автор книги: Вячеслав Недошивин
Жанр: Путеводители, Справочники
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
А позже, уже в 1900–1910-е гг., здесь жил прозаик, литератор, «народоволец» в прошлом, религиозный и политический деятель, редактор-издатель газеты «Московские ведомости» (1909–1913) и мемуарист – Лев Александрович Тихомиров.
105. Дмитровка Мал. ул., 1/7 (с. п.), – знаменитый «дом Бобринской». Ж. – с 1755 г. – поэт, прозаик, драматург, переводчик, директор Московского университета (1763–1770), издатель журналов «Полезное увеселение» (1760–1762) и «Свободные часы» (1763), академик Михаил Матвеевич Херасков и с 1760 г. – его жена, поэтесса Елизавета Васильевна Хераскова (урожд. Неронова). Здесь у Херасковых жил одно время поэт Ипполит Федорович Богданович. Б. – (в салоне Херасковых): А. П. Сумароков, Д. И. Фонвизин, В. И. Майков, Я. И. Булгаков, С. Г. Домашнев, А. Г. Карин, А. А. Ржевский, А. А. Нартов, актер и режиссер Ф. Г. Волков и многие другие.
Обложка журнала «Новый мир»
Позже, в 1764 г., здесь, в семье статского советника князя Михаила Ивановича Долгорукова и Анны Николаевны Долгоруковой (урож. Строгановой) родился будущий поэт, драматург и мемуарист Иван Михайлович Долгоруков. Потом, с 1827 по 1831 г., дом принадлежал графу Алексею Алексеевичу Бобринскому (внуку Екатерины II и гр. Орлова) и его жене – фрейлине императрицы, хозяйке великосветского салона Софье Александровне Бобринской (урожд. графине Самойловой, внучатой племяннице графа Потемкина). На балах и «машкерадах» графини бывали Пушкин, Грибоедов и многие другие. А позже, с 1831 по 1839 г., здесь жил генерал-майор, историк и публицист, декабрист, в 1817 г. – член литературного общества «Арзамас» – Михаил Федорович Орлов и его жена – дочь героя 1812 г. Н. Н. Раевского – Екатерина Николаевна Раевская, прообраз Марины Мнишек в «Борисе Годунове» А. С. Пушкина.
В 1830-е гг. здесь останавливался одно время и президент Академии наук (1818–1855), министр народного просвещения (1833–1849), литератор и историк, граф Сергей Семенович Уваров, которого в 1832 г. посетил Пушкин. Наконец, в 1850-х гг. в этом доме проживала актриса Малого театра, мемуаристка Любовь Павловна Косицкая (в замуж. Никулина), возлюбленная драматурга А. Н. Островского, который неоднократно бывал здесь.
Кроме того, когда с 1867 г. дом перешел во владение естествоиспытателя, литератора, мемуариста и профессора Сергея Александровича Рачинского (первого переводчика «Происхождения видов» Ч. Дарвина), которого до 1872 г. навещали тут В. Ф. Одоевский, Л. Н. Толстой, братья Аксаковы, П. И. Чайковский, историк В. И. Герье и др., здесь, с того же 1867 и до 1911 г., располагалось Общество любителей художеств, а с 1880 г. еще и редакция юмористического журнала «Зритель», в котором сотрудничали братья Антон, Александр и Николай Чеховы.
Фантастический дом! Но о двух недавних историях, связанных с ним, хотелось бы поведать особо. Обе они связаны с двумя поэтическими именами, известными ныне каждому школьнику. Я имею в виду Сергея Есенина и Бориса Пастернака.
Первый какое-то время в 1913 г. не только работал здесь продавцом в книготорговом товариществе «Культура», но и жил в служебной комнате конторы. Фактически первое свое жилье Сергея Есенина в Москве, он стал жить здесь, уйдя от отца из восстановленного дома, где ныне музей поэта (Бол. Строченовский пер., 24, стр. 2).
Здесь он, еще провинциальный семнадцатилетний паренек, порвал, считайте, последнюю сердечную связь с деревней, с «тургеневской девушкой» – с Машей Бальзамовой. С ней, будущей учительницей, хоть и не дошло до поцелуев, но были уже и роман в три дня, и клятвы в любви, и рвущее сердце прощание в каком-то саду, и ревность, и «открытие», что он, оказывается, больше любит не тех, кто жалеет его, а «кто вредит ему». Наконец, из-за нее и здесь случилась и первая попытка самоубийства Есенина, когда до него дошло, что в Константинове, родном селе, их отношения с Маней «муссируют пустые языки». Над ним, представьте, смеялись там и говорили, что Маня – «его пассе». Слова «пассия» он не знал еще, но оттого оно казалось еще обидней. Спасти его «честь» могло лишь самоубийство, то бишь уксусная эссенция. Мане, выжив, написал: «Выпил эссенции. Схватило дух и почему-то пошла пена; все застилось какою-то дымкой. Не знаю, почему, вдруг начал пить молоко и все прошло, хотя не без боли. Во рту кожа отстала, но потом опять все прошло» А через год, когда поселился в каком-то «углу» при сытинской типографии (Пятницкая ул., 81), написал ей, как вообще «понимает» теперь жизнь. «Жизнь – глупая штука, – написал. – Ничего в ней нет святого, один сплошной и сгущенный хаос разврата… И эта-то игра чувств, чувств постыдных, мерзких и гадких названа у них любовью… К чему же жить мне среди таких мерзавцев… Если так продолжится… – я убью себя, брошусь из окна и разобьюсь вдребезги…»
Любовь и смерть – у поэтов они часто связаны. И если здесь закончился один из первых романов Есенина, то через 20 почти лет выпьет йод из-за «трудной любви» Борис Пастернак, а ровно через 33 года и, вообразите, в этом же здании, явится последняя любовь его. Здесь с 1946 по 1964 г. располагался журнал «Новый мир», в котором и произойдут два знаковых, можно сказать – судьбоносных события в жизни Пастернака.
Первое случилось в кабинете Константина Симонова, главного редактора журнала, за угловыми окнами 2-го этажа. Тут Симонов отдал поэту посылку от его сестер, которую привез из Англии (в ней, кстати, лежал и костюм умершего отца, в котором позже похоронят и Пастернака), потом путано объяснил ему, что не может опубликовать подборку его стихов (в них и впрямь не было уже ничего «советского»), и, вероятно, поэтому легко, «не глядя», подписал договор на начатую уже Пастернаком рукопись – будущий роман «Доктор Живаго». Без договора поэт, думаю, забросил бы роман, как уже не раз бросал прозу. И даже с договором, возможно, не дописал бы его, если бы здесь же, в редакции, и в тот же вечер не случилось второе событие, первая встреча с его «шаровой молнией» – с будущей героиней начатого романа, с золотоволосой Ольгой Ивинской.
Стол ее в редакции был в клетушке под парадной лестницей (которая сохранилась); она заведовала в журнале отделом молодых авторов. Но именно к ней, кутавшейся в старую шубку, подвела поэта провожавшая его секретарша Симонова: «Знакомьтесь, ваша поклонница!» Поэт, пишут, прогудел в ответ: «Как это интересно, что у меня остались еще поклонницы!» И – влюбился! На 14 лет влюбился…
Уже через месяц здесь, на Пушкинской площади, он вдруг встанет перед Ольгой на колени: «Хотите, подарю вам эту площадь?» «Я хотела», – напишет она. «Но наша встреча не пройдет даром, – скажет. – Не поверите, но я, такой некрасивый, был причиной стольких женских слез!..» А еще через месяц, вызвав ее к памятнику Пушкину, попросит говорить ему «ты» (потому, что «вы» – уже ложь!) и в тот же вечер признается ей в любви.
Но разве не удивительный этот дом? «Дом Бобринской»?
106. Дмитровка Мал. ул., 8 (с.), – интересный, очень интересный дом! Дом синеглазки. «Самоцветов, кроме очей, – написала она в стихах, – нет у меня никаких. // Но есть роза еще нежней – // Розовых губ моих».
Глаза ее и впрямь были столь красивы, что великий Рабиндранат Тагор, побывавший здесь, написал ей на книге: «Милой Мальвине, самой голубой женщине России». Имел в виду как раз ее голубые глаза.
А вообще ее, дочь главного раввина из Бердичева, поэт Рюрик Ивнев сравнивал с «Мадонной» Рафаэля, а некоторые и с самой «Джокондой». И порог этого дома пересекали в 1920-х гг., летели «на огонек» поклонения и поэзии самые знаменитые тогда Вяч. Иванов, Брюсов, Леонов, Каменский, Мариенгоф, Клычков, Шершеневич, Павел Васильев, Николай Минаев, Адалис и Рукавишников, Зозуля и Михаил Кольцов. Это лишь кого запомнил я. Словом, если хотите получить представление, во что при советской власти выродились дворянские «литературные салоны», то вам – сюда.
Сборник стихов Мальвины Марьяновой
На фото – автор
Здесь с 1920-х гг. поселилась на 2-м этаже (окнами на улицу) 24-летняя поэтесса, а позже и мемуаристка, Мальвина Мироновна Марьянова. Сюда привез ее муж – заведующий литературно-художественным отделом Кинокомитета – Давид Иосифович Марьянов. Здесь она жила, когда почти подряд вышло четыре сборника ее стихов («Сад осени», 1922; «Ладья», 1923; «Голубоснежник», 1925 и «Синие высоты», 1930). Впрочем, литература «коснулась» ее и раньше. На Капри Горький слушал ее стихи и «погладил по головке», Есенин еще в 1916-м, в Петрограде, познакомившись с ней, посвятил ей стихи, где были строчки: «То близкая, то дальняя, // И так всегда. // Судьба ее печальная – // Моя беда».
Давид Марьянов, муж ее (кстати, тоже голубоглазый), также был сыном священнослужителя в синагоге и, когда отец послал его по делу в Бердичев к главному раввину города, влюбился в Мальвину. Против брака их были, увы, родители обоих. И тогда Давид просто похитил ее. Потом, в свадебном путешествии, они побывали у Горького, который назвал стихи ее «милыми» и, как я уже сказал, погладил ее, тогда семнадцатилетнюю, по голове. А уже здесь, на Дмитровке, она, член Всероссийского союза поэтов, стала гостеприимной хозяйкой. От старых «салонов» здесь и остался лишь «домашний альбом» ее, который так богат на поэтические имена, что ныне хранится в Литмузее.
Здесь, как пишет Рюрик Ивнев, собирались «пестрые компании». Дым коромыслом. Приходила поэтесса Адалис, которая нюхала здесь кокаин, «сюсюкали» поэтесса Сусанна Мар и ее тогдашний муж, поэт Рюрик Рокк, кто-то пил, кто-то плакал, изливаясь в любви, конечно, к поэзии, кто-то грозно, как Павел Васильев, шумел. Ивнев пишет, что, «сидя у нее до глубокой ночи, мы иногда оставались ночевать у нее всей компанией, размещаясь кто на составленных вместе креслах, кто на стульях, кто на полу». Здесь Мальвина, влюбившись в одного художника, просила у Ивнева совета: как ей «его заворожить»? Он сказал, что надо знать, было ли у нее с ним «что-нибудь» или не было. Она же не без остроумия мгновенно ответила: «Ты мне дай два совета. Один совет на тот случай, если было, а другой – если не было, а я сама выберу, что мне больше подходит». А однажды утром, не желая отпускать гостей без завтрака, оговорилась: «Я приготовлю чай. Здесь где-то был вчерашний кипяток». Этим «вчерашним кипятком» ее долго потом дразнили.
Возможно, из-за пристрастия ее к «компаниям» Давид, еще раньше, ушел от нее. Сказал: «Я тебя люблю и всегда буду любить, но жизнь жестока, я должен тебя покинуть». Он навестит ее здесь в 1930-м, приведет сюда как раз Тагора, у которого после эмиграции в Америку станет личным секретарем. Рюрик Ивнев скажет потом о нем: «Он побил рекорд наглости, когда, будучи ″невозвращенцем″ (то есть порвавшим с Советской Россией), появился через семь-восемь лет после этого в Москве с заграничным паспортом… Он был типичным авантюристом, но тонким и ловким, все его расчеты бывали всегда безошибочны». Давид, кстати, расчетливо женится потом на племяннице великого Энштейна и станет и его личным секретарем. Напишет о нем мемуары. Мальвина скажет потом о нем: «Он родился таким. Без путешествий не представляет себе жизни». А сама на десятилетия окажется забытой. Как тут не вспомнить ее оговорку – «вчерашний кипяток»?..
В 1940-е гг. в этом доме (словно по «старой памяти») какое-то время будет жить Рюрик Ивнев. А Мальвина уже в 1967-м, все еще живя здесь (она скончается в 1972 г. в доме № 6 по Успенскому пер.), напишет ему письмо, которое подпишет «твой друг, хоть и отвергнутый», и пошлет ему стихи: «Я подвожу итог печальный, – // Все угасает на земле, // И ты, поэт мой идеальный, // Поешь о сломанном крыле… // И не пойму никак я тайны, // Как зарождается любовь, // И озаряется случайно, // И умирает вдруг без слов».
107. Дмитровка Мал. ул., 20/5 (сохр. встроенный фасад дома), – Ж. – в 1860-е гг. (до 1868 г.) – поэт-петрашевец, прозаик и драматург – Алексей Николаевич Плещеев, его первая жена Еликонида Александровна Руднева и трое их детей, в том числе шестилетний будущий драматург, критик и мемуарист Александр Плещеев.
Вообще Малая Дмитровка богата на литературные имена. Здесь жили А. Н. Радищев в детстве (д. 18), Н. М. Карамзин (д. 7), славянофил И. А. Аксаков (д. 27, стр. 4), здесь аж в трех домах жил А. П. Чехов (д. 12/1; 11/10, стр. 2; 29, стр. 4), а также писатель-фантаст А. А. Богданов-Малиновский (д. 13/17), Алексей Н. Толстой (д. 25), поэт Я. Приблудный (д. 16) и некоторые другие, менее известные. Но мне хотелось бы рассказать о поразительной судьбе поэта (да, все-таки поэта!) Алексея Плещеева. Уже хотя бы потому, что здесь он, умерший беспримерно богатым человеком, пережил не менее беспримерную бедность.
Инсценировка казни Достоевского и «петрашевцев» на Семеновском плацу в Петербурге
Многие знают ныне его стихи по тем 16 романсам, музыку к которым написали Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский, Аренский, Калинников, Глиэр и др. А ведь он, в молодости близкий друг Федора Достоевского (тот посвятил ему первую повесть «Белые ночи»), стоявший вместе с ним на ледяном Семеновском плацу в Петербурге, когда до его казни оставались минуты, еще в 1846 г., до романсов, написал уже одну песню, ставшую на многие годы гимном всех поклонявшихся в России свободе и «заре новой жизни». Это стихотворение – «Вперед без страха и сомненья…» – на многие десятилетия станет популярнейшей революционной песней. Именно тогда критик Валериан Майков напишет: «В том жалком положении, в котором находится наша поэзия со смерти Лермонтова, г. Плещеев – бесспорно первый наш поэт…» И фактически за этот гимн через три года, в 1849-м, его, в мешке, надетом на голову, поставят под виселицей на том самом плацу…
В дом на Дмитровке, вернувшись из ссылки, он вселится с женой Еликонидой, дочерью надзирателя Илецких соляных промыслов, и тремя прижитыми уже детьми. Это не первый и не последний его дом в Москве. До этого, с 1859 г., он сменит пять квартир: Плющиха, 20 (н. с.), Трубниковский пер., 6 (н. с.); потом, в начале 1860-х гг. – Пречистенка, 35; Нащокинский пер., и 10; и Ружейный пер., 3 (н. с.). Но именно здесь в 1864-м умерла его жена, и в тот же год оказался закрытым журнал «Современник», дававший ему единственный заработок, после чего он (с тремя-то детьми на руках) и впал в беспросветную нищету. Другу Некрасову, поэту, писал в Петербург в 1866-м: «Очень трудно живется, очень не красно жизнь сложилась… все чаще и чаще думаешь и все больше и больше убеждаешься, что наилучшее было бы перестать жить…» Через два года, поступив ревизором контрольной палаты Московского почтамта, добавит: «Совсем меня исколотила жизнь. В мои лета биться как рыба об лед… куда как тяжко…» И уж совсем криком закричит в переписке позже: «Настоящее положение… просто невыносимо… Часто бывает, что не спишь ночь и ломаешь голову, как бы завтра быть сытым!..» И припишет в конце: сейчас у него «нет ничего, т. е. даже пяти копеек…»
Он еще потрепыхается и, когда в 1872-м получит высочайшее разрешение вернуться в Петербург, горячо примется сотрудничать в «Отечественных записках»: писать статьи, рецензии, рассказы, возьмется даже переводить и переведет и Мюссе, и Гейне, и Байрона, и даже романы Жорж Санд, и «Красное и черное» Стендаля, после чего поэтическая молодежь станет звать его (и не шутливо!) padre. Но с Достоевским уже не сойдется, тот даже как-то странно и не совсем по-товарищески отзовется о нем: «Он прекрасный поэт, – скажет, – но какой-то он во всем блондин…» Странно, да?
Эту фразу попытается разъяснить критик Н. К. Михайловский в некрологе Плещееву: «Достоевский разумел отсутствие яркости в поэзии Плещеева. Но Плещеев не всегда был блондином, а когда стал им, то действительно был блондином во всем… Оттого-то и нет в этой поэзии тех фальшивых нот, которые так неприятно режут ухо в произведениях многих современных поэтов, даже не лишенных талантов…»
Все отмечали его прижизненную доброту. Это при полной-то бедности. Но, может, потому небеса и откликнулись на это. Ведь в 1890-м, когда ему оставалось жить всего три года, на него свалилось, как пишет З. Н. Гиппиус, «громадное наследство от какой-то дальней родственницы. Наследство спорное, – язвит по привычке она, – однако после хлопот его утвердили…»
Плещеев с семьей уедет в Париж, куда, вообразите, будет приглашать друзей «пожить на его счет». Пригласит даже Гиппиус с Мережковским, окружив их богатством и великолепием. Но похоронить завещает себя в России. И свыше ста человек, в том числе и молодой Брюсов, будут на плечах нести его гроб через всю Москву – на Новодевичье…
Ну, и добавлю: позже, до 1901 г., в этом доме будет жить детская писательница Александра Николаевна Бахметева (урожд. Ховрина), где продолжит держать «литературный салон», возникший на предыдущей квартире (Тверской бул., 22). Потом, до 1908 г., – поэт, драматург, критик, мемуарист, сын купца С. И. Мамонтова – Сергей Саввич Мамонтов (лит. псевдоним Матов). А позднее, в 1910-е гг., сюда въедет актриса и режиссер Ольга Владимировна Гзовская (в замужестве – Нелидова), у которой точно бывал здесь поэт Игорь Северянин (И. В. Лотарев) и предположительно – влюбившийся в нее в апреле 1917 г. Александр Блок.
108. Долгоруковская ул., 17 (с.), – Ж. – до 1928 г. – философ, психолог, искусствовед, переводчик, педагог, профессор, с 1921 г. директор Института научной философии при МГУ – Густав Густавович Шпет, его вторая жена – Наталья Константиновна Шпет (урожд. Гучкова) и трое детей их: Татьяна, Марина и Сергей. Через много-много лет Татьяна Шпет (в замуж. Максимова) станет матерью балерины, народной артистки СССР Екатерины Сергеевны Максимовой.
«Вышлите шапку» – эта телеграмма из Сибири, из двух всего слов, была последней, перед последним арестом, телеграммой Шпета.
Философ, психолог, искусствовед Г.Г. Шпет
Но послал ее из Томска не он – соседи по дому. Шпет догадывался: его, сосланного в Сибирь в 1935-м, все равно арестуют вновь, и договорился с женой в Москве и соседями в Томске, что два этих слова будут обозначать новое заключение. Он, прозорливец, не знал только, что два этих слова «обозначат» и расстрел его в 1937-м, через две недели после улетевшей в Москву телеграммы.
Говорят, убить человека – это уничтожить вселенную. К Густаву Шпету это подходило просто буквально. Энциклопедист по образованию (учился в Сорбонне и Эдинбурге, стажировался в Геттингенском университете), философ, филолог, искусствовед и театровед, переводивший не только «Даму с камелиями» для Театра Мейерхольда и три романа Диккенса, в том числе «Посмертные записки Пиквикского клуба», но и труднейшую для перевода «Феноменологию духа» Гегеля (он ведь знал 17 языков), наконец, блестящий профессор Московского университета и Высших женских курсов, читавший лекции (вдумайтесь в это!) – по логике, психологии, философии и истории научной мысли, по этнопсихологии, эстетике, теории искусства и педагогике, вице-президент Российской академии художественных наук (с 1924 г.), директор Института научной философии и вдобавок – проректор Академии высшего актерского мастерства, так вот он появился в Москве еще в 1907 г. и первое время жил на Божедомке (Дурова ул., 12), потом во 2-м Неопалимовском, 4, а с 1914 г. на Бол. Пироговской, 7.
«Высок, строен, гладко причесан на косой пробор, всегда в крахмальном воротничке, джентльмен с головы до ног, – вспоминала одна из знакомых. – В спорах Шпет заткнет за пояс кого угодно… Он отвечал так, что никто не мог ничего возразить, и все начинали смеяться…» А Андрей Белый, знавший его еще в годы учительства Шпета на Высших женских курсах В. И. Герье, напишет: «Он сражал философских курсисток, и десятками расплодились ″шпетистки; очень многие носили тогда на груди медальончик с портретом Шпета». Кстати, в одну из курсисток, девятнадцатилетнюю Наташу Гучкову, влюбился и учитель; она станет женой Шпета, родит ему троих детей и в 1937-м как раз и получит ту последнюю телеграмму его.
Кого только не принимали во 2-й квартире этого дома! У Шпетов засиживались Андрей Белый, Макс Волошин, Юргис Балтрушайтис, Валерий Брюсов, Пастернак, Пильняк, Антокольский, Книппер-Чехова, Таиров, Коонен, Качалов, Москвин, Гельцер, Нейгауз, Щусев и сколько еще. Актриса и режиссер Вера Комиссаржевская даже оставляла здесь «на хранение» свои вещи: туалетный столик с большим зеркалом, какие-то хрустальные флаконы с серебряным оплетением и какое-то приспособление для ее лайковых перчаток. А Луначарский лично «отбил» его, когда ученого хотели выслать из России в 1922-м на тех самых «философских пароходах». Может, и зря, Анатолий Васильевич, ведь тогда его бы не расстреляли в 37-м.
Арестовали Шпета в 1934 г. и уже не в этом доме. К тому времени он переехал в свой последний дом (Брюсов пер., 17). Обыск, поваленные на пол полки с книгами, перевернутые ящики стола и на рассвете неловкое прощание при посторонних с «милой Натулей». Качалов тут же написал письмо Сталину в защиту друга. А другой друг и ученик Шпета Габричевский уже давал на Лубянке показания на него: «В период работы… с 1926 по 1930 год мы под лозунгом ″"За чистую науку"″ вели активную борьбу с марксизмом… Вице-президентом академии был Шпет Г. Г., являвшийся политическим лидером нашей контрреволюционной деятельности…» В вину «самому близкому человеку» и «недавнему другу» он поставил даже работу над немецко-русским словарем: «Большой немецко-русский словарь является контрреволюционно-фашистским. В нем выброшена марксистская терминология, отражающая борьбу и быт пролетариата, стерто всякое понятие о классах и классовой борьбе…» А ведь на допросах, замечу, тогда еще не били арестованных, как будут бить Шпета в 37-м.
Словом, дело № 1008 вменяло Шпету, что он «являлся руководителем группы русских фашистов, входивших в состав немецкой фашистской организации в СССР и… имел личную связь с руководителем немецкой фашистской организации в СССР». В итоге – высылка в Енисейск. А арестованного Габричевского освободили, он отделался запрещением жить в столице. К нему ездила жена Шпета, просила отказаться от ложных показаний, но – куда там… Когда она написала об этом мужу, Шпет ответил: что ж, у него, у Габричевского, нет детей, и ему не придется «смотреть им в глаза».
А потом из Томска, куда хлопотами Качалова, Нейгауза, Щусева и Книппер-Чеховой перевели ссыльного и где он успел доперевести ту самую «Феноменологию духа», и пришла та телеграмма из двух слов.
Наталье Константиновне, когда она рванулась в Томск, сказали: ваш муж приговорен к 10 годам «без права переписки». Она не знала, разумеется, что это означает расстрел, и почти сразу написала Сталину. «Такой человек нужен нашей стране! Он честный работник, на слово которого можно положиться, он не изменит, и его не подкупить!» И, к несчастью, добавила: он «не немец», фамилия Шпет украинская и происходит от глагола «шпетить», что значит – «насмехаться». Уже одно это было преступлением. Ведь «насмехаться» в те годы и значило – вредить советской власти. А Шпет и впрямь был насмешник – веселый, умный, язвительный и принципиальный… И, помните, он всегда «отвечал так, что никто не мог ничего возразить…» И разве в тридцатых нужны были Родине такие?
109. Дорогомиловская Бол. ул., 11 (с.), – Ж. – в 1941 и в 1943 гг. – поэт, прозаик, драматург, сценарист и переводчик, литературовед, критик и пушкинист – Юрий Николаевич (Носонович) Тынянов (псевдоним Юзеф Мотль). Это единственный сохранившийся московский дом, где жил и скончался петербуржец Юрий Тынянов, автор романов и повестей «Кюхля», «Смерть Вазир-Мухтара», «Подпоручик Киже», «Восковая персона» и многого другого.
Правда, здесь, на Дорогомиловской, он уже мало походил на себя – рассеянный склероз, развивавшийся в нем с 1930-х гг., привел к тому, что он сначала еле ходил, опираясь, как вспоминают, «на щегольскую трость, которую с молодости завел себе и которая оказалась теперь нужной ему подпоркой», потом у него отнялись ноги, позвоночник, шея. Тут, привезенный из эвакуации, он не только уже не вставал – он даже голову не мог поднять с подушки. А ухаживала за ним не жена Елена Зильбер – родная сестра Вениамина – и не дочь, а его родная сестра Лидия, ставшая когда-то женой Каверина. Да, с молодости Тынянов и Каверин были женаты на сестрах друг друга. И как раз Каверин, доставив его сюда, констатировал: «У постели смертельно больного Тынянова меня поразило, что он больше не может читать. Это было месяца за три до его кончины. Я принес лупу, – вспоминал, – но Елена Александровна (его жена и моя сестра) шепнула, чтобы я спрятал ее… Не может читать! Отрезан от книг, от мира, в котором он был хозяином, властелином!..»
Сын Чуковского, Николай, напишет потом, что в молодости Тынянов был очень похож на Пушкина. И знал XVIII и XIX вв. так, «словно сам прожил их…». Он бредил Пушкиным, даже не зная еще, что будет писать о нем. Теперь же, отдыхая перед войной в санатории «Узкое» под Москвой (Профсоюзная ул., 123а), занимая публику в столовой, брался вновь и вновь рассказывать «свои увлекательные истории», но в середине рассказов раз за разом «забывал вдруг суть, начинал путаться и комкал конец, в котором раньше и была соль. Это, – пишет Н. Чуковский, – производило тягостное впечатление, тем более что за столом сидели грубые и глупые люди, которые смеялись на ним…»
Когда-то Тынянов писал на удивление быстро. «Кюхлю», первую книгу, написал в 1925-м меньше чем в три недели. Писал запоем, по двадцать часов в сутки, не выходя на улицу, не бреясь, почти без сна и даже без еды. Каверину, который сочинял по две страницы в день, он казался «не только непонятным, но высшим каким-то существом». Они, конечно, дружили, хотя в дружбе этой, пишут, не было равенства. «Настоящим писателем… считался только Тынянов, "дядя Юша", как его называли, – вспоминал тот же Чуковский, – а к Каверину относились, как к начинающему, из которого неизвестно что выйдет». И удивительно: Каверин считал это в порядке вещей и к Тынянову относился с благоговением. «Если Тынянов, – вспомнит потом Лидия Гинзбург, – скажет какому-нибудь человеку грубость, то Каверин после этого человеку не кланяется…»
В 1936-м вышла первая часть романа Тынянова о Пушкине, давняя мечта писателя. Но пораженный стремительно развивавшейся болезнью, понимая, что роман ему не дописать (он так и останется недоконченным), Тынянов решился на самоубийство.
«В тот день, – пишет Каверин, – я… сразу почувствовал какую-то невнятную, скрытую неурядицу в доме. Юрий лежал в кабинете, лицом к стене, сестра была у себя, и оба не сразу отозвались на мои расспросы… Что случилось? – Что случилось? – переспросила сестра. – Вот… – и она бросила к ногам Каверина обрывок веревки с петлей. – Вздумал повеситься…» Каверин пишет, что «должно быть, соединилось все – и мучительная… работа над романом "Пушкин", и аресты друзей, и сознание беспомощности перед блеснувшей возможностью счастья…»
Похоронили Тынянова, «демона литературы», «державу», как назвал его когда-то Маяковский (он как-то предложил Тынянову «поговорить, как держава с державой»), на скромном Ваганьковском. Пишут, что Шкловский плакал навзрыд и размазывал слезы по лицу. А через 10 лет, на вечере, посвященном Тынянову, когда Ираклий Андроников «стал перечислять тыняновские идеологические ошибки», Шкловский прокричал с бешенством: «Пуд соли надо съесть и этот пуд слезами выплакать – тогда будешь говорить об ошибках учителя! И говорить будет трудно, Ираклий!..»
Святая правда! О таланте и ныне говорить и трудно, и больно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?