Текст книги "Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны"
Автор книги: Вячеслав Недошивин
Жанр: Путеводители, Справочники
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Хоронили Маршака из этого дома. У могилы Лев Кассиль не без пафоса сказал: «Это самая большая потеря, которую понесла наша литература после смерти Алексея Николаевича Толстого…» Удивительно, записал позже едкий литературовед Бенедикт Сарнов, «ему даже в голову не пришло, что после смерти Толстого наша литература потеряла Михаила Зощенко и Андрея Платонова…».
Уж и не знаю, читали ли над его могилой стихи, но, уходя от этого дома, вспомним его перевод Киплинга, строки для будущих мальчиков: «О, если ты спокоен, не растерян, когда теряют головы вокруг…» Разве это, при всем при том, не впечатано уже в будущее?..
116. Земляной Вал ул., 24/32 (с.), – Ж. – в 1962–1970 гг. – кинорежиссер, сценарист и мемуарист, лауреат (посмертно) Ленинской премии (1990) – Андрей Арсеньевич Тарковский. Здесь закончил работу над фильмами «Иваново детство» (1962, премия «Золотой лев» Венецианского кинофестиваля) и «Андрей Рублев» (1966). Б. – А. С. Михалков-Кончаловский, В. М. Шукшин, А. А. Солоницын, В. И. Юсов и многие другие.
Кинорежиссер Андрей Тарковский
Это первый «свой» дом режиссера. До этого Андрей жил с матерью и сестрой в 1-м Щипковском пер., 26. Потом будет жить еще в трех домах (Звездный бул., 4; Орлово-Давыдовский пер., 2/5; и в последнем, откуда уедет на Запад, – в 1-м Мосфильмовском пер., 4, корп. 2). Но этот дом, по-моему, главный в его жизни!
Здесь сдал в прокат фильм «Иваново детство» (по рассказу Владимира Богомолова «Иван»). И здесь случилось самое настоящее чудо с другим его сценарием – с рукописью «Андрея Рублева», работу над которым он начал еще в 1961-м. Сценарий, написанный им и Андроном Михалковым-Кончаловским, назывался тогда еще «Страсти по Андрею». Но настоящим, мистическим «чудом» Тарковский назовет не сценарий великого фильма, будущее «чудо кинематографа», а тот московский денек, когда он потеряет его…
В этом доме он жил с первой еще женой, актрисой, однокурсницей по ВГИКу Ирмой Рауш. Тут в 1962-м родился первый сын его – Арсений. Здесь он, уже признанный режиссер, вертелся перед зеркалом, примеряя – может быть, впервые! – бабочку перед поездкой в Венецию, где на кинофестивале получит «Золотого льва» за «Иваново детство». Но про свое – «Андреево детство», про отца-поэта, который бросил семью, когда ему было три года, рассказывать особо не любил. Да и как расскажешь про жуткую, немыслимую бедность, когда отец с матерью, бывало, целыми днями питались поджаренным на воде луком, а однажды съели даже кусок мяса, который в форточку принес со двора их кот… Как расскажешь про то, как он, десятилетний, вместе с младшей сестрой Мариной продавал на перроне в Юрьевце и собранные матерью букеты полевых цветов, и лесные ягоды в стаканах и кульках.
«Милый папа! – писал отцу на фронт в 42-м. – У нас все хорошо. В среду мы с мамой (без Марины) пойдем за 30 км за ягодами. Там растет малина, черника и гонобобель… Мама туда ходила 2 раза и принесла много черники. Мы сами много съели и немного продали. Первый раз мы продали на 138 руб., а второй на 82 рубля по 7 руб. за стакан… Мы все трое ходим босиком – из туфель, которые ты мне купил, я вырос, а Марине они велики. Мама хочет мне покупать шерсть для валенок, для этого нам надо набрать много ягод…»
Мать Андрея – Мария Ивановна Вишнякова (дворянка, кстати, по рождению) – ради детей мыла полы в чужих домах, работала сторожихой и всю жизнь корпела над чужими рукописями корректором. Отдала Андрея и в музыкальную школу, и в училище им. 1905 г., где он учился рисованию. Она дважды спасет его для нас: и от начавшегося туберкулеза (от недоедания и бедности, конечно!), и от «дурной компании», когда он, еще студент-востоковед, станет оторвой-стилягой и все дни будет проводить на «Бродвее» (на нынешней Тверской) – тогда она устроит его в геологическую партию, и он на год уедет в Сибирь. «Обозлен, бросается, груб, но я одна…» – запишет она в дневнике. А Андрей признается позже: «Всем лучшим, что я имею в жизни, тем, что я стал режиссером, – всем этим я обязан матери…»
С отцом – знаменитым поэтом и переводчиком – все будет сложнее. «Я всю жизнь любил тебя издалека», – напишет ему сын и упрекнет, что тот относился к нему как к мальчишке, хотя он всегда «втайне видел отца другом». Может, потому и не ходил в гости к нему, да и встречались редко. Одна из знакомых отца напишет в мемуарах, что увидела как-то его с кем-то за столиком ресторана ЦДЛ. Она было «разлетелась поздороваться с Арсением Александровичем, но поэт издалека предостерегающе поднял руку с заградительно растопыренными пальцами: "Я занят! У меня родительский час!" И я поняла, – заканчивает она, – что неприязненно повернутая ко мне спина собеседника его принадлежит знаменитому Андрею… У меня осталось необъяснимое ощущение, что беседа их не была особенно дружеской…»
Похоже на правду. Непонимание между двумя родными людьми только росло. И когда Андрей окажется на Западе, директор «Мосфильма» попросит отца его написать сыну письмо. «Дорогой Андрей, мой мальчик! – напишет он в Италию. – Я очень встревожен слухами, которые ходят о тебе по Москве. Здесь, у нас, ты режиссер номер один, в то время как там, за границей… твой талант не сможет развернуться в полную силу… Мне будет в июне семьдесят семь лет, и я боюсь, что наша разлука будет роковой. Возвращайся поскорее… Так нельзя жить – думая только о себе… Не забывай, что за границей, в эмиграции самые талантливые люди кончали безумием или петлей…»
Многие осудили поэта за эти строки. Играл, дескать, «на руку властям». Да и Андрей воспринял письмо как написанное по заказу. «Мне очень грустно, что у тебя возникло чувство, будто бы я избрал роль "изгнанника", – ответил отцу. – Может быть, ты не подсчитывал, но ведь я из двадцати с лишним лет работы в советском кино – около 17 был безнадежно безработным… Желание же начальства втоптать мои чувства в грязь означает безусловное и страстное мечтание… избавиться от меня и моего творчества, которое им не нужно совершенно… Я кончу здесь работу и вернусь очень скоро…»
Увы, больше они не увидятся. В 1986-м режиссер умрет в Париже от рака легкого… В «Мартирологе. Дневнике», который вышел в 2000-х гг., останутся его слова: «Я никогда не желал себе преклонения (мне было бы стыдно находиться в роли идола). Я всегда мечтал о том, что буду нужен…» И там же останется воспоминание о том «чуде», которое случилось с ним в годы жизни как раз в этом доме.
Живо представляю себе, как он, с готовым сценарием «Рублева», подъехал к «Националю» на Тверской. Что его отвлекло, неизвестно, но когда такси умчалось, он обнаружил вдруг, что забыл папку с рукописью в машине. Катастрофа ведь! Годы работы коту под хвост, ведь у него не осталось даже черновиков. «Я с горя напился, – пишет он. – Через час вышел из "Националя" и отправился в ВТО. Через два часа спускаюсь вниз и на том же углу, где я потерял рукопись, затормозило такси (нарушая правила), и шофер из окна протянул мне мою рукопись. Это было чудо…»
И чудом для нас в 1971 г. стал сам «Андрей Рублев». Тогда он, законченный в этом доме в 1966-м, впервые, пусть и в «ограниченном прокате», вышел на наши экраны.
117. Земляной Вал ул., 57 (с.), – парк бывшей усадьбы Усачевых-Найденовых. Ж. – с 1879 по 1896 г. с родителями будущий прозаик, драматург, художник, критик и мемуарист Алексей Михайлович Ремизов. Здесь окончил коммерческое училище и поступил в университет.
Прозаик, драматург, художник Алесей Ремизов
Вообще-то на месте этого дома стояло когда-то здание, в котором с середины 1790-х гг. жил поэт, баснописец, прозаик, драматург, издатель первого московского журнала «Полезное увеселение» (1760–1762), член Российской академии наук, директор Московского университета (1763–1760) и создатель Благородного пансиона – Михаил Матвеевич Херасков и его жена – поэтесса Елизавета Васильевна Хераскова (урожд. Неронова). Одно время у Херасковых жил поэт и переводчик Ипполит Федорович Богданович. Здесь же, видимо, жил его секретарь – будущий драматург и переводчик Николай Николаевич Сандунов (наст. фамилия Зандукелли, брат актера и предпринимателя, основателя Сандуновских бань Силы Николаевича Сандунова).
И только позже, в конце XIX в., здесь купцом Н. А. Найденовым было построено нынешнее здание, в котором и поселился купец-галантерейщик Михаил Ремизов, его жена Мария Найденова (сестра Н. А. Найденова) и их двухлетний тогда сын Алеша.
«Я родился в купальскую ночь, – напишет он потом, – и вошел в мир из "демонской кипи" под хмельной хоровод… Природа моего существа – купальская: огонь и кровь. Веселость духа – мои крылья, а кровь – виновности… Вся моя жизнь прошла не по-людски. Под знаком "гони и не пущай". Почему все двери захлопываются передо мной?..»
Он хотел стать ученым. «Я не мог сказать себе, на чем остановлюсь: на птицах ли по Мензбиру, или на физиологии растений по Тимирязеву… или мне по Столетову заняться физикой, или физиологией по Сеченову?» Хотел стать музыкантом – дирижер прогнал из любительского оркестра. Актером – удалили со сцены за то, что свалил декорацию и «прищемил какую-то пигалицу». Художником – выгнали из Строгановского училища. Осталось писательство, но и тут сказал: «Ничего мне не давалось легко. Каждая книга вызывала болезнь… Мой путь в литературу через боль». О боли говорил часто: «Я с первых дней почувствовал счастье жить на земле. И столько тягчайшей, тупой боли в этом счастье…»
«Маленький, тщедушный, заросший, неуклюжий, суетливый, – вспомнит потом его один поэт, – он со своими сверлящими глазками, остреньким подбородком, маленькими руками и ножками походил на ежа…» Он и был со своими вечно всклокоченными волосами больше всего похож на ежа – и погладить вроде бы можно, и – уколоться. И причина, конечно, бедность, ибо рано умер отец и мать с малолетними детьми осталась «нищей вдовой». Будущей жене Бориса Зайцева, писателя, купеческой дочери Вере Орешниковой, выросшей почти в соседнем доме, родители запрещали водиться с ним. «Моей жены, – вспомнит Зайцев, – он как будто бы и стеснялся: слишком знала она его раннюю, с детства, придавленность и обиженность. Да и позже все давалось ему нелегко в жизни, мы с женой рядом с ним казались баловнями, белоручками…»
«Фамилию мою Ремизов надо произносить с ударением на Е, а не на И, – укажет потом потомкам писатель: – Ремизов происходит не от глагола remettre (remis, откладывать), а от колядной птицы ремеза, о которой в колядках (древних святочных песнях) сложены стихи…» В этом утверждении, если хотите, и сложится в будущем все его творчество: фантазийное, игривое, русско-сказочное, в чем-то мистическое, а в чем-то и загадочное. Иванов-Разумник, публицист и прозаик, с которым они будут выпускать потом в Петербурге журнал «Вопросы жизни», скажет о нем и его детстве: «Сколько надо иметь за спиной Замоскворечья, о, сколько пудов кислой капусты надо съесть, чтобы понять Ремизова, чтобы ощутить самую суть его красочек…» А Ариадна Тыркова-Вильямс добавит: «Сказочник и выдумщик, бродил, как колдун, повелитель гадов и бесов. Он и прическу себе устроил с двумя вихрами, похожими на рожки. Не то козел, не то кто-нибудь похуже…»
Здесь, в этом чудом сохранившемся доме, Ремизова, после коммерческого училища, выпрут из университета за участие в студенческой демонстрации и отправят в ссылку. Счастливый поворот. Ведь там, в ссылке, он навсегда подружится – с ума сойти! – с Мейерхольдом в Пензе и в Вологодской губернии потом – со ссыльными Бердяевым, Луначарским, Богдановым, террористом Савинковым, философом Василием Розановым, будущим литературоведом Павлом Щеголевым, с тем же Ивановым-Разумником, со всеми, ставшими впоследствии прототипами его романа «Иверень». И там же в ссылке, в Сольвычегодске, найдет себе жену, эсерку, арестованную, как и он, за участие в демонстрациях, Серафиму Довгелло. Она была палеонтологом, а специальностью ее были старинные грамоты. «Высокая, полная, белотелая и белолицая, с пышными белокурыми волосами и широкими голубыми глазами, она плыла через сутолоку и толкотню литературного Петербурга, точно боярыня допетровской Руси, – напишет о ней та же Тыркова-Вильямс. – Она была из старинного литовского рода, родственного Ягеллонам. У них в Черниговской губернии был замок. Настоящий замок, старинный, с высокими каменными стенами, с башнями… Когда Серафима Павловна… привезла его в родовой замок, вся семья сразу шарахнулась от такого зятя. Маленький, почти горбатый, ни на кого не похож, университета не кончил, состояния никакого, пишет сказки. И притом из купцов…» Ну куда с таким, куда?! Разве что – в долгую жизнь, как у них и сложится.
Он мог бы хорошо зарабатывать, пишут, – если бы писал в газетах фельетоны, короткие рассказы, статьи, а не сказочки, как «Посолонь». Но Ремизов, весь в долгу, без гроша, сидел, закутавшись в платок, за своим письменным столом и не спеша выводил своим полууставом одну строку за другой… Зато никто не мог считать его «своим» – ни Мережковский, ни Вячеслав Иванов, ни Федор Сологуб, ни вся парижская эмиграция потом. А вот к нему, «к его оценкам, справедливым и честным», прислушивались все. Кстати, был, как бы помягче сказать, поклонником сплетен. Владимир Пяст, поэт, скажет: «Он открыл мне секрет: "Сплетня, – говорил, – очень нехорошая вещь – вообще, в жизни, в обществе; но литература только и живет, что сплетнями, от сплетен и благодаря сплетням". И любил распространять слухи…»
Но не сплетней стал слух об исчезновении Ремизова в Петрограде в августе 1921 г. Говорили, что бежал ночью, что нелегально перешел границу. Федин добавлял, что бежал будто бы с ладанкой на груди, где была «горсть родной земли», Зощенко не верил: «бегство такого человека… было бы противоестественно, как переселение рыбы на жительство в горы», а Ахматова обмолвилась, что в доме его была чуть ли не чекистская засада. На деле все было прозаичней. Его, когда-то ссыльного революционера, советская власть («Русь взвихренная», как назовет свою автобиографическую книгу) гнобила как могла, он даже в тюрьме ЧК на Гороховой посидел, а про обыски его и не говорю. Но выехал в Берлин легально, при содействии Луначарского. Подал прошение и еще 8 июня получил удостоверение: «Настоящим удостоверяю, что Народный Комиссар по просвещению находит вполне целесообразным дать разрешение писателю Алексею Ремизову временно выехать из России для поправки здоровья и приведения в порядок своих литературных дел…»
В Париже найдет то же, что и в России: круглую бедность и болезни. Но нам оставит тома своих сочинений, сотни рисунков, каллиграфических грамот и… чертей и чертенят, которых собирал и развешивал в своей эмигрантской лачуге всю жизнь.
Кстати, в Москве я знаю еще один адрес, где Ремизов родился (Мал. Толмачевский пер., 8/11), но там, в скоплении строений, отыскать в точности его мне так и не удалось. Впрочем, для писателя-мистификатора это, как говорится – самое то…
118. Златоустинский Бол. пер., 4 (н. с.), – Ж. – с 1785 до 1812 г. (с переездами в Петербург и возвращениями), в собственном трехэтажном особняке – поэт и переводчик, полковник в отставке, тайный советник и сенатор, статс-секретарь Павла I – Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий (дед публициста и философа Ю. Ф. Самарина) и его жена, фрейлина, княжна Екатерина Николаевна Хованская. Здесь, например, им была написана песня «Выйду ль я на реченьку» и многие другие лирические стихи. Б. – поэты М. М. Херасков, И. И. Дмитриев, Д. И. Хвостов, А. Ф. Мерзляков, Н. М. Карамзин, В. А. Жуковский, А. И. Вяземский (отец поэта), Д. В. Давыдов, сенатор П. В. Мятлев (отец поэта), библиофил Д. П. Бутурлин и многие другие.
«Парфён Рогожин»
Иллюстрация к роману Ф.М. Достоевского «Идиот» (1971)
В.Н. Горяев
Позднее, в 1820-х гг., в этом доме жила поэтесса, прозаик и переводчица Каролина Карловна Яниш (в дальнейшем, в замуж. Павлова), которую в 1825 г. навещал здесь Адам Мицкевич, высланный из Польши. Здесь он сватался к поэтессе, но получил отказ ее родителей, посчитавших поэта «неблагонадежным». Отсюда, выйдя замуж, Каролина Яниш переедет в свой последний московский дом (см. Рождественский бул., 14), где проживет более 20 лет.
Наконец, дом, построенный на этом месте (с. п.), стал прообразом дома из романа «Идиот» Достоевского, в котором Парфен Рогожин убил Настасью Филипповну. Здесь в 1867 г. реально произошло похожее преступление (за которым следил по газетам Достоевский), когда купец Мазурин зарезал бритвой ювелира Илью Калмыкова, тело накрыл «американской клеенкой» (как и Рогожин в романе) и, как и в романе, поставил рядом «четыре стклянки ждановской жидкости», которая уничтожала «запах тлена».
119. Златоустинский Бол. пер., 5 (с.), – ведомственный жилой дом НКВД (1935 г., арх. Л. З. Чериковер, Н. И. Арбузников и Л. Я. Лангман).
Страшноватый, прямо скажу, для русской литературы дом. Если «рогожинский дом» связан с убийством одного человека, то этот дом, что, словно прячась, стоит и ныне в глубине переулка, связан с массовыми убийствами уже новой – советской эпохи.
Генсек Союза писателей СССР Александр Фадеев
Нет-нет, из окон этого дома в 30-е гг. частенько могли слышать песни. Особенно лихую народную: «Ой, при лужку, при лужке, при широком поле, при знакомом табуне конь гулял на воле…» Запевал ее здесь, любимую, Александр Фадеев, живший в этом доме с 1935 по 1941 г. А подпевала ему хмельная компания друзей-писателей Луговского, Павленко, свояка Либединского (оба были женаты на сестрах), Кирпотина, Катаняна и – некоторых чекистов, Агранова, Погребинского и «своего в доску» «Христофорыча» – Николая Шиварова, следователя секретно-политического отдела ОГПУ-НКВД.
Этот последний, пишут, был так силен, что «раскалывал грецкий орех, зажав его между средним и указательным пальцами». А уж как «раскалывал» врагов народа – отдельная песня. Ныне известно: в 20-х составлял «досье» на Горького и Булгакова, в 1934-м вел «дела» поэта Клюева, прозаика Нарбута (оба расстреляны), давал заключение на творчество Андрея Платонова, допрашивал Мандельштама и – скольких еще.
Особенно взахлеб дружили четверо: Фадеев, Луговской, Павленко и Шиваров. Пели, пили, «ходили по бабам». Сохранилось письмо Фадеева к Луговскому о грядущих попойках: «Деньги надо добывать чудовищной халтурой, а также не останавливаться перед подтасовыванием карт в игре, перед игрой в рулетку, даже красть у несимпатичных знакомых, идти в коты к Гельцер, Гризодобудовой и Анне Караваевой, вытягивая у них все… на пиво и колбасу… Считаю поэтому справедливым наскрести однажды вдвоем три тысячи (ух!), собрать симпатичную компанию и просадить эти 3000 (уф!) на речном вокзале в Химках…»
Впрочем, Фадеев здесь уже и крупный функционер «от литературы». Секретарь Союза писателей, а с 1939-го, как член ЦК ВКП(б), и генеральный секретарь. Стоит на Мавзолее со Сталиным, принимая парад, тогда же, вместе с Павленко, спорит, кого и каким орденом наградить из писателей (в 1939-м Сталин чохом наградил 172 литератора). Пишут, что лично предложили вождю «исключить из списка Бабеля, Пастернака, Эренбурга и Олешу», про Платонова, Ахматову, того же Клюева я и не говорю. Но себя не «забыли», оба получили по ордену Ленина. И здесь с 1936-го, после Парижа, где и познакомились, появляется знаменитая уже актриса Ангелина Степанова, ставшая позже официальной женой генсека и родившая ему сына Михаила.
Короче, «жизнь удалась»! Он даже где-то бросил в ответ на вопрос: «Да, я хочу заменить Горького и не вижу в этом ничего такого…» Но, возможно, здесь он, будущий главный редактор «Литературной газеты» (1942–1944), лауреат Сталинской премии (1946), понимая уже все про свое творчество, признается в одном из писем все тому же Павленко: «Мы не мастера, а полезные писатели. Утешимся, Петя, что мы писатели "полезные"». В 1945-м, решив в первый раз свести счеты с жизнью (да-да, так было!), написал в предсмертной записке: «Мне надоело жить Дон Кихотом». Каково! А после смерти Сталина, не заменив Горького, скажет на одном из собраний, что был просто «регулировщиком». Регулировщиком «от литературы».
Здесь, в этом доме, он, наверное, мучился и шептался с женой, что опять, как «начальник над писателями», поставил на очередном ордере наркома Ежова свою подпись – «С арестом согласен. Фадеев». Верил Сталину, что Михаил Кольцов агент двух разведок, что Мейерхольд иностранный резидент. И предавал даже ближайших. Когда арестовали Шиварова, его большого друга, то к Фадееву прибежала Галя Катанян, жена другого друга его: «Саша, Николай арестован». – «Ну и что же? – спросил он. – Какое мне дело?.. Даром, без вины, у нас не сажают». Она в первый раз видела, «как отрекаются от друга». «Откуда мы знаем, – кричал Фадеев, – с кем он путался?.. Черт с ним, с этим бабником…» Лицо его, пишет Галя, делается жестоким, ледяные, светлые глаза смотрят в упор. «Он перегибается ко мне через стол и отчетливо говорит: "Не советую тебе вспоминать о нем"» Пастернак позже, в эвакуации скажет: «Фадеев лично ко мне хорошо относится, но, если ему велят меня четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя и потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком…» А Казакевич запишет в дневнике: «Он весь изолгался, и если некогда он был чем-то, то теперь он давно перестал быть этим… этот человек уже – ничто…»
Страшный дом. Ведь здесь же, с 1935 по 1937-й, жил драматург и прозаик Александр Афиногенов, редактор журнала «Театр и драматургия», автор снятой вдруг пьесы «Страх» (1931) и лично запрещенной Сталиным драмы «Ложь» (1933). Здесь его исключили «за ошибки» и «знакомство с Ягодой» сначала из партии, а затем и из Союза писателей, где он был членом правления. «Вчера на заседании партгруппы, – пишет он в дневнике 20 мая 1937 г., – я выслушивал хлесткие унизительные слова. Фадеев с каменным лицом обзывал меня пошляком и мещанином и никудышным художником. Он говорил как непререкаемый авторитет, и непонятно было, откуда у него бралась совесть говорить все это?? Разве от сознания, что у самого все далеко не чисто… Печально…»
И особенно страшно это почти безликое здание тем, что здесь, в ведомственном доме НКВД, жил с 1935 г., наряду с другими чекистами, главный палач террора 30−40-х гг., будущий генерал-майор, комендант НКВД – НКГБ – МГБ СССР Василий Блохин, лично казнивший порой до 100 человек в день. Счет его персональных жертв, говорят, перевалил аж за 10 тысяч, включая Мейерхольда, Кольцова и Бабеля. Да, в одной из квартир здесь «первый писатель страны» ставил резолюции «С арестом согласен», а в другой жил «первый палач СССР», ставящий жертв к стенке. Блохина в 1954-м лишат звания и наград, и он здесь же застрелился. А Фадеев пустит в себя пулю в 1956-м.
120. Златоустинский Бол. пер., 6/6 (с.) – «Большая Сибирская гостиница» Н. Д. Стахеева (1900, арх. М. Ф. Бугровский), в 1920-е гг. – Центральный дом специалистов сельского хозяйства, штаб-квартира общества «Долой неграмотность», позднее, в 1930-х гг. – Народный комиссариат земледелия, а также редакция журнала «Наука и жизнь».
Здесь в 1926−1927 гг., где-то на 4-м этаже, жил воронежский поэт, прозаик, драматург, киносценарист и публицист Андрей Платонович Платонов (наст. фамилия Климентов). Этот дом стал первым московским адресом гениального писателя.
«Мастер прозы» – писатель Андрей Платонов
Помощник машиниста, как и отец его, «чоновец» в Гражданскую, электротехник, исключенный из компартии, потом инженер-мелиоратор и уже автор рассказов в воронежских изданиях, здесь он продолжил печататься под псевдонимами: Вогулов, Ф. Человеков, А. Фирсов. Здесь были напечатаны «Эфирный тракт» и «Епифанские шлюзы» (1927), а «для души» писались здесь и повесть «Котлован», и роман «Чевенгур». И сюда, в том же 26-м, он перевозит красавицу и гражданскую жену (официально распишутся только в 1943-м), Марию Александровну Кашинцеву и сына Платона.
Письма к ней писал необыкновенные. Писал, что плакал от стихов Пушкина: «Мне стало как-то все чужим, далеким и ненужным. Только ты живешь во мне – как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение». А однажды, как раз в 1927-м, описал ей нечто вроде чуда: «Проснувшись ночью (у меня была неудобная жесткая кровать), я увидел за столом, у печки, где обычно сижу я, самого себя. Это не ужас, Маша, а нечто более серьезное. Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тоже я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы, и я не увидел у него своих глаз. Тогда я хотел вскочить или крикнуть, но ничего во мне не послушалось. Я перевел глаза в окно, но увидел там обычное смутное ночное небо. Глянув на прежнее место, себя я там не заметил. До сих пор не могу отделаться от этого видения, и жуткое предчувствие не оставляет меня. Есть много поразительного на свете. Но это – больше всякого чуда…»
Потом именно он изобретет выражение «бред жизни», которое критик Ольга Кучкина назовет «золотой формулой мира и антимира». Но для него это станет не «формулой» – жизнью: «нет комнаты, нет денег, нет одежды…» Его выселят отсюда, и они уедут сперва в Ленинград, а потом будут скитаться по комнатам и в Москве (Щукинская ул., 13 и 15, в 1930-м – Авиационная ул., 40, и – угол у Бориса Пильняка – Правды ул., 1а). Вот тогда он и напишет и рассказ «Усомнившийся Макар», и роковую для себя вещь о коллективизации «Впрок» (1931).
«К сведению редакции "Красная новь", – такая бумага легла тогда на стол Фадееву, редактору журнала. – Рассказ агента наших классовых врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту. И. Сталин. Р. S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им "впрок"».
К письму прилагался журнал, испещренный заметками вождя в адрес писателя: «Мерзавец!», «Подлец», «Контрреволюционный пошляк!», «Болван!», «Подлец», «Балаганщик». «Это не русский, а какой-то тарабарский язык…» Фадееву удалось отвертеться, сослался на предыдущего редактора, которого он заменил в журнале. Но по одной из версий (В. Каверина), как раз Фадеев, прочитав повесть Платонова, «подчеркнул те места, которые необходимо было, как он полагал, выкинуть по политическим причинам. Верстку он почему-то не просмотрел, и подчеркнутые им строки в типографии набрали жирным шрифтом. В таком-то виде номер попал на глаза Сталину, который оценил повесть одним словом: "Сволочь". Двойная жизнь Платонова, мученическая и тем не менее обогатившая нашу литературу, началась в эту минуту…» А Фадеев, к слову, тогда же напечатал статью в «Правде», где разгромил им же напечатанную повесть, в которой призвал (кого?) «зорче смотреть за маневрами классового врага». Воронский запишет в дневнике: «Он-то и не оказался зорким. Это омерзительно, – он хочет нажиться даже на своем собственном позоре…»
С этого дня Платонова перестанут печатать, в его жизни будет глухое молчание Горького на его письма, потом обыски в его домах, потом арест, заключение его сына и смерть парня от приобретенного в лагере туберкулеза. В «Справке НКВД» после обыска, после слов «живет бедно», «не печатается и никаких гонораров не получает», сквозь зубы признавалось: «Непрочные и не очень дружеские отношения поддерживает с небольшим кругом писателей. Тем не менее среди писателей популярен и очень высоко оценивается как мастер. Леонид Леонов и Борис Пильняк охотно ставят его наравне с собой, а Вс. Иванов даже объявляет его лучшим современным мастером прозы…»
Да, он опять, как в том вещем сне, видел в доме своем не единомышленников, а одинокого себя, склоненного над очередной рукописью. С гостями, наученный опытом, молчал. И хотя в очередном отчете сексота НКВД приводились его слова: «Меня не печатают. И, вероятно, не будут печатать. Они, вожди, ко мне относятся так же, как я к ним… Вождем можно всегда стать, отпусти себе грузинские усы и говори речи. А славу люди создадут… Я думаю, что хорошим писателем труднее быть, нежели наркомом. У меня установилась точка зрения, что к этим людям мне нечего идти и нечего просить. Это все луначарские, обжившиеся пустотой жизни…», когда двое из его редких друзей, писатели Новиков и Кауричев, 1 декабря 39-го г., захватив с собой водки, подняли тост: «За погибель Сталина!», то некий секретный агент, по кличке Богунец, донесет: «Платонов крикнул: "Это что, провокация? Убирайтесь к черту, и немедленно!" Кауричев ответил: "Ты трус. Все честные люди так думают, и ты не можешь иначе думать…"» Но этот крик спас Платонова, ибо и Новикова, и Кауричева именно за эти слова в 1941 г. и расстреляют.
И удивительно: несмотря на то что Родина всегда оборачивалась к Платонову своей самой мрачной стороной, он до конца дней оставался социалистом. Беспартийным социалистом. Однажды даже в газете признался: «Чтобы изменить рабочему классу, надо быть подлецом… Перефразируя известную мысль, можно сказать – социализм и злодейство – две вещи несовместные…» Вот только рука художника, может, самого крупного в ХХ в., не могла не вывести на бумаге прорывающейся правды. Вспомните его «мальчика с большой детской головой», или про то, как в рассказе «Фро» человек «касался земли доверчивыми голыми ногами», а «жизнь нигде не имела пустоты и спокойствия»… Или про то, что в «Чевенгуре» говорит его герой: «Вот тебе факт! – указал Копенкин на смолкнувшие деревья. – Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву не надо!..»
В письме с фронта, где воевал, напишет мучительно любимой жене: «Любовь, смерть и душа – явления совершенно тождественные». А сам умрет, как и сын, от туберкулеза, в 1951 г., не закончив пьесу «Пушкин в лицее», семь киносценариев, романа «Счастливая Москва», не дождавшись выхода в свет «Чевенгура» и «Котлована», не узнав сравнения его с Достоевским, Джойсом и Кафкой и уж конечно не догадываясь, что в Воронеже ему поставят памятник, а в Москве повесят мемориальную доску на последнем доме его жизни (Тверской бул., 25).
121. Знаменка ул., 9/12, стр. 2 (с. н.), – доходный дом И. П. Кузнецова. Ж. – в 1872, 1873 и в 1877 гг. в меблированных комнатах своей родственницы Елены Павловны Ивановой – Федор Михайлович Достоевский. Это один из восьми последних адресов писателя в Москве (см. Приложение № 2).
Но мало кто знает, что здесь же, в 1904–1906 гг., жил поэт, критик, издатель, юрист, основатель собственного издательства «Гриф» (1903−1914) – Сергей Кречетов (наст. имя Сергей Алексеевич Соколов) и его жена – поэтесса, прозаик, переводчица и мемуаристка Нина Ивановна Петровская. И в доме у них, отнюдь не знаменитых тогда в литературе людей, бывали, как ни странно, как раз самые знаменитые поэты эпохи – Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Бальмонт, Брюсов, Ходасевич и много-много других. Причем трое из названных (Бальмонт, Белый и Брюсов) стали в эти же годы любовниками хозяйки дома. Из «песни», увы, и слова не выкинешь… Причем с Брюсовым роман Нины Петровской длился почти десять лет. И здесь же, в конце 1906 г., и у Сергея Кречетова начался роман с будущей второй женой – актрисой, певицей, беллетристкой Лидией Дмитриевной Рындиной (урожд. Брылкиной).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?