Электронная библиотека » Вячеслав Пьецух » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Роммат"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 14:45


Автор книги: Вячеслав Пьецух


Жанр: Историческая фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В то же самое время проявилось и еще одно удивительное следствие декабрьских событий 1825 года: с легкой руки наших первых революционеров в лучшей части русского общества распространилась та захватывающая идея, что смыслом жизни может быть не только благополучие, но и неблагополучие, если оно вытекает из интересов отвлеченного, возвышенного порядка. Эта идея оказалась настолько заразительной, что, несмотря ни на какие жесткие меры нового правительства, декабрьские настроения крепли и продолжали распространяться. Одиннадцать женщин, на веки вечные причисленные в народной памяти к лику святых, последовали за осужденными мужьями в Сибирь, что, в сущности, было равносильно выходу на Сенатскую площадь. Правда, у них была предшественница, Наталья Долгорукова, жена одного из участников переворота верховников, правда, идти за мужьями в ссылку было давней женской традицией, даже правилом, правда, другие двенадцать жен от своих страдальцев самым бессовестным образом отреклись, правда, в героическом контексте наши незабвенные декабристки все равно оставались женщинами, и, например, княгиня Екатерина Ивановна Трубец-кая не пропускала без внимания «сарматские выходки» каторжника Рукевича, который при ее появлении напевал: «В стенах мрачной башни младой король тоскует…», а княгиня Волконская последовательно наводила критику на простонародную внешность Нарышкиной, несообразные с возрастом манеры Юшневской и легкий нрав баронессы Розен. Но вопреки всем этим «правда» нам теперь очевидно, что редкий поступок имел такое прикладное историческое значение, как сибирское подвижничество одиннадцати декабристок.

Далее: вскоре после зимних событий двадцать пятого года во Владимире на стене здания казенной палаты была обнаружена злая антиправительственная надпись, в то время как прежде обнаруживали исключительно нецензурные. Летом 1826 года унтер-офицер 2-го Украинского уланского полка Варшильяк ни с того ни с сего объявил себя членом тайного общества, за что был разжалован в рядовые. Еще не все декабристы были арестованы, как в III-м Отделении завели «Дело о нелепом слухе, что в Москве будет революция», в распространении которого обвинялись дьячок Василий Николаев и дворовый человек Егор Иванов. Наконец, в 1827 году в Москве было раскрыто новое тайное общество: 11 августа на главную кремлевскую гауптвахту явился сын сибирского землемера Николай Лушников, приехавший в Москву поступать в университет, и начал пропагандировать в декабристском духе штабс-капитана Боцана и прапорщика Ковалевского. Последовал донос, по которому было взято двенадцать юношей, почти мальчиков, главным образом студентов Московского университета, и возникло дело о злоумышленном обществе братьев Критских. На допросах выяснилось, что председателем общества планировалось избрать Александра Сергеевича Пушкина, хотя Лушников против этой кандидатуры протестовал, говоря, что «Пушкин думает ноне более о модах да остреньких стишках, нежели о благе отечества», а также что главной целью общества предполагалось распространение «возмутительных афишек» и «нерасположения ко всяческому начальству». Этого оказалось достаточно для того, чтобы рассажать юношей по казематам Шлиссельбурга и Соловков.

А впереди еще были бунтарские пирушки на квартире у студента Александра Ивановича Герцена, такие обильные, что наутро дядька Александра Ивановича спрашивал с укоризной:

– В ниверситет-то нынче, должно быть, отложим попечение?..

Впереди были печальные писания Петра Яковлевича Чаадаева, горестный нагоняй своему отечеству, сконцентрированный в трех положениях, как христианство в пяти символах веры: «В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу… Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его… Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы»; за этот нагоняй Петра Яковлевича, как известно, официально провозгласили сумасшедшим, затем он, кажется, и вправду сошел с ума, однако его символ веры уже исправно подливал масло в огонь будущих потрясений. Впереди были горячие пятницы титулярного советника Буташевича-Петрашевского, посещаемые молодыми офицерами и литераторами, впоследствии назвавшие себя «апрелистами», так как их взяли в апреле 1849 года, и бессовестная инсценировка расстрела на Семеновском плацу, которую дотошно описал Федор Михайлович Достоевский. Словом, все еще было впереди, все как раз только начиналось, ибо сила властей – ничто по сравнению с силой истории, и не зря император Николай Павлович, умирая от воспаления легких в своем дворце, на антресолях первого этажа, под простой солдатской шинелью, на простой железной койке, из-под которой торчали рваные домашние туфли, сетовал на то, что он всю жизнь делал одно, а выходило совсем другое.

Прошло несколько часов: на дворцовую башенку, где стоял телеграфный аппарат, села большая черная птица, которые водятся только в Финляндии, великая княгиня Александра Иосифовна с князем Борятинским встретили в Гатчине привидение, в Москве с Ивана Великого свалился огромный колокол, расплющивший двух купцов, и по знаку этих темных предзнаменований одиннадцатый по счету российский император Николай Павлович Романов-Голштейн-Готторпский испустил дух. Он отходил в нежизнь с чувством вины, и в этом нет ничего удивительного, поскольку больше Николая I для грядущих революций сделал только его правнук Николай II, император четырнадцатый и последний.

5

Самое простое, поверхностное, глубоко неоригинальное заключение, которое вытекает из обзора зимних событий двадцать пятого года, будет следующее заключение: восстания в Санкт-Петербурге и во 2-й армии потерпели поражение потому, что российская монархия была еще достаточно жизнестойкой, а революционная оппозиция показала себя ограниченно боевой, или, иначе говоря, потому, что к 1825 году в России еще не было таких людей и такой политической силы, которые смогли бы покончить с самодержавием. Однако первая же попытка проникновения в глубь событий наталкивает на ту мысль, что потому-то в это время и не было политической силы, способной покончить с самодержавием, что еще не созрел сообразный задаче человеческий материал, поскольку так называемые предпосылки к уничтожению системы единовластья, можно сказать, были налицо уже к 1730 году, когда на нее покусились верховники, а декабризм, что называется, по идее представлял собой политическую силу гораздо даже более солидную и организованную, чем победоносные парижские лавочники, испанские конституционалисты или пьемонтские карбонарии. Следовательно, прийти к сколь-нибудь убедительному анализу зимних событий двадцать пятого года можно только опираясь на тот логический принцип, в силу которого, положим, гроза – это много сложнее, нежели взаимодействие разнозаряженных облаков, то есть по возможности разбирая эти события, как машину по частям, на персональные составные. Такой подход к делу обеспечивает следующий результат: наши первые революционеры проиграли сражение с самодержавием потому, что, с одной стороны, Николай Павлович и его ближайшее окружение повели себя по-хозяйски, решительно и жестоко, в ключе лозунга «патронов не жалеть», во время переприсяги и на Сенатской площади тупо-энергично действовало большинство полковых командиров, рейткнехт Лондырь, конно-пионерный унтер Мейендорф и еще несколько тысяч солдат машинально исполняли распоряжения командиров, поручик Философов добился выдачи из артиллерийской лаборатории боевых зарядов, а штабс-капитан Бакунин без колебаний открыл огонь, потому, что генерал Гейсмар предпринял против черниговцев решительную атаку, штабисты 2-й армии хитро распорядились, отведя егерей из опасной зоны, и так далее, и так далее. С другой стороны, сражение с самодержавием было проиграно потому, что застрельщики дела готовились к нему, как говорится, спустя рукава, что Якубович с Каховским в последний момент отказались от цареубийства, Михаил Пущин, разочаровавшись в успехе, не поднял свой эскадрон, Рылеев вдруг потерялся, князь Оболенский оказался никудышным руководителем, в Трубецком не ко времени заговорила древняя кровь, и он не осмелился поднять руку на установления предков, Щепило, Сухинов, Кузьмин, Соловьев не к месту погорячились и вынудили восстание, когда оно еще не созрело, Сергей Муравьев-Апостол не проявил должной расторопности и вообще водил полк вслепую, Артамон Муравьев по-человечески отсырел, Повало-Швейковский самым пошлым образом струсил, Пыхачев предал своих товарищей и так далее, и так далее. Из этого перечисления личностных векторов, на которые легко разбираются революционные выступления двадцать пятого года, прежде всего вытекает то, что понять суммарную причину тогдашней катастрофы – значит еще и понять тогдашнего человека, поскольку история, как уже было замечено, действует исключительно через человека, и ее промежуточные итоги слишком зависят от нравственных показателей, как сила тока от сечения проводника.

Вполне проникнуть русского человека, жившего сто шестьдесят лет назад, задача, понятно, монументальная, ибо он так же не похож на нынешнего русака, как нынешний русак, скажем, на готтентота. У русского человека, родившегося в конце XVIII или начале XIX столетия, и тип лица был совсем иным, и говорил он по-другому, протяжно, неторопливо, произнося многие родные слова на неблизкий лад, как в случае со словами «женшина», «нослег», «перьвый», и даже существовало особое дворянское произношение, которое предусматривало носовые оттенки для звонких согласных и нарочитое округление слов до предела их полной неузнаваемости, как в случае с обращением «чэ-а-эк». Этот наш предок был собственником, что называется, до мозга костей, в гораздо большей степени немцем, чем даже современные аферисты, немного царьком, если не в масштабах канцелярии или поместья, то на худой конец у себя в семье, он мог без колебаний застрелить дальнего родственника из-за двусмысленного комплимента и на людях, как правило, вел себя неестественно.

Несмотря на то что русак полуторавековой давности много доброго и недоброго оставил в наследство современному русаку, он до такой степени малодоступен нам как духовный и психический феномен, что проникнуться им можно только при значительных допусках на логическое обобщение и догадку. Тем более что, по сути дела, единственный источник познания русака полуторавековой давности – его собственные поступки.

Впрочем, коэффициент духа или человекочеловеческий знаменатель для тех сил, которые зимой 1825 года действовали в охранительном направлении, выводится относительно просто: поскольку над этими силами тяготела традиция, поскольку на императора Николая Павловича работало обаяние его бесконечной власти и поскольку за подчинение его обаянию платили, а за неподчинение наказывали, то глупым, скудно образованным, оголтело дисциплинированным и даже умным, по-своему нравственным, но малодуховным людям было выгодно действие в охранительном направлении, восходящее в конечном итоге к банальным идеалам сытости и покоя. Стало быть, человекочеловеческий знаменатель для поручика Философова, штабс-капитана Бакунина, рейткнехта Лондыря, конно-пионерного унтера Мейендорфа и еще многих тысяч русских людей, выступивших против декабристов на севере и на юге, будет некая побудительная величина, которая опирается на инстинкт самосохранения, как формула на константу. Кроме того, на стороне Николая Павловича была сила, не поддающаяся никакому анализу, а именно вопиющая, наступательная безнравственность, таинственная и неутолимая, как психическая болезнь. Чтобы хоть сколько-нибудь ощутить историческое значение этой силы, следовало бы присмотреться к какому-нибудь ее представителю, скажем, к Ивану Васильевичу Шервуду-Верному, выдавшему Южное общество декабристов.

Шервуд приехал в Россию двухлетним ребенком вместе с отцом, которого еще император Павел выписал из Кента на должность механика Александровской мануфактуры. Войдя в возраст, Иван Шервуд сначала служил домашним учителем у смоленского помещика Ушакова, у которого между делом совратил дочь, а затем поступил унтер-офицером в 3-й Украинский уланский полк, одновременно прирабатывая на стороне по механической части – это у Шервудов было, видимо, родовое. На падшей Ушаковой он, впрочем, потом женился.

Однажды помещик Давыдов, брат декабриста Василия Львовича, пригласил Шервуда в Каменку для починки водяной мельницы. Через некоторое время Шервуд уже писал графу Витту, начальнику военных поселений в двух южных губерниях и вождю тамошних ябедников: «Приглядевшись к образу жизни в Каменке, я был поражен одним очень странным обстоятельством. Каждую субботу, в семь часов вечера, съезжались к Давыдову гости, но главное то, что эти гости были все одни и те же лица…»

Впоследствии Шервуд подсмотрел в замочную скважину загадочное собрание, на котором присутствовали Пестель, Лихарев, Поджио, Ентальцев, Сергей Муравьев-Апостол, и, хотя расслышать ему ничего толком не удалось, было очевидно, что дело не совсем чисто. Наконец, его сильно насторожил обед у генерала Высоцкого, за которым велись прямо неблагонадежные разговоры.

– У нас кто смел, тот грабит, кто не смел, тот крадет, – вдруг сказал подполковник Поджио, из итальянцев, много лет спустя после возвращения из Сибири репатриировавший на родину своих предков, но помирать приехавший все же в николаевскую Россию. – Такие порядки, что плюнуть и растереть!

– Пусть так, – сказал генерал Высоцкий, – но вы хотя бы выражали свое мнение по-французски, а то за стульями люди слушают и внимают соблазнительным суждениям. Нехорошо!

Тут поручик Новиков велел лакею подать воды, лакей что-то замешкался, и поручик обозвал его хамом. За лакея горячо вступились сразу несколько офицеров, и это показалось Шервуду особенно подозрительным.

На другой день, рано поутру, он решил нанести визит Якову Булгари, которого считал главой здешних смутьянов, чтобы выведать все и вся.

Булгари занимал дом в две небольшие комнаты. В первой из них, затемненной по той причине, что маленькое окошко было завалено чемоданами и тюками, дремал, сидя на полу, человек Булгари. Шервуд его растолкал и велел подать кофе, так как оказалось, что хозяин еще не встал. Прошло с четверть часа, Булгари проснулся, закурил трубку и обратился к кому-то, кого не было видно из-за полуприкрытой двери.

– Так чем же мы вчера кончили?

– Вопросом о том, что будет наилучшее для России, – ответил ему голос Вадковского, поручика Арзамасского конно-егерского полка.

– Конституция, – объявил Булгари.

– Для медведей?

– Не французская, конечно, а какая-нибудь наша, домашнего приготовления, отвечающая всем российским особенностям антикультурного свойства.

–Да ведь у нас династия велика, – возразил Вадковский. – Куда их всех прикажешь девать?!

– Как куда девать? Перерезать!

– Вот ты и заврался! Ведь их за границей много.

Булгари призадумался, и в этот момент Шервуд чихнул.

– А, это вы, – недовольным тоном сказал Булгари, едва разглядев Шервуда в полутьме. – А мы тут, изволите видеть, о политике рассуждаем.

– Я тоже, признаться, люблю о политике потолковать, – подольстился Шервуд. – Да уж больно мудреный предмет, в другой раз ум расступается.

– Гм! Каковы же ваши политические убеждения? – спросил его Вадковский и тоже закурил трубку.

– Всем недоволен!

Три часа спустя за это всеобъемлющее недовольство Вадковский принял Шервуда в тайное общество, и через самое короткое время в столицу полетел пространный донос о заговоре на юге.

Законные «тридцать сребреников» последовали после катастрофы на Сенатской площади и разгрома Черниговского полка, то есть примерно через полгода: Николай Павлович окрестил Шервуда новым Сусаниным, перевел в гвардию офицером, наградил прибавкой к фамилии – Верный, которую Россия, скорая на язык, немедленно переделала в Скверный, и пожаловал потомственное дворянство; герб новоиспеченному дворянину император придумал сам: вверху щита вензель Александра I, а внизу рука с двумя поднятыми пальцами, как это делается для присяги.

Первое время Шервуд-Верный был на коне: он врал, будто каждый день бывает у императора и что вообще Россия управляется с его слов, завел в Киеве собственную полицию и шпионил, за кем хотел. Затем он принял участие в двух кампаниях, турецкой и польской, и, хотя только однажды отличился «в забрании у неприятеля большой партии рогатого скота», получил несколько значительных орденов, чин штабс-капитана, бриллиантовый перстень и пожизненный пенсион. По возвращении с театров военных действий Шервуд-Верный опять ударился в доносительство, но так как после двадцать пятого года разоблачать было особенно некого, он выдавал студентов, возивших в погребцах портрет Занда – убийцы придворного литератора Коцебу, – смоленских помещиков, соседей по имению, вольнодумствовавших по поводу неурожаев, Дубельта, главу III-го Отделения, и вскоре так всем надоел, что шпионить ему было официально запрещено. Бенкендорф сказал о нем: «Точно чума этот Шервуд!»

Тогда он с горя пустился в отчаянные финансовые авантюры и так сильно поиздержался, что его жена была вынуждена пожаловаться властям из законного опасения, что супруг оставит семью без средств.

Расплата, как говорится, не заставила себя ждать: сначала за попытку обобрать купца Баташова, наследника миллионов, Шервуд-Верный был уволен в отставку, потом за покушение на кражу долговых документов у коллежского секретаря Дероша его сослали в смоленское имение, затем на основании 875-й статьи Свода законов о ложных доносах посадили в Шлиссельбургскую крепость, где он отбывал наказание в течение семи лет, а через некоторое время после освобождения он еще и отсидел срок в долговой тюрьме за неуплату содержателю гостиницы 365 рублей серебром. Вернувшись домой, Шервуд-Верный подал по инстанции проект о принятии императором Александром II титула царя всех славян, ответа не получил и умер в одночасье, за копеечным преферансом.

Понятно, что эта куцая биографическая заметка немного даст для понимания исторических возможностей негодяя, но, во всяком случае, она намекает на то, что возможности эти неисчислимы, и любое охранительное направление вправе делать на него самую смелую ставку, так как вопиющая безнравственность не связана ничем – ни традицией, ни общественными предрассудками, ни здравым смыслом, ни тем более естественными правилами добра. Но, во-первых, таких патологических негодяев не больше, чем сумасшедших, во-вторых, как показывает практика, эта сила легко принимает обратное, разрушительное направление, в-третьих, она не заразительна, в-четвертых, патологический негодяй быстро нейтрализуется, ибо даже скромный успех противодействующего направления сбивает его на выжидательную позицию, и, следовательно, в историческом смысле не так страшен черт, как его малюют, – следовательно, вопиющая безнравственность – это почти смешно. Гораздо опаснее ее вектор убого-обязательного человека, который, как звери нюхом, руководствуется традицией и предписаниями непосредственного начальства, то есть человека, что называется, нормального, положительного, но раба по своей нравственной сути и, значит, ограниченно человека. Опаснее же всего тот подвид этого существа, представитель которого отчасти в силу каких-то неясных причин, а отчасти просто под воздействием обстоятельств способен на все – от мелкой пакости до геройства, который с утра может быть конституционным монархистом, после обеда – республиканцем, к ужину – гастрономом, а на ночь глядя – стоиком с уклоном в шпиономанию. Типичным, как говорится, представителем этого подвида был Фаддей Венедиктович Булгарин; вплоть до 14 декабря 1825 года он имел репутацию умеренного либерала, был близким другом Грибоедова, водил компанию почти со всеми вождями санкт-петербургских республиканцев, после 14 декабря занял охранительную позицию, а впоследствии положил начало критическому направлению в литературе. По рождению он был поляк и оказался в гуще российской жизни по следующей причине: его отец убил в пьяной драке генерала Воронова и был сослан в Сибирь. Достигнув подросткового возраста, Фаддей Венедиктович поступил в Сухопутный шляхетский корпус и по окончании его определился в уланский полк цесаревича Константина. За самовольные отлучки он вскоре был переведен в армейский драгунский полк, дезертировал из него и бежал за границу. Там он пошел служить во французскую кавалерию и всю кампанию 1812 года провоевал в корпусе Удино.

В начале заграничного похода Фаддей Венедиктович попал в плен к нашим казакам. Как-то, едучи в крестьянской телеге вместе с другими пленными, он повстречал однокашника по Шляхетскому корпусу полковника Кошкуля, с которым когда-то состоял в товарищеских отношениях. Фаддей Венедиктович его окликнул и сделал трагическое лицо. Кошкуль подъехал к телеге, презрительно осмотрел французский мундир Булгарина и сказал:

– Ах ты, шкура!

– Теперь не до морали, брат Кошкуль, – заметил ему Фаддей Венедиктович. – Есть нечего, вот в чем предмет. Сделай милость, дай взаймы денег, верну как честный человек – вот те крест!

Кошкуль плюнул, но денег дал.

В последующие годы Фаддей Венедиктович стал знаменитым писателем и сделал на этом поприще много толкового и бестолкового, например, еще до выхода в свет первого номера дельвиговской «Литературной газеты» написал на нее разгромную критику, так как узнал стороной, что в первом номере будут его ругать. Человек он был кроткий и добрый до безалаберности, но бумаги от него прятали. Рылеев серьезно обещал его обезглавить на подшивке «Северной пчелы» в случае победы республиканцев.

А вот еще один типичный представитель: Александр Карлович Бошняк, выпускник пансиона при Московском университете, чиновник архива Коллегии иностранных дел, а затем департамента внутренних дел, где он курировал мануфактурное производство. Александр Карлович вышел в отставку коллежским советником и поселился в родовом имении Савикове Нерехтского уезда Костромской губернии; тут он серьезно увлекся ботаникой и впоследствии даже открыл какую-то травку, которая под его именем была занесена в соответствующий каталог. Вскоре Александр Карлович получил в наследство имение Катериновку в Херсонской губернии близ Елисаветграда и, перебравшись туда из своего костромского угла, через некоторое время случайно сошелся с Виттом. Вождь тамошних ябедников как-то подговорил его втереться в компанию подозрительных офицеров, Александр Карлович втерся, и вскоре подпоручик Лихачев за стаканом вина принял его в тайное общество, как в игру. В качестве члена общества Александр Карлович неуклонно требовал ото всех решительных мер, обвинил в шпионстве Корниловича и Абрамова, вообще, что называется, развил бурную деятельность, а в качестве правительственного агента составил исчерпывающий донос, который начинался словами: «Видя, как со всех сторон нашего горизонта собираются с некоторых пор мрачные тучи…» Александра Карловича вызвали в Петербург, он отчитался и засел в Академии наук улаживать свои ботанические дела.

За разоблачение южной отрасли тайного общества он получил орден Святой Анны 2-й степени с алмазами. Потом он некоторое время негласно надзирал за Пушкиным в Михайловском, потом служил в Польше, а в тридцать первом году, во время национального восстания, заболел горячкой, был забыт при отступлении наших войск после поражения при Баре и скончался под чужой крышей. Сергей Волконский считал Бошняка человеком добрым и одаренным, но не знавшим, к чему приложить свое дарование и доброту, а князь Оболенский извинял его предательство тем, что ему-де был тесен круг жизни, что он-де стремился вырваться и ошибся.

Скорее всего, что именно так и было: для русского человека начала XIX столетия главным мотивом общественной деятельности преимущественно было вырваться, причем вырваться во что бы то ни стало и куда бы то ни было, лишь бы только разорвать несносный круг жизни, а в счастливом случае – запечатлеть в истории свое имя. И очень может быть, что познакомься Александр Карлович прежде с подпоручиком Лихаревым, а уже потом с графом Виттом, он геройски послужил бы демократическим идеалам, с достоинством отбыл бы сибирское наказание, как и многие декабристы, вернулся бы по амнистии 1856 года бодрым здоровяком и умер бы в назначенный срок, окруженный уважением всей культурной России.

Итак, зимой двадцать пятого года охранительное направление представлял союз тупого послушания, вопиющей безнравственности и готовности на все – от мелкой пакости до геройства, который вылился в такую громадную силу, что противостоять ей единственно могла последовательная и одновременно отчаянная революционность в объеме, достаточном для качественного скачка.

Но в том-то все и дело, что векторы, действовавшие в разрушительном направлении, были, во всяком случае, разнокачественными, неровными и в общем давали силу, которую приходится отрекомендовать как ограниченно боевую. Ряд биографических набросков, навевающих некоторое представление о личности нашего первого революционера, наводят на догадку, что точнее характеристики не придумать.

Вот Михаил Сергеевич Лунин, аристократ, блестящий гвардейский офицер, личность с задатками истинного, беззаветного революционера, который только в силу двусмысленных веяний эпохи вышел, так сказать, рассеянным демократом, то есть в той степени революционером, в какой им может и должен быть хладнокровный смельчак, умница, европейски образованный человек, выросший в условиях допотопного общественного устройства. Он стрелялся с Воронцовым, будущим шефом III-го Отделения, из-за разногласий в некоторых положениях гегелевской философии. Еще в бытность кавалергардом брался возглавить убийство императора Александра I на Царскосельский дороге. Одно время собирался ехать воевать в Латинскую Америку к Боливару. Живя в Париже, посетил знаменитую гадалку Ленорман и, когда она нагадала ему смерть на виселице, во всеуслышание заявил, что постарается сделать так, чтобы это предсказание оправдалось. В Сибири вполне чувствовал себя на своем месте, но сетовал на недостаток сильных ощущений: «Здесь нет опасности. В челноке переплываю Ангару; но воды ее спокойны. В лесах встречаю разбойников; они просят подаяния». Живя на поселении, он дружил с одним сосланным крепостным, а когда сестра Екатерина Сергеевна прислала ему карету и человека для услуг, он не знал, что с ними делать, и карету с человеком наняли соседи Волконские. Он водил компанию с Сен-Симоном и был уважаем даже таким тяжелым человеком, как великий князь Константин.

Со временем Михаил Сергеевич почему-то разочаровался в тайном республиканизме и отошел от дел общества, ограничившись кругом обязанностей по лейб-гвардии Гродненскому гусарскому полку, но после катастрофы двадцать пятого года он, не в пример многим своим бывшим соратникам, уже варившим мыло, торговавшим посудой, огородничавшим и шившим картузы на вате, последовательно боролся с самодержавием, посылая сестре цареубийственные «Письма из Сибири», которые были больше похожи на письма из Лондона или Гааги: «Любезная сестра! Министерство народного просвещения обращает на себя внимание ревностью…» и так далее. Этими посланиями он сильно досадил Николаю Павловичу; тот распорядился Лунина вдругорядь арестовать и заключить в Акатуйский острог, где Михаил Сергеевич в скором времени и скончался. Он готовил себя к смерти на эшафоте, к долгому умиранию от голода и холода, к гибели под пытками, но умер нечаянно угорев; лекарь Орлов, делавший вскрытие, за неимением должного инструмента, разрубил ему голову топором.

Вот Павел Иванович Пестель, плотный мужчина невысокого роста с миловидным лицом, на котором неприятно выделялись странные, нечеловеческой длины передние зубы, – внук знаменитой немецкой писательницы, сын крупного российского чиновника, сатрапа и чинодрала. Это был, пожалуй, самый последовательный, ревностный, горячий революционер, но человек тщеславный, властный, вспыльчивый, доверчивый, словом, весьма неровный. Во время заграничного похода, в Германии, он собственноручно высек одного баварского майора за какую-то чепуху. Верного Бурцева держал за тайного агента полиции, поскольку тот ему во всем прекословил, а предателю Аркадию Майбороде верил как никому. Нарочито придирчиво обращался с нижними чинами, чтобы возбудить в солдатской среде ненависть к командирам. Сочиняя свою знаменитую «Русскую правду», которая хранилась в футляре от скрипки, почему-то особенно пристальное внимание уделял преобразованиям внешним, второстепенным, попросту сказать – мелочам: заменял пришлые слова либо исконно русскими, либо неологизмами, редко удачными по звучанию и существу; требовал после победы восстания перекрестить Санкт-Петербург в Петроград, но столицу перенести в Нижний Новгород, предварительно переименовав его во Владимир, и в этом отношении решительно перещеголял Пугачева, который всего-навсего называл Москвой свою Бердскую слободу. На допросах Павел Иванович подробно обрисовал то, что было и чего не было, чтобы создать о тайном обществе солидное впечатление. Священник Мысловский, приставленный к декабристам в Петропавловской крепости, подозревал, будто Павел Иванович только из-за того ударился в революцию, что был чрезвычайно похож на Наполеона.

Вот Петр Григорьевич Каховский, смоленский помещик из небогатых. Осенью 1812 года он сошелся в Москве с французами, даже бывал с ними на рекогносцировках, а, впрочем, одного из них как-то огрел бутылкой по голове. Начал военную службу в гвардии, был переведен в армию за какую-то «шалость», оставил службу в звании поручика, от чего-то лечился на Кавказе, потом отправился за границу, а по возвращении страстно влюбился в свою дальнюю родственницу Софью Михайловну Салтыкову. Все лето 1825 года у них тянулся сложный роман; по нескольку раз на дню Петр Григорьевич водил Софью Михайловну гулять по окрестным рощам – они любовно смотрели в разные стороны и время от времени заводили отвлеченные разговоры:

– Скажите, Петр Григорьевич, нравится вам Жуковский?

– Более как человек, нежели как стихотворец, – отвечал Петр Григорьевич, скартавив в последнем слове, что тогда было в моде наравне с огромными цилиндрами, близорукостью и тупоносыми башмаками.

– Разве вы с ним знакомы?

– В самых приятельских отношениях, – равнодушно слукавил Петр Григорьевич, который Жуковского даже и не видал. – Один раз у Доменика дюжину шампаньского выпили на брудершафт.

– Жуковский, я слышала, довольно дурен собой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации