Текст книги "Русская тема О нашей жизни и литературе"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Курская аномалия
Это Михаил Михайлович Зощенко придумал такую дразнилку для русской жизни – «курская аномалия». Как что, – то есть как у него появляется, например, женщина-администратор, которая наводит порядок в мужском предбаннике, или монтер самосильно отменяет спектакль, или батюшка утверждает, что-де Бога нет, а все одна химия, одним словом, как только здравый смысл и законы логики пасуют перед отечественным способом бытия, – так сразу Михаил Михайлович ссылается на «курскую аномалию».
А ведь и правда, как поглядишь, не страна, а сплошная курская аномалия. Вот, скажем, такой гигант, как Владимир Владимирович Маяковский, ни сном ни духом не предугадал, что тот общественный строй, который он воспевал всеми силами своего гения, несёт в себе неизлечимую, разрушительную болезнь. И она только потому в конце концов не обернется полным параличом, что Бог всё же есть, что Он, скрепя сердце, соболезнует всенесчастному русскому человеку.
Впрочем, поэт – он и есть поэт, именно существо взбалмошное, прекрасно-придурковатое, способное восторгаться любой ужасающей пертурбацией, если только от нее веет свежестью, новизной, будь то даже кораблекрушение (Блок, кстати замечу, радовался гибели «Титаника»), даже еще один всемирный потоп, даже нашествие нового Чингисхана.
Однако куда удивительней то, что гибельность большевистского опыта не предугадал такой избранник богов, как Михаил Михайлович Зощенко (и потому хотя бы, что поэт соотносится с прозаиком, как обоняние с категорическим императивом), – казалось бы, ему-то не так уж и мудрено было предугадать, что вместо общества безукоризненной справедливости большевики закономерно построят отъявленную империю, где укоренятся многие безобразия, но, главное, где художественная литература призвана будет обслуживать ханов всея Руси.
Нет, самое загадочное всё же то, что Зощенко искренне разделял коммунистическую идею в наиболее бредовой ее редакции, хотя всю свою жизнь работал в пику большевикам: сочинял свои печальные анекдоты на основную, если не единственную тему нашей глумливой прозы – про русского дурака; про того самого русского дурака, который даже об иконах говорит: «Годится – молиться, не годится – горшки покрывать», который, как ни крути, всегда готов испоганить любое дельное начинание и поменять на минус самый кондовый плюс.
Стало быть, художественный талант прежде всего потому загадка, что это он управляет творцом, а не творец управляет им.
То ли дело литературные пролетарии: укажут им написать о том, что товарищ Каганович – отчаянный руководитель, они довольно ловко напишут о том, что товарищ Каганович – отчаянный руководитель, посоветуют сочинить рапсодию про строительство коксохимического комбината – пожалуйста, про строительство коксохимического комбината, про коллективизацию – можно и про коллективизацию, про целину – извольте про целину.
Талант же, хоть ты у него кол на голове теши, в состоянии производить только то, что он в состоянии производить.
Тут людям за ироническое словцо дают бешеные срока, целые народы, не приглянувшиеся Кремлю, переселяются в соседние части света, двести миллионов людей от ужаса точно воды в рот набрали, индивидуумов отлавливают, как бродячих собак, а некто Зощенко, дворянин и Георгиевский кавалер, сочиняет предерзкие рассказы о дураке, которого он еще и выдает за хозяина русской жизни… То он опишет дикую коммунальную драму, случившуюся из-за мелкого кухонного предмета, то выведет обывателя, немеющего перед иноземным товаром, и тот у него пудрится немецким средством от насекомых, то младенец декламирует прямо контрреволюционные вирши про птичку в клетке и врагов пятилетки, то во всём своем антисанитарном обличье предстает бесплатная советская медицина и в самом непрезентабельном виде – владыка мира рабочий класс.
Особенно разоблачительно у Михаила Михайловича выходило про владыку мира рабочий класс; и до чего же страшны у него все эти стекольщики и монтеры в исподнем «из дворца», с отравленным понятием о своей социальной роли, которые едва владеют родным языком и пуще мировой буржуазии ненавидят интеллигента, хотя бы в нем только и теплилось интеллигентности, что очки. Ну, каково всё это было читать нашим кремлевским ханам, когда святая святых их военизированной религии как раз заключалась в том, что пролетарий есть соль земли, ударный отряд человечества, призванный смести с лица земли всякую умствующую сволочь и учредить всемирное царствие обездоленных у трона Иосифа І Джугашвили.
В общем, это очевидно, что писателю Зощенко с самого начала должно было не повезти… Михаил Михайлович оставил по себе, вероятно, самую сжатую автобиографию в истории нашей литературы:
А вот сухонькая таблица моих событий.
Арестован – 6 раз.
К смерти приговорен – 1 раз.
Ранен – 3 раза.
Самоубийством кончал – 2 раза.
Били меня – 3 раза.
Всё это происходило не из авантюризма, а просто так – не везло…
Он, и вправду, сравнительно невезучий был человек. Его первая книжка «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова» по ошибке вышла под обложкой «Трактов о трагическом», которые написал театровед Константин Державин. В империалистическую войну он попал под газовую атаку, из-за чего приобрел порок сердца и подозрительный цвет лица, в котором было что-то от бронзового ялтинского загара, но с болезненной зеленцой. Кроме того, он был несчастен в любви, часто платил по чужим счетам, не умел тратить деньги и получал от критиков глупые нагоняи.
В остальном же это была жизнь как жизнь. Он родился в семье художника-передвижника, учился в Санкт-Петербургском университете, в 14-м году добровольцем ушел на фронт, дрался в составе Мингрельского полка Кавказской драгунской дивизии, имел четыре боевые награды, дослужился до чина штабс-капитана, потом, уже в Гражданскую войну, воевал против белогвардейского отряда Булак-Булаховича в Образцовом полку деревенской бедноты, потом вернулся в Петроград, переменил с десяток мирных профессий, от служащего уголовного розыска до сапожника, а с начала 20-х годов зажил литературой.
И тут ему неожиданно повезло; то ли Михаил Михайлович, как говорят картежники, «влестил» послевоенному обществу, жаждущему демократических удовольствий, то ли угодил в тон объективному художественному процессу, то ли польстил читателю черносотенным языком, то ли еще чего, но на протяжении двух с лишним десятилетий он печатал книгу за книгой, выпустил многими изданиями Собрание сочинений, а смешные его рассказы приобрели такую популярность в народе, что он стал самым знаменитым писателем после М. Горького. А впрочем, это была незавидная слава всесоюзного затейника, острого балагура, какой в наше время пользуются ведьмак Кашпировский, звезды физиологической музыки и писатели-юмористы. Что интересно: читающей публике было решительно невдомёк, что тут налицо отнюдь не веселые байки против мещанства, а подкоп под государственные устои…
Итак, если не с самого начала, то впоследствии писателю Зощенко должно было крупно не повезти. Он чувствовал неотвратимость этой угрозы, но поделать с собой ничего не мог.
Конечно, это странно, что у великих писателей напрочь не работает инстинкт самосохранения, не по-хорошему странно, потому что нам отлично известно, у кого еще напрочь не работает инстинкт самосохранения. Но с другой стороны, и то кажется удивительным, что власти предержащие проявили по отношению к Михаилу Михайловичу непонятную мягкотелость: его не расстреляли, как Бабеля, не убрали потихоньку, как Михоэлса, не посадили, как Заболоцкого, а до самого 46-го года дали спокойно работать, безбедно жить, покупать антикварную мебель и роскошные бостоновые костюмы, то есть «это прямо какая-то курская аномалия» – ну разве что в Кремле вообще не читают книг.
А иначе не объяснить, почему власти предержащие своевременно не прижали к ногтю такого выдающегося писателя, который неукоснительно работал против своей эпохи (литература прекращается как таковая, как только она начинает работать «за») да еще и вывел к всеобщему сведению истину глубочайшую и простую: род людской – слишком большая дура, чтобы его можно было запросто обиходить, тем более отправляясь от благостной идеи кабинетного производства. Род людской поставит запятую любому умнику, задумавшему переиначить простую жизнь, он из любой теории такой кавардак слепит, что это отчасти вызывает тревожное восхищение.
Поэтому-то настоящая литература – кровный враг любой государственности, и в особенности той, что стоит на принципах, противоречащих природе несовершенного человека.
Большевики это, разумеется, понимали и были в большом – ибо у них всё большое – затруднении по части литературы. Они бы ее с удовольствием отменили, но поскольку даже большевикам не под силу расплеваться с некоторыми физическими законами, они были вынуждены согласиться на полумеры: выдумали учение о социалистическом реализме, за измену которому карали не менее сурово, чем за государственную измену, купили с потрохами пару-тройку серьезных писателей и основали учреждение доселе неслыханное в истории мировой культуры – Союз советских писателей, по сути дела, министерство литературы, напрямую подчинённое КГБ, которое, как земной шар на черепахе, стояло на институте рабочих секретарей.
Впрочем, легко понять, почему в этот Союз охотно вошли и Бабель, и Пастернак и еще с десяток настоящих художников, – о прочих Фейхтвангер, кажется, приглашенный на учредительный съезд, спросил: «И это всё пишет?» Равно как понятно, отчего эти избранники Божии безропотно приняли социалистический реализм, несмотря на бесперспективность этого эстетического учения. Во-первых, а куда бы они делись. Во-вторых, это вполне в нашем национальном характере, воспламеняться любой свежей затеей, сколько бы сомнительной она ни была. Тем более, что ведь социалистический реализм – это не щедринские помои на голову Прекрасной Даме, это всего-навсего желаемое, которое художественно выдается за действительное, дидактический лубок, который призван подменить вредное зеркальное отражение.
Ведь не травить же читателей крысиным ядом призывали большевики, а творить новую, светлую мифологию в духе русских народных сказок, где добро всегда побеждает зло, вылущивать фрагменты как бы нового сознания и подавать их за признаки надвигающегося рая, варить приворотное зелье, вселяющее в человека веру, которая пуще знания, одним словом, посыл-то был благостный, да результат подлый.
Михаил Михайлович Зощенко не дожил до подлого результата, сиречь до того времени, когда советская литература выродилась в антилитературу, и не удивительно, что он был по-своему очарован свежей затеей большевиков и даже в пастельных тонах описал жизнь рабов на строительстве Беломорканала, куда его позвала эпоха.
Да вот у нас говорят: «Не всякое лыко в строку». Хотя большевики в общем и целом разобрались с изящной словесностью, настоящие-то писатели постоянно им досаждали, никак они не вписывались в систему и нарушали ясность непоказанным своим видом: то Пильняк опишет убийство Фрунзе, то Есенин повесится от тоски, то Мандельштам сделает Сталину стихотворную нахлобучку, то вдруг присудят Нобелевскую премию Пастернаку, то Заболоцкий достигнет в этом жанре таких высот, что уже невозможно держать его на свободе.
Правда, серьезным художникам всегда невесело жилось на Руси, всегда власти предержащие стремились унять нашу буйную литературу, и вообще писатели советской поры только усугубили каверзную традицию. Ну, разве что дооктябрьские поколения выстрадали свое в юности (будь то дело петрашевцев или Крымская эпопея), а послеоктябрьские поколения претерпевали на склоне лет. В остальном же наблюдается своего рода инвариантность, в которой есть что-то от наваждения: и работали наши гении исключительно против своего времени, и писали, как по лекалу, все про одно и то же, про то, что русская жизнь есть один скверный анекдот без начала и без конца.
Взять хотя бы зощенковский рассказ «Счастье», где речь идет о стекольщике, видевшем в жизни только то счастье, что вот как-то пьяный солдат разбил в трактире зеркальную витрину, и герой отлично подзаработал. Между тем у Николая Успенского есть рассказ про счастье, в котором «он» и «она» от избытка радости гоняются друг за другом, вооруженные топорами. И у Чехова есть рассказ «Счастье», повествующий о незадачливых кладоискателях, каковые объясняют своё невезение классовой подоплекой. И у Достоевского есть о счастье, например, в сатире про то, как один демократически настроенный интеллигент вещал из утробы нильского крокодила.
Или взять чеховский рассказ о мещанах, покусанных бешеной собакой и отправленных лечиться за общественный счет в Париж, которые пропились на ближайшей станции, или всеизвестную гоголевскую «Шинель», или сравнимый со «Скверным анекдотом» Достоевского зощенковский рассказ о стойком мужике, два года голодавшем, чтобы приобрести лошадь, и пропившем ее на радостях, когда обмывали покупку, – это ли не то, что называют инвариантностью, на которой, кстати заметить, зиждется вся мировая литература…
Происходит это, видимо, вот по какой причине: так сказать, единоутробна природа художественного таланта, что само по себе может служить пятым доказательством бытия Божьего, ибо художественный талант есть чудесная способность преображения действительности в искусство, и даже божественная способность рождения иной жизни, в которой угадывается больше действительности, нежели в действительности как таковой.
Разумеется, существуют между писателями и различия, но не высшего разбора. Например, у Антона Павловича слог ласковый, интонация нежная, фраза какая-то овальная, а у Михаила Михайловича язык подлый, эстетика коммунальная и редко когда в предложении соединится более десяти слов.
Однако и то надо принять в расчет, что Антона Павловича окружали частные поверенные да курсистки в кисейных платьях, а во времена Михаила Михайловича головы проламывали из-за ежиков для чистки керосинок и покупали себе мужей. И всё же настолько сильна генетика, завещанная художнику от Создателя, что во многих отношениях Михаил Михайлович своему времени не поддался…
Зощенко относился к редкому подвиду русского писателя – он был джентльмен, как Александр Герцен, как… да вот, пожалуй, и всё, он был джентльмен, как Герцен. Мало сказать, что его отличала порядочность безукоризненно чистого человека, он был из тех – сугубо, напряженно – благородных людей, которые живут как бы с оглядкой на русский Дуэльный кодекс. С другой стороны, он был так хорошо воспитан, что не чурался никакого труда и даже однажды сшил на пари костюм, легко спускал мальчишескую задиристость, если и обижался в ответ на колкости, то как-то непроницаемо, кроме того, он питал слабость к изящным вещам и не был ни пьяницей, ни гурманом.
Внешность его, что называется, отвечала: мужчина он был невысокий, чуть повыше карлика Олеши, но тонкий, грациозный, превосходно одетый, всегда аккуратно причесанный на косой пробор, глядящий немного томно и смешно из-под приспущенных век, как смотрят веселые сердцееды; ну разве что его слегка портил золотой зуб, сиявший в левом уголке рта. Когда его видели прогуливающимся по Литейному проспекту или вдоль Грибоедовского канала, с тонкой щегольской тросточкой и в зеркально начищенных башмаках, то казалось, что будто город превратился в декорацию для одного-единственного артиста.
И мысли его были прекрасны; однажды он так утешил сказочника Евгения Шварца, которого кто-то незаслуженно оскорбил: «Что делать, Женя, – говорил он, – в хорошие времена люди хороши, в плохие – плохи, а в ужасные – ужасны…»
Стало быть, в эти самые ужасные времена Михаил Михайлович своему времени не поддался. В те поры, когда половина писателей писала сводки для абреков госбезопасности, а другая половина сочиняла панегирики красному императору и боялась откровенничать даже в кругу семьи, Зощенко оставался Георгиевским кавалером и полноправным продолжателем традиций великой русской литературы, который, сам того не ведая, подкапывался под государственные устои.
Большевики, несмотря на их пресловутое «классовое чутье», поздно сообразили, что для страны победившего социализма такие писатели – нож острый, и вот летом 46-го года, чисто по-большевистски, то есть ни с того ни с сего, ЦК ВКП (б) выдало постановление насчет Зощенко, и толстяк Жданов выступил со своей людоедской речью.
Суть ее состояла в том, что «Зощенко совершенно не интересует труд советских людей, их усилия и героизм, их высокие общественные и моральные качества», что «Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта… привык глумиться над советским бытом, советскими порядками, прикрывая это глумление маской пустопорожней развлекательности и никчемной юмористики…», «с циничной откровенностью продолжает оставаться проповедником безыдейности и пошлости, беспринципным и бессовестным литературным хулиганом… Трудно отыскать в нашей литературе, – сокрушался Жданов, – что-либо более отвратительное, чем та «мораль», которую проповедует Зощенко… И эту мораль он преподносил советским читателям в тот период, когда наш народ обливался кровью в неслыханно тяжелой войне…» Больше того: «Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться – пусть убирается из советской литературы!..»
По-своему, по-большевистски, Центральный комитет был безусловно прав. В стране, где всё и вся подконтрольно узкому кругу лиц, где даже приём стеклотары от населения обсуждается среди первых чиновников государства, где «величайшие гении всех времен и народов» вникают в такие мелочи, как театральный реквизит и заклёпки для самолетов, литература есть, конечно же, «часть общепролетарского дела», никак не больше, которая, по мысли того же Жданова, призвана «воспитывать молодежь не в духе наплевизма и безыдейности, а в духе бодрости и революционности», иначе ей грош цена.
Однако с точки зрения вечности, как говорится, всё это сущая чепуха. Потому что литература если кому и служит, так только себе самой, точнее сказать, своей неизменной сути – она есть средство укрепления человека в его метафизической должности подобия Господа на земле. Писатели же, в свою очередь, из века в век обогащали мировую культуру, мало заботясь о том, какой из вкладов будет иметь общественно-политическое значение, и вообще сочиняли книги по той причине, что им нравилось это делать.
Да только большевикам не нужно было такое, то есть истинное, искусство, а требовался им своего рода промысел, способный худо-бедно обслуживать фундаментальные и сиюминутные политические интересы, почему они и претендовали на непосредственную пользу для себя от всякой картины, книги, оперы, даже симфонии и трактовали художественную культуру как подсобное хозяйство самого узкого направления. И, надо сказать, они своего в основном добились, поскольку «ежели зайца бить, он спички может зажигать» – в результате прямого террора и смешных трагедий вроде постановления ЦК от 46-го года наши замученные литераторы и выродились в обслуживающий персонал, который четко прислушивался ко всякому окрику из сераля.
То, что руководители огромной империи не поленились обрушиться на писателя, сочинявшего забавные рассказы из жизни городских низов, нисколько не удивляет, так как руководители эти были люди злые, глупые, некультурные. А вот то, что Михаил Михайлович на них за это обиделся, удивляет. Ведь знал же он, поди, с кем имеет дело и что сто́ят громы и молнии, которые мечут в него угрюмые фанатики из бывших фабричных, уголовников, недоучек. Ведь иной на такую критику даже не огрызнется, а только подумает про себя: ничего не поделаешь с этими обормотами, ибо не ведают, что творят.
Хотя обида Михаила Михайловича только с высоты сегодняшнего времени непонятна, и надо принять в расчет, что к 46-му году его крепко достала «курская аномалия», надо принять в расчет безумную эпоху в безумной стране, где выдающиеся писатели работают дворниками, а задорные ремесленники, да еще к тому же банальные негодяи, выпускают свои бредни миллионными тиражами, где художники с мировыми именами перебиваются с петельки на пуговку, и где благоденствует – как в Америке адвокаты – самая что ни на есть чернь: официанты, носильщики, повара, приемщики стеклотары и мясники.
Да и как тут не обидеться, если с Михаилом Михайловичем почти все здороваться перестали, если его изгнали из Союза писателей за «наплевизм», лишили средств к существованию, книги его изъяли из библиотек, и целое поколение советских читателей даже имени такого – Зощенко – не слыхало…
И вот уж действительно велик русский Бог, который рано или поздно наводит полную справедливость. Если бы всё было так, «как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия», то ничего бы сегодня от Зощенко не осталось, кроме корявой елочки, которую он в бытность ребенком изобразил в рамках отцовской картины «Отьезд Суворова». А так, напротив, о Панферове, Гладкове, Бабаевском и прочих столпах социалистического реализма сегодня никто ничего не знает, а сочинения Михаила Михайловича Зощенко будут читать и почитать, дондеже существует счастливое занятие – чтение, и этот любимчик небес – читатель.
Видимо, и сам Михаил Михайлович предчувствовал, что именно так оно и произойдет. Да только ему не было от этого легче, и он, как ни странно, представляет собой одну из наиболее мрачных фигур русской литературы…
Трудно вообразить, чтобы едва ли не самый смешной рассказчик в истории нашей изящной словесности, написавший: «Или придет человек посидеть у хозяина. Выкушает стаканчик чаю, посмотрится в самовар – мол, рожа какая кривая, усмехнется про себя, на скатерть варенье капнет и уйдет… А спроси его, сукинова сына, зачем он приходил, какая в этом мировая идея или польза для человечества – он и сам не знает…» – чтобы такой писатель в быту был человеком угрюмым, неразговорчивым, нелюдимым, постоянно мучимым беспричинной тоской, которая не давала ему покоя… Загадка, конечно, но это так. В самой веселой компании он мог за вечер не проронить ни одного слова и ни разу не улыбнуться, на него то и дело находили приступы черной хандры, от которой он пытался избавиться тем, что сочинял трактаты о счастье, о значении прошлого, об омоложении организма; он не любил воды и поэтому никогда не купался и, судя по всему, страстно боялся смерти. То ли причиной, то ли следствием такого психического неустройства следует назвать его редкое одиночество; у Пушкина был Нащокин, у Гоголя – Пушкин, у Льва Толстого – Чертков, у Чехова – растения и собачки, у Бабеля – Антонина Николаевна Пирожкова, а у Зощенко не было никого и он прошел по жизни в гордом одиночестве, ну без малого в гордом одиночестве, этаким бронзовым рыцарем советской литературы. Кроме того, известен один странный случай, произошедший с Михаилом Михайловичем в годы детства: когда в одночасье скончался его отец, это произвело на мальчика такое сильное действие, что он заболел какой-то чудной болезнью, главным проявлением которой было полное отсутствие аппетита, попросту говоря, маленький Зощенко вовсе перестал есть. И незадолго до кончины в пятьдесят восьмом году Зощенко перестал есть, иногда отговариваясь тем, что опасается отравиться, и, собственно, уморил себя голодом, как великий сатирик Гоголь…
Так вот едва ли не самый смешной из наших рассказчиков, точно по завету Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Николая Успенского, был человеком мрачным. Это ли не «курская аномалия», которая, кажется, характерна у нас для всех времен, поколений и жанров политического устройства. Странная страна, странный народ, и писатели его странные…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.