Текст книги "Ватага (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
IV
Только теперь почувствовала Анна, что Андрей и она – одно.
Когда наладилось у них с Андреем – веселая была, без песни не работала, а теперь словно подменили: тихая, молчаливая. А то – задумается, стоит столбом, у печки, неживая. Окликнут – вздрогнет. Бородулин сердиться стал.
– Я на тебя, Анка, штраф буду накладывать… Однако я тебя, девка, к себе в спальню утащу…
Но Анна строгим, укорчивым взглядом гасила купеческую кровь.
Давненько на нее Бородулин зарился: так, поиграть хотел. Надо бы Дашке отставку дать еще с осени. Анну приручить тогда – раз плюнуть, полагал купец, а теперича… Большого купец дал маху: у Андрея действительно рожа замечательная, благородный… без штанов, а в шляпе…
– Ты чего, быдто щелоком охлебалась? – Как-то спросил Иван Степаныч Анну.
Промолчала Анна.
– Али все по Андрюхе тужишь?.. Смотри, девка, – погрозил шутливо пальцем и поглядел на Анну по-грешному.
Но когда глядел на Анну, вместе с грешной думой что-то новое шевельнулось в душе, словно зеленая травинка сквозь землю в чертополохе прорезалась.
«А что?.. – сам себя спрашивал купец. – Дело было бы…» – и улыбнулся.
И весь день улыбался.
Давно надо бы Андрею воротиться. И уж стало думаться Анне разное: не заблудился ли, медведю не попал ли? А вдруг в бега ударился! Не спится Анне по ночам, а ежели уснет, – сон тягостный мучит, вскакивает Анна в страхе и долго сидит во тьме, трясется. Ведь вот стоял, наклонялся, гладил… Нету. Закричать бы, заплакать… горько-горько заплакать бы… Но не было слез.
Май за середку перевалил. Андрей не возвращался.
Товарищи-политики всполошились: все сроки прошли, пропал Андрей. Мужиков сбили, три дня всем селом в тайге шарили – нету.
– Убег, стерва, – сказал Бородулин мужикам. – Упорол… Наверняка упорол…
У Анны сердце кровью облилось. Все три дня не пила, не ела. Точно в дыму ходит, вся снутри горит. А как вернулись мужики ни с чем, обрядилась Анна во всю таежную мужичью «лопотину»: холщовые штаны надела, рубаху посконную, бродни, взяла винтовку у хозяина да двух собак и пошла с кривым солдатом в тайгу.
– Эк тебя подмывают лукавые-то… – ворчал Иван Степаныч. – Эк тя присуха-то корежит…
Долго они по тайге путались, верст на сто обогнули, весь порох расстреляли, – нет, не откликается. Так и вернулись домой, ободрались оба, солдат щетиной оброс, у Анны щеки провалились. Бородулин только головой покачал.
– Ну, как же… ты скажи… Ради Бога, скажи… Куда схоронил? Где? – как-то пристала к Ивану Степанычу Анна.
– Кто? Я? Да ты ошалела, девка?
– Побойся Бога… Отдай… Ну, отдай…
Иван Степаныч и на счетах брякать перестал. Долго, пристально смотрел на Анну. Стоит перед ним тихая, уже не кричит, не просит, глаза опустила, а губы дрожат, кривятся, не может совладать.
Бородулин поднялся и заботливо повел Анну вниз, в ее комнатку.
– Найдется.
Твердо сказал купец. Анна поверила и улыбнулась, а как стал гладить ее голову, поймала руку, заплакала – и вдруг ей сделалось легко.
И только засыпать начала, Бородулин так же твердо, как по сердцу молотом:
– Он давно дома у себя…
Анна поднялась – темно. Кто загасил? Где солнце? Где Андреюшкино солнце?
– Иван Степаныч! Даша! – кричит Анна.
Никто не отозвался. Только в углу, где рукомойник, капелька по капельке булькала в лохань вода.
– Иван Степаныч, Иван Степаныч!.. – идет босиком, простоволосая, половицы поскрипывают, двери сами собой отворяются.
Надо бегом, радостно стало, надо по задворкам, как тогда, как раньше…
– Ну, куда ж ты, стой! – Даша схватила ее сзади.
– К нему… к Андрею.
– Да ты что? Очухайся…
– Иван Степаныч сказал…
– Пойдем, пойдем… Когда это? Он вечор еще уплыл. Чего ты мелешь. Да и-и-ди-ка, телка!
Полная луна стояла в небе. Анна поглядела на луну, на голубую церковь, на Дашины черные глаза.
Стало быть, сон…
– А Анна-то тово… – сказала поутру Даша и постукала пальцем по лбу.
Старухи приплелись, застрекотали. То с уголька советуют спрыснуть – может, отведет, то в подворотню пролезть голой да на месяц по-собачьи взлаять. Хорошо бы за упокой подать, батюшка добрый, ему только бутылку посули, отслужит панихиду, это помогает: душа у Андрея скучать начнет, ангел божий на дорогу выведет – иди.
Анна старух разглядывает, виски сжала ладонями, голова болит. А старухи пуще; голоса крикливые, друг с дружкой сцепились, орут, слюнями брызжутся.
– Колдовка! – кричит горбатая. – Твое дело по ночам коровам вымя выгрызать…
– От колдовки слышу! Тьфу! – вскочила хромая, топнула кривой ногой и вся в дугу изогнулась. – Ты вот свиньищей оборачиваешься, оборотка чертова…
– Ну, ты… потрясучая!..
Анна стонет, голова гудит. Хоть бы Иван Степаныч пришел да выгнал. А старухи пуще.
Анна тихонько ноги спустила да рукой к ружью, – и страшным голосом на старух:
– Уходите…
Старухи, как овцы, стадом в дверь.
А по селу прокатилось: кедровская девка спятила.
Приехал из волости урядник, собрал сход.
– Искали, ребята?
– То-ись, скажи на милость, всю тайгу выползали.
– А покличьте-ка ее, эту фефелу-то вашу… как ее?..
Стали Анну звать – не идет, староста пришел – не идет, приказано силой взять.
– Ну, иди… Чего ты, право?
– Пошто я ему? Изгаляться, что ли? – сверкнула она взглядом, однако пошла.
Урядник на завалинке сидит: ногу отставил, руку в карман, глаза навыкате, усы строгие, сам «с мухой».
– Ого, кобылица какая… Ядре-е-ная… – облизнулся он на Анну. – А ну-ка, говори, сударыня… Ты трепалась с Андреем, с политическим? А?
Анна гневно сдвинула брови и тяжело задышала, косясь через плечо на урядника.
– Ты оглохла? – пьяно кричал он. – Я те уши-то прочищу… потаскуха мокрохвостая!..
Как под бичом вздрогнула Анна.
– Бесстыжий… Тьфу! – злобно плюнула ему в лицо.
– А-а-а… Так?! – блеснув на солнце перстнем, он со всей силы ударил ее в висок.
– Ой, ты… – обхватила Анна голову. – Зверь!..
Урядник, весь налившись кровью, вновь взмахнул кулаком, но мужики сгребли его и враз загрозили:
– Ваше благородие! Ты не смей!..
– Ты этого не моги!.. Девка чужая, девка одна…
– Что-о-о?.. – да как даст ногой Анне в живот. – В чижовку! Живо-о!
Анна перегнулась вся:
– Ребеночка убил… батюшки, убил! – И, дико крича, пустилась по деревне.
А от реки, развевая черной бородой, бежал на шум только что выкупавшийся Бородулин. Ему было видно, как в толпе, взлетая и падая, кого-то молотили кулаки: сверкнула шашка, взлягнули в чищеных сапогах ноги – и толпа вдруг бросилась врассыпную.
– Бу-у-унт… Бу-у-унт… – ползая по земле, хрипел урядник.
– Петр Петрович! Ваше благородие… Да ты что?
– Запорю… В каторгу, сволочи…
Ивану Степанычу больших трудов стоило увести урядника домой. Привел, подал сам умыться, – вода в лохани заалела кровью, – сам перевязал ему подбитый глаз.
– На-ка вот, – отрезал ему лучшего сукна на шинель, – порвали, подлецы! – да еще добавил двадцать пять рублей. – Ты лучше забудь… Мало ли чего… Ты с нашим народом не шути… Гольное зверье… Дрянь…
– Только бы начальство не дозналось… А с мужичками сочтемся… И девку тоже…
– Девка чего же… Девка ничего… Жаль все-таки… На-ка, дербулызни коньячку… На-ка рябиновочки…
Когда пьяного урядника положили поперек повозки, Иван Степаныч шепнул ямщику:
– Чебурахни его, анафему, куда ни то в лужу… где погуще… Понял?..
– У-устряпаю, – подмигнул веселый парень и, вскочив на облучок, вытянул вдоль спины и коренника, и лежавшего пластом урядника.
Иван Степаныч зычно захохотал вслед взвившейся тройке и кликнул новую свою стряпку, моложавую вдовуху Фенюшку:
– Ну, как Анка-то?
– Да чего… лежит…
– Истопи-ка пожарче баенку да распарь-ка ее хорошенько, разотри. Чуешь?.. Редьки накопай – да редькой. Ну, живо!
Он лег спать рано, – выпито порядочно, – ухмылялся в бороду и приговаривал:
– Засужу… Хе-хе… вот те засужу…
Лежа думал: засудил бы, что тогда?.. Полсела угнали бы в тюрьму, сколько долгов пропало бы.
Поглядел на образ, на мягкий огонек лампадки и громко сказал:
– Слава тебе, Микола милостивый, слава тебе…
От избытка сил Ивану Степанычу легко и весело, мысли приятные роились, и во всем теле гулял легкий полугар. Чей-то голос знакомый послышался, Анкин не Анкин, глаза голубые приникли, кажется Анкины… да… ее глаза, Анкины.
Поднял купец веки, крякнул:
– Сходить нешто… проведать… – Но вот улыбка ушла с лица. – Ужо исправнику собольков парочку подсортовать… Он его… Бродя-ага… Драться!
V
Завтра в Кедровке праздник. Каждый год в этот день из часовенки, или, как ее называли, полуцеркви, что стояла среди кедровой рощи, подымают кресты и всей деревней идут в поле, за поскотину, к трем заповедным, сухим теперь лиственницам – служить молебен.
После молебна начиналась попойка, а к вечеру угаром ходил по деревне разгул с пьяной песней, орлянкой, хороводами. К вечеру же заводились драки – кулаками и чем попало; доходило дело до ножовщины.
Пьянство продолжалось на другой и на третий день. За этот праздник вина выпивали много. В хороший год с радости: «Белка валом валит к нам в тайгу», в плохой год с горя: «Пропивай все к лешевой матери, все одно пропадать».
Вино всех равняло – и богатых, и бедных. У всех носы разбиты и одурманены головы, все орут песни, всем весело. Будущее, как бы оно плохо ни было, уходит куда-то далеко, в тайгу; мысли становятся короткими: граница им – блестящий стаканчик с огненной жижицей, пьяные бороды, горластые бабьи рты. Все застилает серый радостный туман, и сквозь него смеется тайга, смеется поле, смеются белки: «Бери живьем, эй, бери, богатей, мужик!» И мужик брал: тянулся к штофу, бросался вприсядку, махал свирепо кулаками, вопил в овечьем стойле, торкнувшись головой в навоз: «Й-эх, да как уж шла-прошла наша гуля-а-а-нка!..»
Проходили эти три хмельные дня – и все снова начиналось по-старому, вновь наступала серая, унылая жизнь.
Кривая баба Овдоха еще третьего дня уехала за попом в Назимово. Вместо колесной дороги туда проложена тайгой верховая тропа с крутыми подъемами и спусками, с большими топкими «калтусами», перегороженная зачастую в три обхвата валежником. Овдоха сама поехала на пегашке, а под попа взяла стоялого Федотова жеребца – поп грузный, не всякая лошадь увезет.
Уж закатилось солнце, попа все нет. Народ в бани повалил. Бани – маленькие, с крохотным глазком избушечки, все, как одна, прокоптелые, словно нарочно вычерненные сажей – стояли над самым обрывом к речке. Две девахи, Настя с Варькой, выскочив окачиваться на улицу, первые увидали подъезжавшего попа и, стыдливо прикрываясь шайками, закричали проходившему с веником под мышкой человеку:
– Дяденька Митрий, батя едет, поп…
– Где?
– А вишь, – показала Настя шайкой и, вдруг спохватившись, она суетливо прикрылась. – Что ты на меня-то пялишься!..
– У-ух!.. Па-атретики! – осклабясь, ударил себя по ляжкам Митрий и уронил веник, а девушки с хохотом юркнули в баню.
Поп проехал к толстобрюхому Федоту, главному по деревне богатею. Криво что-то поп в седле сидит.
– Ты, батя, не пей до праздника-то, обожди мало-мало… – говорили ему, здороваясь и глотая слюни, красные после бани мужики.
Много их набралось к Федоту, накурили, наплевали, а батя сидел уж выпивши, ел со сметаной соленые грибы и рюмка за рюмкой пил водку.
– А позовите-ка сюда Прова Михайловича, чегой-то с дочкой его стряслось?
– Чего такое, батя?
Но староста Пров уж услыхал про Анну от Овдохи.
Праздник завтра, гулянка, а у Прова в глазах черно.
– Езжай скорее, Пров, за дочкой… – охает жена. – Батюшка ты мой, царь небесный…
Пров долго сопел носом, потом, выйдя расхлябанной чужой походкой в сенцы, захлопнул за собой дверь и громко там засморкался. А поздним вечером, надев овчинный пиджак, ехал по тайге на бурой кривой своей лошаденке.
У всех печи топятся, бабы снуют взад да вперед, взад да вперед, тесто заводят, кур колют. Где-то барашек заблеял-заплакал: прощай, жизнь!.. Поросенок сумасшедшим голосом ревет. Ревел-ревел, сразу замолк, словно обрадовался, что кончилось страшное. Два петуха безголовых пролетели поперек дороги, две старухи-ведьмы гнались за ними с окровавленными двумя топориками, бежали, тяжело сопя и задыхаясь, и сквозь стиснутые гнилые зубы зло посмеивались:
– А, не любишь? Это тебе, петька, не кур топтать…
Два кота сидели на воротах, уткнув друг в друга лбы, повиливали лениво хвостами и лукаво выводили, словно ребята в люльке гулькали.
Месяц, огромный, будто намасленный блинище, одним глазом выглядывал из-за тайги: а ну-ка поглядим, как бабы стряпают.
Дымок вился из труб, вкусно попахивало жареным, псы ловили на лету подачку или, болезненно взвизгнув, кубарем летели от пинка.
Девка песню завела, бежит с ведром к речке да поет.
– Ты сдурела? – стыдит встречный дед.
Хохочет:
– А чего? Думаешь, грех?
– Нет, спасенье…
Старики у часовни сидят, хоть не холодно, а в валенках: удобней. Трубки сосут, согнулись вдвое, врут друг другу штуки, разные случаи рассказывают: «А эвона, в тайге-то, иду я, этта, иду…» – «Чего в тайге, со мной, ребяты, у мельницы случилась оказия». Врут да врут. Завтра праздник, можно и поврать. Завтра вино будет, знай гуляй! Дымокуры возле них курятся. Митька, парнишка-сопляк, то гнилушек, то назьму охапочку, то травы подбросит: зелеными клубами дым пластает и гонит комаров.
– Попа-то караулят ли?
– Укараулишь его, черта!
А батюшка, человек ядреный, в годках, лицо крупное, с запойным отеком, желтое, на приплюснутом носу румянец. Он действительно слова не сдержал: «Обрей мне полбашки, как каторжнику, ежели до праздника упьюсь», – а сам еле сидит за столом, бахвалится:
– Мужичье!.. – Но мужиков в избе не было, одна бабка Агафья, теща лавочника Федота. – Вы чего понимаете, а?.. Вы как обо мне, чалдоны[3]3
Чалдон – коренной сибиряк-крестьянин. (Все подстрочные примечания принадлежат автору.)
[Закрыть], понимаете? Как ваша мление будет, а?!
– А так, что ты долгогривый, и больше ничего… Забулдыга… – брюзжит рассерженная бабка.
– Н-да-а… Нд-а-а… – теребит поп красную с проседью бороду, икает и примиряюще говорит: – А ты лучше, девка, дай-ка еще груздочков-то…
Поп щурит глаза, всматривается в согбенную фигуру бабки и, прищелкнув игриво пальцами, говорит:
– Слушай-ка, молодуха…
Стоит старуха у печи со сковородником, печет к празднику блины.
– Я, девка, жениться думаю. А?.. Что мне, ведь я холостой.
– Пес ты, а не поп…
Священник озирается, – нет ли постороннего, – зевает широкой пастью, крестит левою рукою рот, рявкает и, подмигнув, шипит:
– Слышь-ка, эй, молодуха… Ты куда меня положишь?.. А?..
Хихикает и шепчет:
– Ты приведи-ка мне бабенку, а?
Федот пришел. Старуха ожила.
– Гляди, чего говорит! – закричала зятю. – Грива этакая.
– А чего говорю?! – ворчит поп. – Дай-ка водки!
– Нету, батя… Завтра… Слушай-ка, чего сейчас сказывал караульщик… Грит, чудится…
– Давай вина.
– Нету, батя, все.
Поп вскочил и, держась за стол, двинулся к Федоту.
– Я тебе покажу – нету! Давай!..
А у завалинки поселенец старичишка Беспамятный стоит пред мужиками, отказывается идти караулить ворота в назимовской поскотине.
– Вот тебе Христос, вот… Сижу это я, робяты, в шалаше, чую – ко сну клонит, борюсь-борюсь – нет, а время кабыть раннее. Сбороло, братцы, меня: как сидел на дерюге, так и заснул. Вдруг слышу – бубенцы, бубенцы, лошади топочут, ямщик гикает. Вот тебе Христос, вот… Ну, думаю, по дороге кто-нибудь с приисков катит. Не иначе. «Отворяй, старый черт!» – ревут. Я вскочил без ума, подбежал к воротам. Никого. Тут у меня и волос торчком пошел… Вот тебе Христос, вот… Да так до трех разов… Я и побег без оглядки… Сроду теперича не пойду, подохнуть – не пойду.
Мужики посылать начали того, другого, третьего – не идут: праздник завтра. Однако согласился хромой непьющий парень Семка.
– Только с опаской, Семенушка, иди… Благословясь…
Месяц высоко поднялся. На бугорке сидела собачонка пестренькая, смотрела на тайгу и, откинув назад левое ухо, полаивала:
«Гаф!.. Хаф-хаф…»
Взлает так и поведет ухом, дожидаясь.
И в тайге тихонько откликается: «гаф-хаф-хаф…»
Переступит передними ногами да опять. А сама о другом думает: хорошо бы поросячий бок стянуть; принюхивается – пахнет отлично, но хозяин ей дома на хвост наступил, а баба поленом запустила. После. Вот уснут.
«Гаф! хаф-хаф…»
Митька-сопляк тихо крадется к ней с дубинкой. «Гаф! хаф-хаф…»
Да как даст собаке по башке. Собака с перепугу не знала куда и кинуться, забилась под амбар, визжит – больно.
Митьку мать разыскивает:
– Ты где, паскуда, мотаешься?.. Иди Оленку качать!
Да как даст Митьке по башке. Заплакал. Больно.
Ночь спускалась, а огней еще не тушили. Свет из окон желтыми полосками пересекал дорогу. А подвыпившему бездомовнику Яшке казалось, что это колодины набросаны: шел, пошатываясь, нес в обеих руках за горлышко две бутылки вина и высоко задирал ноги перед каждой полоской света – как бы не запнуться да бутылки не разбить.
Тише да тише в деревне становилось, гасли огоньки. Петухи запели.
У Федота шум во дворе.
– Черт, а не поп: квашню опрокинул с тестом!.. Тьфу!
Батюшка с закрученными назад руками мычит, ругается:
– Развя-зывай!..
– Врешь! – хрипит Федот. – Дрыхни-ка на свежем воздухе!..
И запирает попа на замок в амбаре.
Все огни погасли. Только покосившаяся избушка, что на отлете за деревней, не хочет спать. Единственное оконце, с коровьим пузырем вместо стекла, бельмасто смотрит на улицу. Тут старуха живет, по прозванию Мошна. Вином приторговывает и сказки складно говорит. Одинокая она, земли нет, коровы нет, надо как-нибудь век доживать. Запаслась хмельным порядочно, на праздник хватит. Старуха пересчитала деньги, велика ли выручка, – оказалось двадцать два рубля, – спустилась с лучиной в подполье, покопалась в углу, вынула берестяной туесок, спрятала в него деньги, зарыла. Опять выползла оттуда, косматая, жует беззубым ртом, гасит огонек в лохани. Мигнуло в последний раз бельмастое оконце и защурилось. Темно в избе, только лампадка теплится перед божницей.
Опустилась Мошна на колени, стукнулась в пол головой и громко, радостно сказала:
– Слава тебе, Микола милосливый, слава тебе.
Собачонка пестренькая опять на пригорок забралась, опасливо полаивает:
«Гаф!.. хав-хав…»
VI
В селе Назимове в этот предпраздничный кедровский вечер любовница купца Бородулина, гладкая солдатка Дарья, долго прощалась у овинов со своим сердечным другом – уголовным поселенцем Феденькой.
– Не обмани, слышь… Окно приоткрой малость, я и… того, – строго наказывает коренастый черномазый ворище Феденька, потирая ладонью щетинистый свой небритый подбородок.
Дарья, потупясь, молчит и наконец раздумчиво спрашивает:
– Да ладно ли, смотри?
– Эх ты, дуреха!.. – притворно-весело крикнул Феденька и обнял Дашу.
– Ну, была не была… – улыбнулась Даша, звонко поцеловала Феденьку и, шурша кумачным платьем, неторопливо пошла вдоль заплота. Оглянулась, махнула белым фартуком и скрылась в калитку на задах бородулинского двора.
Купец Бородулин, как матерый медведь, расхаживал вперевалку по большой, с цветами и занавесками, комнате.
– Феня! – крикнул он. – Пожрать бы.
– Чичас-чичас, – откликнулась та из кухни.
«Женюсь, – вот подохнуть, женюсь», – думает купец, поскрипывая смазными сапогами. Брови напряженно сдвинуты над переносицей, – мозгами шевелит, – глаза упрямо всматриваются в будущее, а сердце, наполняясь кровью, бьет в грудь молотом: силы в купеческом теле много.
«Жену, может, в городе зарежут… Где ей перацию вынести!.. А не зарежут в больнице, так… тогда… Чего, всамделе, мне ребенка надо. Десять лет живу с бабой – ничего. А Анка – девка с пробой, ребят может таскать, да…»
– Фу-у-у-ты… – шумно отдувается купец и, взглянув смущенно на икону, садится к столу.
– Здравствуй, – сказала грудным низким голосом вошедшая солдатка Дарья.
– А где Анютка? – строго спросил купец.
– Где… Я почем знаю… где… Внизу, где ей больше-то…
Фенюшка принесла ужин.
Дарья выпить любила, но сегодня пила с оглядкой, а Бородулину подливала не скупясь:
– Пей с устатку-то… Сказывают, долг привез тебе заимочник-то?
Она покосилась на письменный стол, куда Иван Степаныч прятал деньги, и сказала, блестя черными, чуть отуманенными вином глазами:
– Мне бы дал десяточку, а я тебе ночью сказку расскажу… Ладно? Ох, и ска-а-зка будет… как мед! – придвинулась к Бородулину, припала румяной полной щекой к его плечу и снизу вверх дразняще заглядывала в глаза, полуоткрыв красивые свои насмешливые губы. От нее пахло кумачом и свежим сеном.
– Ваня, обними-и-и…
– Ешь баранину-то, остынет… – отодвинулся от Даши.
Феня еще дополнила графин. Выпили. Феня спать ушла.
Купец прилег на диван, жалуется – жить чего-то трудно стало, – голову на теплые Дарьины колени положил. Дарья гладит черные лохматые его волосы, целует в белый высокий лоб и осторожно, выпытывая купеческое сердце, говорит:
– Вот, как овдовеешь, женись на мне, Иван Степаныч…
– Дура… А солдат-то твой? Муж-то?..
Даша тихонько хихикнула:
– С твоей мошной все можно…
– Я и без тебя знаю, на ком жениться-то… – осердился Бородулин.
Даша, вдруг сдвинув брови, пригрозила:
– Ну, гляди, купец… – а пальцы, перебиравшие его волосы, дрогнули, остановились.
– Принеси-ка лучше пивца холодненького, – заметно ослабевшим языком сказал примиряюще Иван Степаныч.
Пиво скоро сбороло Бородулина. Разуваясь и разбрасывая с плеча по разным углам сапоги и портянки, он пьяно бормотал:
– Йя все ммогу, Дашка… Вот захочу – шаркну сапогом в раму – и к черту… Ха!
Кукушка в часах выскочила, прокуковала и захлопнулась опять маленькой дверкой.
– Скольки?
– Десять, надо быть…
– Спать пора… Ну-ка, Дашка, подсобляй…
Повела его к кровати. Лег.
– Никто мне не указ, да! Вот выскочу из окошка да как дам бабе по виску! Да… Поп? Попа за бороду… И ничего-о-о. Потому – я во всей волости первый… Верно?
– Ну, и спи со Христом.
– Йя все ммогу… Поняла? Потому – Бороду-у-улин!.. Знай!.. – и неожиданно трезвым голосом добавил: – А вот Анютку я люблю…
Кошка вскочила на кровать, под одеяло к ним залезла.
– Анютка – золото… Йэх ты, как пройдет, бывало, по горнице: кажинна жилка в ней свою песенку поет… Да…
Дарья схватила кошку за задние ноги и швырнула об печь. Кошка замяукала.
Купец зевал и крестил неверной рукой волосатый рот.
Дарья стала легонько всхрапывать, повернувшись лицом к стене и нарочно выставив из-под одеяла свою крутую спину с круглым наливным плечом.
– Дашка, спишь? – тихо спросил купец.
Та похрапывала и стонала.
– Эй, Дарья…
Полумрак был в комнате, а на улице бело. Тикали часы, да где-то далеко брякал колотушкой сторож.
Бородулин поднялся, спустил тихонько с кровати ноги на оленью шкуру, еще раз поглядел на Дарьино плечо, на черные раскинутые косы, задернул полог и, осторожно ступая, пошел в заднюю комнату, где была лестница на низ.
Лишь ушел купец – и холодом обдало Дарью, и жаром охватило, а сердце сжалось. Она вскочила и, крадучись, чтоб не скрипели половицы, побежала к письменному столу. Вдруг в соседней комнате Феня охнула и захрапела. Дарья схватилась в страхе за щеку и замерла, потом, быстро обшарив стол, распахнула окно и бросилась к кровати, держа в руке пачку денег.
Внизу, куда спустился Бородулин, были две большие комнаты, занятые лавкой с товаром, да третья маленькая: в ней жила Анна из Кедровки.
Подошел купец на цыпочках.
– Аннушка…
Дотронулся до ее колена. В рубахе девушка спала, не прикрывшись: жарко.
Та испуганно вздохнула, открыла глаза.
– Аннушка, милая ты моя Аннушка… – припал Бородулин лицом к кровати, а девушка прикрылась юбкой и встревожилась.
– Мне чего-то, Иван Степаныч, шибко неможется.
– Родная ты моя… вот я, пьяная рожа, пришел… Вот пришел… да… – шептал Бородулин в волнении. – Аннушка, тяжело… Родимая, тяжело…
Окна завешены, в комнате полумрак. Анна повела речь ровным, жалобным голосом, временами всхлипывая и вздыхая.
– А к батьке-то с матушкой неохота… Об Андрюше гадала, – ворожейка одна есть, – медведь заломал его… быдто. Полегчало мне…
– Никакого спокою у меня, Аннушка, на душе нету… С супружницей у нас нелады… А вот ты мне шибко поглянулась… Да… Полюбил я тебя, Аннушка… Ох, и полюбил же.
– Уж и не знаю чего… Она ерданским песочком меня поила да отчитывала. На сердце-то у меня полегче стало… Раз, два, четыре… а дальше-то позабыла… Вот как он мне, разбойник, по виску-то порснул… урядник-то…
– Черт, окаянная сила… Я его еще достану… – тряхнул бородой Иван Степаныч и, грузно шевельнувшись, ласково погладил девушку по голове. – Миленькая ты моя… Вот подумай, Анка, жить будем… Женюсь… Бабу свою выгоню… Тебя вылечу, женюсь… Обзолочу, сахаром обсыплю…
– Уж и не знаю чего… Ишь, разум-то у меня короток стал… Сама не своя другой раз… Чего уж… Вот вернется уж.
– Кто, Аннушка, вернется? – глянул ей в глаза.
– Как кто? – сказала жестко, будто топором два раза стукнула по дереву. – Как кто? – приподнялась быстро на кровати, с силой оттолкнув купца. – Где Андреюшка мой?!
– Что ты, богова, – отступил купец от высокой, грозной Анны.
– Ребеночка убили, Андрюшу выпили!.. – Она вскинула вверх руки, опрокинулась на кровать, затряслась вся, изогнулась. – Ой! ой! ой!..
– Господи помилуй… Девонька, что ты? – суетился отрезвевший купец. – Фенька! Дашка! Воды!
А наверху на весь дом бабий крик:
– Караул! Караул!
– Подай Андреюшку!..
– Что такое? – Купец с толку сбился. – Аннушка, родимая…
– Карау-у-ул!..
– Кого? Кто?! – несется вверх, а навстречу в рубахе Дарья, за ней Федосья.
– Живо, толстопятые черти… Живо к Анке!
Те трясутся, на спальню указывают, слова вымолвить не могут.
Купец туда. Морда чья-то лохматая, вымазанная сажей, в окне над открытым письменным столом торчит и – лишь вкатился купец – вмиг исчезла.
– Держи!.. – неистово взревел Бородулин, ружье со стены сорвал – не заряжено, топор поймал и в чем был загремел с лестницы.
– Держи, держи!.. – вопил он и, выделывая по улице кривули, бежал в гору, где дремала в роще церковь.
– Держи, держи!..
Старый караульщик на завалинке у своей избы лежал – проснулся, глаза кулаком протирает, кричит:
– Кто таков?! – и хватается за палку…
– Зарублю!.. Держи!..
– Бородулин… – шамкает старик и стучит испуганно в окошко. – Отопри калитку-то… Эй, бабка!..
Говорит ей во дворе:
– С топором бегает… Бородулин-то… Еще застрелит…
– Поди, приснилось? – улыбается старуха…
– Како? В подштанниках… Туда!.. Должно, опять до чертиков…
А Дарья с Фенюшкой на хозяйскую кровать забились, сидят рядом, одна другой красивее, подбородками уперлись в коленки и трясутся. Феня говорит: «Боюсь», – и Даша говорит: – «Боюсь», – Фенюшка по-своему, Дарья по-другому: в глазах у ней дьяволята шмыгают.
Феня говорит: «Догонит»… Даша: «Нет, уйдет!» – и, закинув руки за голову, сладко потягивается: «Эх, кабы мне денег поболе… Ух ты, господи!..»
Кукушка опять из окошечка выпрыгнула, кукукнула двенадцать и ушла спать.
Бородулин все еще по селу летал: было слышно, как по всем улицам собаки лаяли и выли хором на разные лады.
– А все-таки жаль Анку, надо бы к фершалу свозить, – вздохнула Феня, – этакую девку, этакую кралю варначище какой-то, царев преступник мог присушить…
– Ты дура, Фенька… Да Андрюша-то, картинка-то писаная…
– Страсть красив: отворотясь не насмотришься…
– Да я б за ним, за соколом, на край света: бери!
И Даша смеющимся своим задорным голосом нараспев, тоненько выводила:
– Вот так легла бы на крова-а-точку, – и она раскинулась дразняще на перине, – спустила бы с правого плеча руба-ашечку… разметала бы по изголовью белы рученьки… Бери!..
Феня сидя хихикала и баском тянула:
– Ну, и дуре-о-о-ха…
– Я б его… Андрюша… Ягодка моя! – тиская подушку, играла Даша голосом.
Послышался шорох и легкий скрип половиц: будто кто крался. Феня отдернула занавеску.
– Ай! – словно птицы от выстрела враз сорвались и с диким криком: – Взбесилась! Взбесилась! – выскочили на улицу.
А за ними неистовая Анна:
– Убили, схоронили! Где он? Подайте мне его!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.