Текст книги "Странники"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
19. ОГНЕННАЯ НОЧЬ
Вечером была интересная беседа, по Дарвину, о происхождении человека: вел ее учитель из станицы.
Ребята долго не могли успокоиться. Обсуждения продолжались и в спальне до глубокой ночи. Лежа на койках, молодежь перебрасывалась фразами, разделилась на три лагеря: сразу уверовавших в обезьяну, сомневавшихся и совершенно отрицавших.
Не верил «в облизьяньи выдумки» и старик караульный Федотыч, «ундер-цер» времен Александра II, служивший здесь по вольному найму. Он весь в седой щетине, в тулупе, в валенках.
Был крепкий ветреный мороз; старик зашел на полчасика погреться, да в разговорах и задержался у ребят. Другие два сторожа из вольных, благо Краев в городе застрял, тоже залезли в баню греться. Ну, да ничего: во Дворе остался злобный пес. Поставив в угол собственную стародавнюю берданку, караульный уселся возле теплой печки.
Несколько коек были пусты: Амелька с Юшкой ночевали в столярной мастерской; Мишу Волю и еще троих надежных мальцов прихватил с собой товарищ Краев.
Спор стал переходить в горячий словесный бой: вот вскочат и вцепятся друг в друга. Накаленную атмосферу разрядил Федотыч. Он выколотил трубку, набил снова, сплюнул и глухо, как в бочку, кашляя, сказал: – Ерунда с маслом.
– Ты тоже, старый мерин, не веришь? А ну, Федотыч, опровергай.
– А чего снивергать-то? Глупости – говорю. Где это видано, где это слыхано…
– Ты от кого произошел?
– От своих родителев, И родители мои – от своих родителев. И все люди так. Блоха от блохи рождается, муха – от мухи, собака – от собаки. Сроду не бывает, чтоб от петуха, скажем, родилась телка. Глупости. Враки, ребята, не верьте. Это вам внушается с озорства. Человек был создан, ребята, сотворен. Уж я врать не буду.
– А ты был, что ли, при творенье?
– Хоть не был, – где мне быть? Еще меня тогда и на свете-то не было. А в святых книгах сказано.
– Так и это в книгах! Вот Дарвин, видишь?
– Ваши книги, ребята, от ума, а те от духа. Например, я тридцать лет при Зоологическом саду в Питере служил, Облезьян там боле сотни. Да за все тридцать лет-то и не слыхивал, чтоб облезьяна человечье дите принесла. А ежели какая и ощенится – ну, облизьяненок и облизьяненок. Иным часом, правда, бывает – женщина какую-нибудь нечисть, вроде чертенка, принесет… Это бывает… Ну, а чтобы… это… как его…
Вдруг ребята вихрем сорвались с коек:
– Пожар!.. Пожар!
Поднялась суматоха. Горела охваченная со всех сторон пламенем столярная мастерская. Морозный ветер раздувал огонь. В станичных церквах ударили в набат. Было около двух ночи.
Дизинтёр рывком руки опрокинул на пол гору лежавших на нем одежин, вскочил и бросился к окну;
– Пожар! Батюшки, камуния пластает! – Он быстро всунул ноги в валенки и & судорожной спешке набросил полушубок. Катерина завыла, сгребла мужа в охапку. Отшвырнув ее, он побежал к двери. Она повисла у него на шее. Он ударил ее по голове, снова отшвырнул и, выкатившись в хлев, вскочил на безуздую незаседланную лошадь.
Сквозь чехарду ярого заполошного набата Дизинтёр грохал в рамы встречных изб:
– Хозявы! Живо на коней! Камунию спасать! – И держась за гриву, гнал лошаденку дальше. Пугливый конь приплясывал, норовил повернуть назад. Навстречу с уздой бежал Филька.
– Стой, стой! – голосил он и, накинув на коня узду, уселся сзади Дизинтёра. Дизинтёр не узнал Фильки.
Лошадь пошла под гору полным ходом. Мороз сломился. Мело, бросало в лица всадников жестким снегом. Дизинтёр без шапки. Глаза его вытаращены.
– Застегнись! – крикнул ему в спину Филька. Сзади долетали звонки пожарников и шумливый гул проснувшейся станицы.
– Но, халява!.. – бил в бока скакавшей лошаденки Дизинтёр.
Филька на скаку свалился, бежит сзади и кричит: – Стой, стой!
Но Дизинтёр теперь, ничего не слышит, ничего не видит, кроме пылавших огнем, плавно качавшихся небес.
– Но, халява, но! – В ушах – звоны, стуки, щебет ласточек, в груди – готовое разорваться сердце, в глазах – безумие.
Задыхаясь, он кувырнулся с лошади и бросился к горящим стенам. Ребята бревном вышибали запертую дверь.
– Амелька там, Амелька! – в бреду поймал он. Затрещав, дверь провалилась внутрь.
– Амелька! – орали голоса. – Выходи!.. Эй!
Из провала густо шарахнул дым, вместе с ним вылетел бомбой одичавший татарчонок. И сразу все нутро занялось огнем.
– Кто? Ребята!.. Спасай! – взвизгивали женские и мужские голоса, но всяк, безоглядно нырнув в провал, тотчас же выскакивал, как ошалевший, вон. – Братцы, нет сил… Огонь…
Дизинтёр бросился к колодцу:
– Качай!
Весь с ног до головы смоченный водой, он почерпнул железной бадейкой снегу, наскоро умял его, нахлобучил бадейку, как шапку, на голову – края бадьи лежали на плечах, и, охваченный безумием, отчаянно ринулся в горящую мастерскую.
Все вмиг онемело, все стало тихо, страшно и торжественно. Тянулись мучительные мгновения. Все позабыли дышать, раскрыли рты. Время остановилось, все пропало.
Вдруг весь воздух, от земли до неба, звякнув, разбился вдребезги, на тысячи восторженно орущих голосов. Объятый дымным паром, из провалища выбежал Дизинтёр. Он пер на себе, как волк барана, полуживого, мычавшего Амельку, Он тут же за порогом свалил его и со страшным криком: «Не вижу! не вижу!» – лишился чувств. Бадейки на его голове не было, волосы, борода обгорели, лицо неузнаваемо, темное, глаза закрыты.
Миллионы искр сыпались с пожарища. С диким воплем, свалившись на грудь мужа, Катерина рвала на себе волосы. Надежда Ивановна охрипла от командующих криков. Парасковья Воробьева воем выла над Амелькой и как помешанная моталась во все стороны.
Связанного по рукам и ногам Амельку освободили. Изо рта вытащили забитые, как пыж, тряпки.
– Товарищи, за мной!
И ребята бережным галопом потащили на себе Амельку с Дизинтёром за бегущей Надеждой Ивановной, Впереди всех, увязая в пламеневших от зарева сугробах, поспевала Маруся Комарова; она вся в мелкой дрожи, зубы нервно ляскают.
Весь этот поток событий произошел не более как в две минуты.
Приехали станичные пожарники, вмах прискакали на степных лошадях бородатые мужики, деды, парни. Весь двор наполнился народом.
Не жалея сил, презирая опасность, галдящий люд враз принялся за работу. Вода сшибала пламя, ветер раздувал. Вот с грохочущим треском рухнула в бездну золотая крыша, горящие головни порхнули вверх и в стороны, как стая ослепительных жар-птиц. Вода одолевала, – огонь чах, издыхал, прятал свою голову, но вдруг разъяренно всплывал на дыбы и пламенным тлетворным пыхом опалял людей, изрыгая тучи дыма и бегучие молнии воспламенявшегося воздуха.
Ребята то и дело бросались в пасть утихавшего пожарища и, не щадя себя, спасали свое добро: тлеющие верстаки, инструменты, изделия.
Бородачи-крестьяне, воодушевленные поступком Дизинтёра, грудью отстаивали слесарный цех, куда ожесточенный ветер заметал снопы искр и головешек.
– Воды, воды! Войлоку… Качай! – Занявшаяся пламенем драночная крыша быстро погасла, быстро оделась мокрым войлоком. – Качай веселей, качай!..
– Федотыч! Эй, Федотыч! Ребята, где он? – сквозь дым и треск взывали голоса.
Прибежавшая из станицы старуха, задыхаясь от непосильной усталости, искала мужа, не могла найти.
– Федотыч! Федотыч! Эй!
И только тут ребята вспомнили, что Федотыч первый бросился в разбитую дверь сгоревшей мастерской. Но что с ним сталось – никто не знал.
20. РЕАЛЬНОСТЬ БРЕДА И ПРИЗРАЧНАЯ ЯВЬ
Прежнего Амельки больше не существовало. Был другой Амелька, и мир, охвативший его, другой был. Все кругом и внутри его кипело, все вспыхивало, мелькало, меркло. Волны подхватывали Амельку, встряхивали и мягко качали, навевая сон, но сна не было: были мгновенные, светящиеся, в отрывистых звуках, взлеты и провалы в мертвенную тьму.
– Держись!
Баржа их перевернулась вниз брюхом и плывет: Майский Цветок усаживается с ребенком, огненные голуби кружатся возле нее; Инженер Вошкин готовит взрыв, хочет зажечь всю реку. Дизинтёр сидит филином на вершине мачты, лаптем машет. Сам Амелька вздымает паруса, курит трубку. Дым густым облаком валит из трубки, ест глаза.
«Куда же вы, ребята, плывете?» – Парасковья Воробьева спрашивает с берега, и шаль на ней горит.
«А плывем мы в Крым».
«Кто сказал, кто сказал?!»
И – хохот.
«Это я сказал: „в Крым“, – отвечает Шарик.
Но вот Иван He-спи, бандит, выныривает из омута, утверждается двумя ногами на водной глади, злодейски подмигивает Амельке и точит нож.
Амелька в страхе открывает глаза и спрашивает тьму:
– Это рефлекс?
Рефлекс, – отвечает товарищ Краев и мокрой губкой спешно стирает с черной доски времен всю беспризорную жизнь Амельки.
И сразу же, через черные молнии, через светлые зарницы и зыбь волны: «Мерзавец!.. Покажи крест! Где крест? Нет креста…» Две березы, очень печальные, зеленые, белые. Листья плачут, дождем осыпаются на землю. «Коммунист, дьявол. Вздернуть!»
Отец висит. Солнце раскололось надвое, березы закружились в пляске, белый вихрь подхватил Амельку с матерью: «Умер, батька?» – «Задавили… Вот наследство». – Настасья Куприяновна надевает тужурку мужа. Через снеговой буран и вой собак бельмастый глаз паровоза с грохотом промчался в тьму, Амелька занес ногу, каблук гвоздаст и крепок – хрясь. Мать застонала Амелька вскочил, осмотрелся, кричит:
– Это рефлекс, товарищ Краев?
– Рефлекс, рефлекс, – спокойно отвечает Краев и снова стирает с доски времен всю жизнь Амельки.
Хорошо, приятно. Только золотая жужжит пчела. Она жужжит однообразно, мстительно выискивает жертву. Кого ужалит, тому смерть. Вьется, кружится, огненные выписывает завитушки Но вдруг разом вспыхивает мрак, и миллионы сверкающих пчел, воспламеняя всю вселенную, огненосной тучей мчатся на Амельку: «Смерть, смерть!» Амельке нечем крикнуть: черный козел заткнул его рот рогами; Амельке нечем защититься: руки, ноги вырваны, как крылья стрекозы. На Амельку рушится желтый пламенеющий кошмар: «Воздуху! Братцы!..» И вот железная бадья, холодная, добрая, ласково скрипит: «Держись-ржись-ржись…» А Дизинтёр, взмахивая крыльями, заливает пламя.
Но Иван He-спи мигом встал среди огня на черном своем коне, плевком убил Дизинтёра, сморчком убил Фильку и бросил в Амельку сноп огня.
– Пожар, пожар! Мастерские горят, – вскакивает Амелька, озирается. – Товарищ Краев, это рефлекс?
– Нет, – говорит товарищ Краев и в третий раз мокрой губкой стирает с плоскости умчавшихся времен страшную жизнь Амельки. – Спокойно, не волнуйся: ты в больнице. Вот доктор.
Амелька по-настоящему открывает глаза в мир. Но мира нет: все ново, незнакомо, сказочно. Реальность бреда кончилась, на смену ей – призрачная явь.
Он весь увяз в скорби, 6 мучительных воспоминаниях, он не хочет ни о чем думать, не о чем думать, нечем думать: мозг где-то там, в туманах бреда, и немолчная боль гложет все существо его. Амелька тихо стонет и вновь лишается сознания.
* * *
Превращенный в головешку труп караульного Федотыча был извлечен из груды тепла лишь наутро.
Следствие, в присутствии возвратившегося Краева, установило, что сторожевая собака отравлена, наружные стены мастерской со всех сторон были облиты, керосином и обложены целым ворохом соломы, выходная дверь и ставни заколочены гвоздями.
Татарчонок Юшка, лишившийся после пожарища разговорной речи, наконец пришел в себя. Но пережитый страх отбил у него почти всю память. Он помнил лишь, как от Амелькиного крика проснулся, заорал сам, живчиком юркнул в дальный угол, под верстак. Он слышал чужие злобные голоса: каких-то два дяденьки ругали Амельку, а тот молчал. А за стенами кто-то переговаривался, кто-то стал стучать во все окна враз. Потом хлопнула дверь, и сразу занялся в мастерской огонь, вспыхнули стружки.
Исковые собаки, пущенные на второй день после пожарища по вдрызг растоптанным тысяченогой толпой следам, тоже никакого результата не дали.
Пока шел суд да дело, озлобленные крестьяне поймали поджигателей у себя в станице, их было двое. Они целый месяц скрывались в бане бобылки Дуни Длинной, пьянствовали с парнями, подбивали их к воровству, к злодействам, сами воровали. А вчера во время ночной попойки варнак-верзила пырнул парня ножом в бок. Поднялась свалка. Сбежался народ. Парни кричали: «Вот они, поджигатели, бей их!» – Один бежал, другой, черномазый верзила, был яростной толпой растерзан.
Мужики мстили и за Дизинтёра, и за старого Федотыча.
Следствие направилось в станицу. Были арестованы три парня, соучастники поджога. У них найдено по двести рублей фальшивых денег – взятка за пособничество.
В это самое время Дизинтёр разлучался с жизнью. Ослепший, полуобгоревший, он умер в муках, не приходя в сознание.
В слесарной мастерской был траурный, перед гробом, митинг, говорились речи, прерываемые воплем Катерины и прочих женщин. Товарищ Краев отметил в своем искреннем слове все величие подвига погибшего героя, закончив так: «Хотя он был темный, но он по духу наш». Потом явилось духовенство. Гроб до могилы коммунары провожали с музыкой. Плакала Катерина, плакала, можно сказать, вся станица. Филька рыдал.
На погосте выросла новая могила, которую долго будут помнить люди.
Трудовая коммуна, взбаламученная событиями, как море штормом, вскоре успокоилась и с удвоенными силами принялась за дело.
Из окрестных поселений одна за другой являлись депутации от комсомольцев с клятвенным уверением, что их организации будут зорко следить за своими односельчанами, в особенности – за приблудными бродягами, и что такого неслыханного преступления против трудовой коммуны больше не повторится.
Коммунары собрали двести пятьдесят рублей и вручили их беременной осиротевшей Катерине. Она прослезилась, сказала:
– Спасибо. Вы – хорошие.
Болящего Амельку часто навещал его друг Филька с Шариком. Катерина тоже собиралась, но сила любви к погибшему мужу, причиной смерти которого был безвинный в этом деле Амелька, всякий раз удерживала ее. Наконец поборола себя, пришла.
Амелька помещался в небольшой комнатке квартиры Краевых. При нем врач, выписанный для него из города. Лицо, часть груди и спина болящего были резко опалены. Его лечили по новому методу. Вот уже две недели он лежал совершенно голый на койке под особым, устроенным над койкой в виде крытой кибитки, брезентовым колпаком. Обожженную кожу не натирали никакими мазями, ничем не присыпали – лишь в этом футляре, служившем больному убежищем, поддерживали синими электрическими лампами температуру человеческого тела. Организм боролся с болезнью сам: гноящиеся струпья подсыхали, шелушились; под ними образовывалась нежная розовая кожа. Меньше всего пострадало лицо, больше всего спина, где затлелись рубаха с пиджаком и сожгли до мяса кожу.
Поверхность ожогов велика; с первых же дней она тревожила врача, – больной изнемогал в борьбе со смертью; но в конце концов живые силы организма победили.
Лицо Амельки, лишенное волос, бровей, покрытое то сморщенной, то нежной кожей, было теперь довольно неприглядно. Общее его выражение смягчали лишь глаза, какие-то новые, вдумчивые, просветленные.
Когда становилось трудно дышать, болящий, при помощи врача или дежурившей возле него Надежды Ивановны, высовывал из убежища голову на волю Так обменивался он ласковым взглядом и немногими словами с Филькой, женщинам же, даже Марусе Комаровой, вовсе не показывал лица. Не показал его и пришедшей с Филькой Катерине. Впрочем, с большим усилием и волнением сказал ей:
– Катеринушка, я не виноват Только поверь мне: о твоем Григорье, а о моем Дизинтёре, я, может, всю жизнь буду слезы лить… Поверь.
Часто видела лицо болящего Парасковья Воробьева, бессменная дежурная при нем. Амельку очень трогало такое самоотверженное отношение к нему красивой Парасковьи. Его сердце все больше и больше привязывалось к ней.
Марусю Комарову однажды остановил Андрей Тетерин.
– Ну что, как? – многозначительно спросил он девушку.
– Согласна, – ответила та.
Так проходило время.
Через семь недель Амелька окончательно поправился: выросли брови, стали пробиваться усы и борода, голова покрылась молодыми волосами. Лицо выровнялось, однако местами проступали крупные розовые пятна, вечные отметы пережитого, да дрожали руки.
Ему дали двухнедельный отпуск Он навестил Инженера Вошкина, побывал на родине, привез поклоны от родных и знакомых Парасковье Воробьевой.
Инженер Вошкин встретил Амельку радостно, впрочем, не сразу узнал его. В смерть же Дизинтёра не поверил:
– Врешь! Шутишь! Нешто такие человеки умирают!
Он написал по письму Фильке, Дизинтёру и Катерине, просил передать каждому в собственные руки. В особенности – Дизинтёру. На прощание важно сказал:
– Я совсем даже по-худому вспоминаю и баржу, и мельницу, все на свете такое-этакое. Дураки, черти! И тебе советую. До свидания, бывший вожачок.
Наступила весна. Амелька получил сочувственное, хотя короткое, письмо от Дениса. К письму приложена фотографическая карточка. С нее глядел на Амельку длинноволосый человек в пенсне, с прижатой к сердцу книгой; локоть человека покоился на куче рукописей; сложенная ладонь по-умному подпирала щеку Эта величавая поза бывшего культурника не понравилась Амельке Улыбнулся и ядовито сказал:
– Ого. Не то павлин, не то дьякон.
Весной было четыре свадьбы Маруси и Андрея, Амельки и Парасковьи Воробьевой, и еще двое коммунаров женились на крестьянских девушках. Впрочем, свадеб не было – был загс
Катерина родила мальчишку, назвали Гришей – в честь отца. За нее сватались теперь сразу пять женихов, мастер Афонский, два парня, вдовец-сапожник и Миша Воля Четверым женихам Катерина отказала без всякого раздумья, над предложением Миши Воли ее разум было споткнулся, но сердце отказало и ему.
Весной же двадцать девять коммунаров праздновали свою полную свободу сроки высидки окончились. Трое из них остались в коммуне в качестве инструкторов, прочие уехали в город, на заводы, фабрики.
У каждого туго набитые чемоданы и корзины; у каждого глаза блестят внутренней силой, победой над самим собой.
До станции провожали их всей коммуной Играл тот же самый духовой оркестр, который проводил и прах Дизинтёра до могилы. Но тогда были снег и скорбь, теперь же медные трубы оглашали зазеленевшие поля радостными, торжественными маршами: теперь – весна, час испытания кончен; впереди – вольная воля, свободный труд.
На смену ушедшим вскоре явилось сюда больше сотни новичков. Коммуна ширилась и крепла.
* * *
В хлопотах, в усиленных занятиях быстро прошло лето с осенью, помаленьку влачилась пуховая зима.
Емельян Схимников был освобожден перед Новым годом. С ним кончили сроки еще пятеро из столярного цеха. Парасковья Воробьева, по особому вниманию администрации к ее работе, тоже получила досрочное освобождение.
Выдавая официальные бумаги, товарищ Краев сказал им:
– Вот что, ребятки. Вы не обижайтесь. Я показал в документах вашу квалификацию ниже той, которую вы по праву заслужили. Вы уж сами там приналягте, постарайтесь. Вас там живо оценят. Это я сделал из соображений осторожности. А то мы покажем наивысшую, а там вдруг вы… понимаете, в чем дело?
У товарища Краева был прощальный чай. Снялись на карточки общей группой. Расстались дружески.
Вскоре все были приняты на мебельную фабрику. Здесь же дали место и Парасковье Воробьевой.
Емельян Схимников вошел в рабочую семью, как в родную. Он слился с нею всей душой своей. И все горести, все невзгоды, какие были в прошлом, потонули, как в пучине, в море дружеского единения с рабочим классом.
Первые месяцы работы он находился в каком-то опьяненном состоянии. Он не видел неполадок на фабрике, обычных, зачастую неизбежных, неурядиц, – все это текло над его сознанием, ему некогда было осмотреться, направить зоркие глаза не только в сторону хорошего, но и в темные углы плохого.
Огромные размеры предприятия, трехтысячная масса трудящихся, стройный, безостановочный ход дела поразили его воображение, приподняли его над землей, навек прикрепили его к себе. То, чего он жадно искал с момента смерти своей матери, то, чем наполнены были его мысли в стенах холодного домзака, в содружеской коммуне и всюду, всюду, – он, наконец, нашел, и сердце его было радо. Так пусть же эта живая коллективная машина будет его колыбелью, где он родился вновь, и пусть она же будет гробом, где он, в труде со всеми, готов сложить свои кости!
Примерно так думал теперь обретший свое место в жизни бывший беспризорник Амелька, когда-то стоявший на краю погибели.
Он постепенно завязывал знакомство с молодежью и старыми рабочими. Парасковья Воробьева с крестьянской домовитостью сумела создать своему мужу уют и внести в жизнь облагораживающую ласковость. Он чувствовал себя прекрасно. Через два месяца его заслуженно перевели в высший разряд оплаты. Передовая молодежь внимательно присматривалась к нему. На заседании ячейки комсомола поднимался вопрос о привлечении его в свою организацию.
Словом, все шло, как по маслу.
Но вот беда! Земля пронеслась вокруг солнца еще два месяца пути, подходил светлый, зеленый май: Емельян Схимников ждал этой радостной весны всю жизнь и, наконец, дождался. «Крым, Крым», – неуемно застучало его сердце. Парень – как с ума сошел.
С большим смущением, мямля и сбиваясь, он поведал об атом кой-кому из товарищей.
– Отпуск навряд ли дадут тебе: недавно служишь.
– Недавно, верно. Только ведь я не совсем здоров еще, – опуская глаза в землю, ответил он.
– Попробуй, потолкуй с директором. Он – парень добрый, он только прикидывается злым.
И вот он у директора. Час поздний, кабинет пуст, до потолка набит табачным дымом. Директор собирался уходить.
– Что надо? – с напускной грубостью встретил вошедшего директор, латыш, рабочий; при этом он смахнул на затылок кожаный картуз и устрашающе задвигал старыми морщинами на лбу.
– Да вот… я… товарищ директор… – сел на кончик стула и вновь вскочил растерявшийся Схимников.
– Не тяни волынку. Ну? Четко!
Схимников, заикаясь, выразил робкое желание хоть на неделю, на две побывать в Крыму.
– Я ведь, товарищ директор, отработаю. Если б вы знали мою судьбу…
– Фамилия?
– Схимников, из коммуны.
– Схимников? А, знаю. Точка. Горел и сгореть не мог? Знаю, Краев говорил. Точка.
Путаясь в дыму собственной сигары, директор нервно стал шагать по мягкому ковру.
– Отпуск нельзя! – круто обернулся он и, засунув руки в карманы, а сигару в рот, остановился. – Что?
– Я ведь ненадолго… Ну, ежели нельзя…
– Стоп, стоп! Точка. – Он закорючил ногу, загасил о подметку нескладного сапога окурок и швырнул его под стол. – А вот… С завкомом говорил? Нет? Поговори. Отпуск нельзя, а командировку. Вроде командировки… Ну, и отдохнешь. Стоп, стоп! Точка! – крикнул он на обрадованного Емельяна, разинувшего было рот, чтоб поблагодарить директора. – Бук – знаешь что такое? Ну, бук, бук, дерево, в Крыму растет. Целые леса.
– Знаю, знаю!.. Ведь я технологию немножечко учил. – Не в силах сдержать улыбки, Емельян распустил по всему лицу свои толстые губы.
– Улыбку спрячь. С тобой серьезно, – насупился директор, схватился за пустой графин, взболтнул его. – Ах, сукины дети, – и позвонил: – Воды!
Емельян вытянул по швам руки, глядел в бритый сухой рот директора
– Ну, вот, там присмотришься. Там, там, там, в Крыму! Кой с кем переговоришь. Бук нам дозарезу – для мебели. Вернешься, доложишь. Инструкция завтра вечером. Ступай.
В спину ему неслось по коридору:
– Воды! Чтоб вас черт побрал. Никогда нет воды…
Этим автор заканчивает свою затянувшуюся повесть. Впрочем, для любопытствующего читателя автор согласен несколько раздвинуть рамки своего повествования и написать последнюю главу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.