Текст книги "Мир неземной"
Автор книги: Яа Гьяси
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 9
Чин Чин устроился уборщиком в детский сад. Ему платили в конверте, семь долларов за час, по часу работы в день, пять дней в неделю. После покупки месячного проездного на автобус денег почти не осталось, но отцу хотя бы нашлось занятие.
– С дивана встал, и то хорошо, – сказала мама.
Дети папу любили. Карабкались по его телу, словно по высокому дереву. Руки как ветви, туловище словно ствол. Им даже нравился его акцент. Отец рассказывал им сказки, сочинял, что он – один из двух оставшихся в природе живых деревьев из Какумского леса. Что сперва он был маленьким семечком, перекатывался от куста к кусту, и каждый день бабочки размером с тарелку порхали над тем местом, где папа пытался укорениться. Ветер от их крыльев овевал землю, побуждал его расти, расти, расти – и смотрите, каким он вымахал высоким! Каким сильным! Отец подбрасывал кого-нибудь из малышей в воздух, ловил и отчаянно щекотал. А дети не могли его наслушаться. Половина из них в тот год попросили на Хэллоуин костюмы бабочек, хотя их родители так и не поняли, в чем дело.
Нана стал ходить в садик. Каждый раз, закончив рабочий день, Чин Чин приезжал за ним на автобусе, и они вдвоем пешком шли домой. Нана рассказывал отцу каждую мелочь, любую скучную или потрясающую подробность, чем занимался в течение дня. Папа неизменно проявлял к этим историям огромный интерес, который мама никак не могла понять.
Она приходила домой с работы на гудящих ногах, со звенящими от выслушанных оскорблений ушами. Нана уже спал. Чин Чин говорил ей:
– Погляди. Они нанизали макароны на нитку и сделали из них бусы. Можешь представить такое в Гане? Бусы из еды. Почему не съесть макароны и не сделать бусы из чего-то более подходящего?
Мама завидовала тому, как Нана близок с отцом. Мне она никогда в этом не признавалась, но по ее рассказам чувствовалось. Она не хранила ни одну из наших с братом школьных поделок. Нана перестал ей их носить и молчал, предпочитая делиться новостями с папой. Думаю, когда брат умер, мама пожалела, что не сохранила о нем чего-то более существенного, чем воспоминания да баскетбольная футболка, которая все еще воняла в шкафу. Чего-то более личного.
Укладывая сына в кровать, Чин Чин рассказывал ему те же сказки, что и детям в садике, про живое дерево из Какума. Именно от брата я их впервые услышала.
– Я ему верил, Гифти, – признался Нана. Не помню, сколько лет мне было, но, видимо, мало. В том возрасте, когда дети плохо едят, но вечно голодны. – Я правда верил, что он на самом деле дерево.
– А кто второе?
– Что?
– Папа говорил, что он один из двух последних. Кто второе? Мама?
Лицо брата вдруг стало мрачным, задумчивым, гордым.
– Не-а. Только не мама. Если папа – дерево, то мама – камень.
~
Хан снова закрутил термостат до нуля. Мне даже показалось, что я вижу облачко собственного дыхания. Благо я держала в лаборатории куртку – я надела ее и села за работу. Мои мыши болтались в своих ящиках, как пьяные в цистерне. Аналогия вполне уместная, но мне все равно было грустно так о них думать. Я в миллионный раз вспомнила о птенце, которого мы с братом нашли. Мы так и не смогли заставить его напиться и примерно через пятнадцать минут бесплодных попыток вынесли на улицу и попытались уговорить полететь. Увы, и здесь ничего не вышло. Мама пришла домой, мы в панике замахали руками, мол, лети, лети, а бедняга тупо посмотрел на нас, споткнулся и упал.
– Ему больше не взлететь, – сказала мама. – Мать не опознает птенца, ведь вы его касались и он теперь пахнет вами. Не важно, что вы сделаете. Он умрет.
Нана разрыдался. Он любил животных. Даже в последние месяцы жизни умолял маму завести собаку. Что бы он теперь подумал обо мне, о моей работе?
Я достала одну из мышей. Ее голова слегка кренилась из-за внедренной линзы. Я положила зверюшку под микроскоп, чтобы лучше видеть, что делаю. Внедренный вирус позволил мне ввести в нейроны чужеродную ДНК. Та содержала в себе опсины – белки, заставляющие нейроны иначе реагировать на свет. Стоило направить луч в нужную область – и клетки мгновенно отозвались.
– Это вроде светового шоу для мышиного мозга, – объяснила я однажды Реймонду.
– Почему ты это делаешь? – спросил он.
– Что именно?
– Принижаешь свою работу.
Это был мой первый год обучения в аспирантуре и наше третье свидание. Реймонд защищал докторскую по современной мысли в литературе, изучал протестные движения. Великолепный темнокожий мужчина, чей голос вызывал у меня дрожь. Рядом с ним я забывалась, и ни одна из моих обычных тактик соблазнения – то есть принижение значимости собственной работы – казалось, не производила на него никакого эффекта.
– Но так проще объяснить, чем я занимаюсь.
– Так, может, тебе не нужно все для меня разжевывать? Ты выбрала серьезную профессию и хороша в ней, иначе бы тут не сидела. Так гордись ею. Говори о ней сложными словами.
Он улыбнулся, а мне захотелось стереть улыбку с его лица. Но другого мне хотелось больше.
Когда я впервые заявила матери, что стану ученой, она лишь пожала плечами, мол, ну и ладно. Это была суббота. Я приехала из Кембриджа и пообещала маме назавтра сходить с ней в церковь – о чем тут же пожалела. Возможно, в расстроенных чувствах я и брякнула о своем решении так внезапно. Думала, мама станет спорить, скажет что-то вроде «какая еще наука тебе нужна кроме Священного Писания». После похорон Нана я всеми силами избегала церкви, несмотря на то что мама время от времени умоляла туда пойти. Сначала я придумывала оправдания: то начались месячные, то нужно завершить школьный проект, то хочу помолиться самостоятельно. В конце концов она поняла намек и просто бросала на меня долгие неодобрительные взгляды, прежде чем облачиться в свой лучший воскресный костюм. Но потом мой отъезд в колледж что-то изменил в ней, смягчил. К тому времени я уже стала дочерью своей матери, слишком черствой, слишком бессердечной, чтобы понимать: мама переживает одновременно несколько видов утраты – сначала сын, неожиданная, физическая потеря; потом дочь, что-то более медленное, более естественное. Через четыре недели после моего поступления на первый курс она закончила телефонный звонок словами «я тебя люблю», неохотно пробормотав их по-английски, как и всегда, если приходилось говорить на этом языке. Я расхохоталась до слез. «Я тебя люблю» – от женщины, которая однажды назвала эту фразу aburofo nkwaseasԑm, глупостью белых людей. Сначала мама принялась отчитывать меня за смех, но вскоре и сама не выдержала – ее гулкий смех заполнил мою комнату в общежитии. Позже я объяснила соседке по комнате Саманте, из-за чего так веселилась, и она спросила: «Это же вроде как не смешно? Любить свою семью?» Саманта, богатая белая местная жительница, чей парень иногда приезжал из Университета Массачусетса, вынуждая меня на время переселяться в общую комнату, сама была воплощением aburofo nkwaseasԑm. И я снова засмеялась.
Первое, что я заметила, когда в тот день пришла с матерью в церковь Собраний Божьих, это насколько та разрослась со времен моего детства. Церковь уже занимала два места в торговом центре и ждала – весьма нетерпеливо, судя по количеству возносимых за это молитв, – чтобы соседний магазинчик канцелярских товаров тоже сдался и продал свое помещение. Нескольких человек я узнала, но большинство лиц были для меня новыми. Мы с мамой еще больше выделялись среди всех этих адептов: они – белые южане в пастельных оттенков поло и хаки, и моя мать в своей яркой анкаре.
В комнате воцарилась тишина, когда пастор Джон подошел к кафедре. У него поседели виски с тех пор, как я видела его в последний раз. Он сложил руки, которые всегда казались мне на два размера больше, как если бы Бог нечаянно приставил пастору Джону ладони другого человека, но, осознав свою ошибку, пожал плечами – ну вот так получилось. Мне нравилось представлять себе другого, более крупного человека, который ходит с маленькими руками пастора Джона. Нравилось думать, что этот человек также стал проповедником с паствой, которая могла уместиться на его ладони.
– Отче наш, благодарим тебя за сей день. За то, что вернул наших сыновей и дочерей обратно в лоно церкви, что направил их на путь истинный после отъезда в колледж. Боже, просим тебя, наполни их головы Словом Твоим, да не падут они жертвами искушений сего греховного мира…
Пастор Джон говорил и говорил, то и дело намекая на меня, и я хмуро поглядывала на маму, но та невозмутимо смотрела вперед.
После проповеди, провожая нас на выход, пастор Джон сжал мою руку немного сильнее, чем хотелось бы, и сказал:
– Не волнуйся. У твоей мамы все хорошо. У нее все хорошо. Бог всемогущ.
~
– У тебя все хорошо, – сказала я мышке, кладя ее обратно. И пусть я безупречно проводила этот опыт десятки раз, неизменно произносила небольшую молитву, просила, чтобы все прошло удачно. Вопрос, на который я пыталась ответить, используя терминологию миссис Пастернак, заключался в следующем: можно ли использовать оптогенетику для выявления нейронных механизмов, участвующих в психических заболеваниях, где есть проблемы с поиском вознаграждения, например при депрессии, где слишком много сдерживающих факторов, или наркомании, где их слишком мало?
Иными словами, через много-много лет после того, как мы выявили способ идентифицировать и изолировать части мозга, которые вовлечены в эти заболевания, сумеем ли мы преодолеть все препятствия и сделать это исследование полезным для кого-то, кроме мышей, сможет ли наука помочь тем, кто в ней больше всего нуждается?
Заставить брата слезть с иглы? Заставить мать встать с постели?
Глава 10
Беременность мной стала для мамы полной неожиданностью. Они с папой давно оставили попытки обзавестись вторым ребенком. Жизнь в Америке была дорогой, и бесплодие казалось своего рода благом. Но затем у мамы начались утренние недомогания, пополнела грудь, то и дело хотелось в туалет. И она все поняла. Ей было сорок лет, и она не слишком радовалась тому, что все вокруг называли чудом.
– Ты была не очень хорошим ребенком, – повторяла мама всю мою жизнь. – Тебя и носить-то было неприятно, а уж роды и вовсе стали сущим кошмаром. Тридцать четыре часа мучений. Помню, еще думала: Господи, чем же я так провинилась?
Первым – и настоящим – чудом для нее стал Нана, и его появление на свет отбросило на все прочее длинную тень. В этой тени и родилась я. Я понимала это даже в детстве – мама позаботилась. Она была весьма прямолинейной, не жестокой, но близко к тому. Маленькая, я гордилась тем, что умею видеть разницу. Нана был еще жив, и я спокойно сносила обвинения в том, что я плохой ребенок. Я понимала контекст – им был мой брат. Но потом он умер, и все мамины заявления стали казаться жестокими.
Помню, мама звала меня асаа. Это такая волшебная ягода. Если съесть ее в самом начале, то кислая пища покажется сладкой. Но сама по себе она ничего из себя не представляет. И кислое остается кислым.
Когда нас было четверо, кислятины в нашей жизни хватало, но была я, асаа, был Нана, контекст, – и мы подслащивали существование родителей. Мама тогда еще работала на мистера Томаса и однажды привела меня к нему. До сих пор помню его беспрестанно трясущиеся руки.
– Где моя маленькая чернушка? – спрашивал он, пытаясь протолкнуть слова сквозь дрожащие губы. К тому времени мистер Томас полюбил мою мать, возможно, даже больше, чем собственных детей, но его острый язык не притупился, и я никогда не слышала, чтобы старик сказал маме хоть одно доброе слово.
Чин Чин на постоянной основе работал дворником в двух школах. Его по-прежнему обожали дети, и он славился как порядочный и трудолюбивый человек. У меня сохранились о нем пусть немногочисленные, но в основном приятные воспоминания – впрочем, обычно о людях, которых едва знаешь, и помнишь только хорошее. Это тех, кто остался рядом, судишь строже – они просто всегда под рукой.
Рассказывали, что в детстве я была громкой и болтливой, полной противоположностью той тихой застенчивой девушке, в которую потом выросла. Считается, что если ребенок любит потараторить, он вырастет умным, но меня больше всего занимала столь радикальная смена темперамента. Когда я слушаю себя на записях тех лет, часто мне кажется, будто на них совершенно другой человек. Что со мной произошло? Какой женщиной могла бы я стать, если бы эти потоки речи не поменяли направление и не превратились во внутренние монологи?
Родители сохранили несколько аудиозаписей моих первых слов – сперва невнятных, потом на безупречном чви. На одной из них Нана пытается рассказать Чин Чину историю.
– И вот крокодил запрокинул голову и распахнул свою огромную пасть…
Я пищу.
– Муха села крокодилу на глаз. Он попытался…
– Папа, папа, папа! – кричу я.
Если внимательно послушать пленку, то можно ощутить, как Чин Чин старается сохранять терпение пред лицом растущего разочарования Нана и моих неуместных воплей. Он пытается общаться с нами обоими, но, конечно, ни один из нас не получает того, чего действительно хочет, – полного и безграничного внимания, внимания без компромиссов. Я еще не произношу настоящих слов, но все же в моем бессмысленном лепете чувствуется срочность. Мне нужно сказать нечто важное. Надвигается катастрофа, и, если никто меня не послушает, она произойдет и моему отцу и Нана будет некого в том винить, кроме самих себя. Настойчивость в моем голосе вполне серьезна. Неприятно это слушать, даже спустя столько лет. Я не притворяюсь, что надвигается беда; я искренне верю, что так оно и есть. В какой-то момент я издаю низкий гортанный звук, чтобы вызвать сочувствие у своих собратьев-животных, однако сородичи – мой отец, мой брат – ничего не делают и продолжают беседовать. Они спокойно болтают, потому что мы в безопасности, в небольшом арендованном домике в Алабаме, а не застряли в темном и опасном тропическом лесу или на плоту посреди моря. Поэтому мои вопли – просто чушь, неуместный звук, вроде львиного рыка в тундре. Когда я сейчас слушаю кассету, мне кажется, что катастрофа, которую я предвидела, все же случилась – обычная беда большинства современных младенцев: когда ты рождаешься милым, шумным, требовательным, необузданным, но затем условия тебя меняют.
Нана все пытается продолжить рассказ, но безуспешно. Мое раздражение растет, я не даю ему вставить и слова. Наконец слышен шлепок и вопль брата: «Заткнись, заткнись, заткнись!»
– Не драться, – говорит Чин Чин и начинает что-то объяснять Нана, слишком тихо, но в тоне чувствуется твердость и смирение. Отец убеждает, мол, да, она невыносима, но она наша, поэтому мы должны ее терпеть.
~
Мама снова стала есть, пусть и не в моем присутствии. Пару раз, придя из лаборатории, я обнаруживала в мусоре пустые банки из-под органического томатного супа, поэтому стала скупать его в немыслимых количествах.
В те дни я была худой и нездоровой аспиранткой и мало ела. Все мои блюда появлялись в доме в коробках или банках и давали знать о своей готовности звонком микроволновки. Поначалу такая диета меня смущала. Не помогало и то, что кассирша, которая всегда обслуживала меня в местном магазине, была невероятно красивой. Темно-оливковая кожа с подтоном, который я видела всякий раз, как девушка заправляла волосы за ухо. «Сабиа», – гласил ее кривоватый бейджик, пристегнутый чуть выше левой груди. Я невольно представляла размышления кассирши насчет содержимого моей продуктовой корзины. «Снова на ужин нежирная курица с кунжутом, да?» Я была уверена, что Сабиа меня запомнила, и старалась закупаться в разных магазинах нашего района. Теперь же, когда со мной поселилась мать, я меньше стеснялась того, что моя тележка ломится от банок с супом. Если бы кто-то спросил, у меня нашлась бы отговорка. Я представляла, как отвечаю этой красивой кассирше, что у меня просто мама болеет, это для нее.
– Ничего, если я с тобой поужинаю? – спросила я маму.
Я принесла две тарелки супа в ее комнату – свою комнату – и села на притащенный с собой стул. Спальня была так скудно обставлена, что язык не поворачивался назвать это обстановкой. Внутри только кровать да тумбочка, теперь еще стул. А еще витал запах депрессии, крепкий, осязаемый, как дополнительный предмет мебели.
Как обычно, мама лежала ко мне спиной, но я все равно решила попытаться с ней поговорить. Я поставила мамину миску на тумбочку и подождала, не повернется ли она. Сама ела свой суп громко, прихлебывая, потому что знала, как сильно она ненавидит чавканье, а мне хотелось ее растормошить. Даже злость лучше такой вот апатии. За всю неделю, что мама прожила со мной, она произнесла от силы пять предложений.
Я тоже мало говорила. Просто не представляла о чем. Что можно сказать спине женщины, спине твоей матери? Ее покатый изгиб, дряблую плоть я теперь знала лучше, чем ее лицо, которое когда-то было для меня самым прекрасным в мире. Ее лицо, на которое со временем стало похоже мое, я разглядывала по вечерам, пока мы сидели в ванной и болтали о жизни, а мама красилась, собираясь на работу. В те годы, когда мы остались вдвоем после моего возвращения из Ганы, я изучала ее лицо, выискивая признаки болезни, пытаясь стать экспертом в оттенках печали, которые видела в ее глазах. В них снова таилась темнота, глубокая скорбь – или же обычная повседневная грусть, та, что мы все время от времени испытываем, которая приходит и, что еще более важно, уходит? Прошло почти три дня с тех пор, как я последний раз видела лицо своей матери, но я уже достаточно хорошо ее знала и могла представить написанную на нем печаль.
~
В известном «Эксперименте с каменным лицом» Эдварда Троника семидесятых годов младенцы и матери садятся лицом друг к другу. Сначала они охотно и радостно общаются. Ребенок на что-то указывает, и глаза матери следят за пальцем. Ребенок улыбается, и мать улыбается в ответ. Они смеются; они соприкасаются. Затем через несколько минут лицо матери становится совершенно неподвижным. Ребенок пробует все те же движения, которые вызвали реакцию всего несколько мгновений назад, но безрезультатно. Мать не отвечает.
Нам впервые показали этот эксперимент в колледже на уроке психологии, и я вспомнила аудиозаписи из своего детства, вот только на видео все куда тревожнее. Здесь нет попытки облегчить страдания ребенка, и он явно страдает. Дитя переживает муки предательства, самого открытого и примитивного. Возможно, ситуацию усугубляет тот факт, что именно мать игнорирует ребенка, а не брат, или сестра, или отец. Мать – тот человек, который биологически, эмоционально имеет наибольшее значение на данном этапе жизни. В тот день в классе, наблюдая, как лицо ребенка на проекторе становится все напряженнее, мы с одноклассниками делали заметки и вдруг услышали плач. Но не ребенка из видео. А моей однокурсницы, девушки, которую я никогда не замечала, хотя та сидела неподалеку от меня. Она внезапно вышла из комнаты, задев по пути мою тетрадь, и я поняла: бедняжка знает, что переживает этот ребенок. Она была в его шкуре.
Вот и мы с мамой сейчас воспроизвели «Эксперимент с каменным лицом», превратив его в «Эксперимент с отвернутым», только мне было двадцать восемь, а ей оставалось всего несколько недель до шестидесяти девяти. Наносимый ею ущерб был минимален; я уже стала тем, кем собиралась стать, – ученым, который понимал, что моя мать на самом деле больна, даже если сама она отказывается это признавать. Мама не воспринимала врачей, лекарства, собственную дочь. Она верила в молитву, и только в молитву.
– Я все еще иногда молюсь, – сообщила я маме.
Неправда, конечно, но не совсем. В последний раз, когда мама открыла рот, она спросила, молюсь ли я, поэтому я была готова покривить душой, если бы это помогло. Может, религия была единственным источником, откуда мать черпала силы.
~
«Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь». Эта библейская фраза в детстве не давала мне покоя.
– Это вообще возможно? – спросила я маму. – Молиться без остановки?
– Почему бы тебе самой не выяснить?
И я попыталась. Встала на колени в изножье кровати и принялась перечислять все, за что благодарна Богу. За семью, за друзей, за свой синий велосипед, за мороженое-сэндвич, за пса Бадди. Подняла глаза и увидела, что даже минуты не прошло. Я продолжила перечислять людей, которым Господу стоило бы уделить больше внимания, животных, которых он благословил и как-то не очень. Вскоре я отвлеклась, мысли улетели далеко, и я обнаружила, что уже не молюсь, а вспоминаю, что вчера показывали в моем любимом телешоу.
– Похоже, это невозможно, – доложила я матери.
Она была на кухне, цедила использованное масло в пустую бутылку. У мамы была привычка высовывать язык, когда она что-нибудь наливала. Годы спустя, в ванной, наполняя мылом дозатор, я поймала в зеркале свое отражение, и оно меня поразило. То, чего я боялась – стать копией своей матери, – происходило физически, вопреки моей воле.
– «Человекам это невозможно, Богу же все возможно», – ответила она.
– Евангелие от Матфея, глава девятнадцатая, стих двадцать шестой.
Всю мою жизнь мама гоняла меня по библейским цитатам. Иногда те были редкими, настолько редкими, что мать наверняка сама сверялась с текстом, прежде чем меня спросить, но я гордилась тем, что угадывала верно. Даже теперь время от времени эти фразы случайным образом всплывают в памяти. Я могу стоять на бензоколонке или прогуливаться по коридорам универмага, и кто-то скажет: «Вкусите, и увидите, как благ Господь! Блажен человек, который уповает на Него!» И я отвечу: «Псалом тридцать третий, стих девятый».
– Что есть молитва? – спросила мама.
Вопрос застал меня врасплох. Я стояла там, пялилась на мать и ждала от нее подсказки. Тогда я относилась к своему благочестию так же, как и к учебе, – скрупулезно. В восемь лет я за лето прочла Библию от корки до корки – подвиг, который, по ее собственному признанию, оказался не под силу даже моей матери. Превыше всего я хотела быть хорошей. И чтобы путь к этому добру был ясным и четким. Подозреваю, что именно поэтому я преуспела в математике и естественных науках, где правила расписаны шаг за шагом, где, если выполнить все положенные действия, результат окажется именно тем, на который рассчитываешь.
– Если живешь благочестивой жизнью, чистой жизнью, тогда все твои поступки могут считаться молитвой, – сказала мама. – Вместо того чтобы пытаться молиться дни напролет, преврати свою жизнь в молитву.
Ее ответ меня разочаровал, и она это заметила.
– Если тебе сложно молиться, так, может, будешь писать Господу? Помни, все наши деяния и есть молитва. Бог прочтет твои записи и ответит на них. Ты словно будешь шептать ему на ухо.
Позже тем же вечером я набросала свою первую запись в дневнике и поразилась, насколько уверенно себя чувствую, словно Бог и правда рядом, читает меня, слушает. Он есть во всем, так почему же сама жизнь не может быть молитвой? Я видела, как мама цедит отработанное масло через сито, как в нем застревают затвердевшие, обгорелые кусочки пищи, оставшиеся после готовки. Я видела, как мамин язык выглядывает из уголка ее рта, точно улитка из раковины. Было ли это молитвой?
Я с шумом втянула последнюю ложку супа. Мама не пошевелилась, не повернулась. Я смотрела, как ее спина поднимается и опадает, поднимается и опадает. А это – молитва?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?