Электронная библиотека » Яир Лапид » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 01:10


Автор книги: Яир Лапид


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Яир Лапид
Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа «Томи» Лапида

© Издательство «Синдбад», 2017

* * *

Глава 1

Я пишу эту книгу после своей смерти. Большинство людей ничего не пишут после того, как умрут, но я ведь не отношусь к большинству.

А впрочем, может, и отношусь. Моя биография настолько полна противоречий, что порой мне (и не только мне) казалось, что я вобрал в себя всех, кого когда-либо встречал. При рождении мне дали два имени: Йосеф – в честь деда, которого я не знал, и Томи – в честь принца из какой-то забытой ныне венгерской династии, и я всю жизнь носил оба имени. Я был самым знаменитым атеистом в Израиле, откровенным и рьяным противником ортодоксов, но представлял собой классический пример еврейской судьбы. Меня ненавидели, но я был очень популярен – образованный и благовоспитанный европейский интеллектуал и одновременно страстный трибун, известный своими вспышками гнева; шовинист-консерватор, способный по достоинству оценить красивую женскую фигуру, и любящий муж известной писательницы-феминистки, основавший первый в стране женский журнал; сноб, любивший Рембрандта, Моцарта и Брехта, и популярный оратор, увлекавший и воодушевлявший толпу своими точными лозунгами; левак, поддерживавший идею раздела страны, и правый националист, которому Менахем Бегин поручил управление единственным в стране телевизионным каналом; сирота, сошедший с корабля в одних-единственных штанах, и богатый буржуа, запачкавший свой галстук в лучших ресторанах Европы.

Я развлекал эсэсовцев на железнодорожной станции своего родного города, чтобы тайком проносить мороженую конину в подвалы гетто, а в семнадцать лет был мобилизован в армию страны, которую не знал, и мной командовали офицеры, язык которых я не понимал. На службе этой стране я был приглашен в Белый дом, на Даунинг-стрит, 10, в Елисейский дворец, в Запретный город в Пекине и в Раштрапати-Бхаван в Нью-Дели; я обедал с Бараком Обамой, пил кофе с Арафатом, чокался с Николя Саркози, шел за гробом Уинстона Черчилля, был спутником Бен-Гуриона в поездках по странам третьего мира… но моя мама все равно считала, что я недостаточно преуспел в жизни.

Я прожил жизнь страстно, без угрызений совести, как только и мог жить человек, чудом избежавший верной смерти. Длинноногие девицы крутили передо мной идеальными попками от кабаре «Лидо» в Париже до отеля «Мираж» в Лас-Вегасе. Для меня играл Луи Армстронг, мне пели Элла Фицджеральд и Рита Яхан-Фаруз, я вручал приз на церемонии немецкого «Оскара» вместе с мертвецки пьяным Джеком Николсоном, на моей свадьбе был шафером Дэнни Кей, я помогал надевать противогаз во время ракетного обстрела Тель-Авива Джеку Мэйсону… Я работал автоэлектриком, юристом, журналистом, бизнесменом, политиком и снова журналистом. Я писал юмористические рассказы и весьма популярные путеводители. Сборники моих статей были бестселлерами, как и моя кулинарная книга, мои комедии имели большой успех в израильских театрах, – но все, включая меня, считали, что моя жена пишет лучше меня.

Менахема Бегина я разочаровал, с Ариэлем Шароном отношения у меня были запутанные, как у отца с сыном; на Эхуда Барака я накричал; Биньямин Нетаньяху утверждает, что без меня не смог бы осуществить финансовую революцию, которая спасла страну; Эхуд Ольмерт, один из двух моих лучших друзей, сидел возле моей постели, когда я умирал, и плакал.

А как я ел! Я ел венгерские колбаски, горячие французские багеты прямо из печи, зрелые голландские сыры, миски дымящегося хумуса с вареными бобами в Абу-Гош, густые мясные похлебки на севере Соединенных Штатов, пирожные со взбитыми сливками в Вене, пухлые, как ручки Гретхен, сосиски в Берлине, суши в Японии, чикен-тикку в Бомбее; однажды в Бирме я пил какое-то кошмарное вино, а позднее узнал, что для улучшения вкуса его выдерживают в сосудах с эмбрионами обезьян; я ел все, ел больше всех, но всегда оставался голодным.

Однако надо все же объяснить эту крайне необычную возможность – писать автобиографию после собственной смерти. Итальянский драматург XVIII века Карло Гольдони писал: «Тот, чей образ остается в сыновьях, умирает лишь наполовину».

Я пишу сейчас рукой моего сына Яира и по-прежнему подавляю его своим авторитетом, как это неоднократно случалось, пока я был жив. Признаю – это не очень справедливо. Я и раньше бывал к нему несправедлив, но он все равно любит меня той беззаветной и безусловной любовью, с которой дети готовы принимать наш образ, который мы сами создали в их воображении.

Без ведома Яира я готовил его к этому моменту с дня его рождения. Я много раз рассказывал ему историю своей жизни. И как всякий хороший рассказчик (а какой венгерский еврей не является таковым?), я сдабривал свои истории пикантными анекдотами, украшал жемчужинами причудливых образов – людьми злыми и добрыми, всегда побеждающими и вечно побежденными, незабываемыми пейзажами, острыми ароматами и удивительными открытиями, порой неприятными, когда речь шла о человеческой природе и слабостях.

Яир слушал. Он был серьезным и грустным ребенком, у него почти не было друзей, и я с радостью восполнял их отсутствие, не утруждая себя вопросом: не я ли сам создал вокруг него эту пустоту? Мне вспоминается (это было в конце 60-х, когда мы вернулись из Лондона с новой коллекцией пластинок): я сижу в своем маленьком кабинете на Яд-Элияху, слушаю «Волшебную флейту» Моцарта на старом проигрывателе и в приступе восторга дирижирую оркестром своими толстыми белыми пальцами (всегда терпеть их не мог!). Я заметил Яира рядом с собой только через несколько минут. Он сидел на полу и подражал мне, дирижируя маленькими детскими пальчиками произведение, которое раньше никогда не слышал! Тогда я испугался и продолжал бояться еще многие годы, что, копируя меня, мой сын, как дети многих успешных людей, не будет заботиться о развитии собственного «я», своей личности, и превратится в Санчо Пансу моих воспоминаний. Я ошибся. И – крайне редкий случай – был очень рад тому, что оказался неправ.

Смерть – квинтэссенция жизни. Она раскрывает перед тобой суть самых важных вещей: отцовства, семьи, любви. Оглядываясь назад, я ни о чем не жалею. Раскаяние – это черта характера, которая, и я заявляю это с полной ответственностью, мне несвойственна. Проверить качество пудинга можно только на вкус – я всегда повторял эту английскую поговорку своим детям. Если пудинг не удался, никакие разговоры не помогут его исправить, а если он хорош, то повар достоин аплодисментов. У меня было трое успешных детей, осталось двое. Кое-что удалось на моей кухне.

Я никогда не страдал излишней скромностью, но должен признаться – и не подумал бы взяться за эту книгу, если бы собственные похороны не произвели на меня столь сильного впечатления. Они, несомненно, имели головокружительный успех. Над моей могилой плакал премьер-министр, в проходах теснились многие сотни людей, присутствовал весь цвет израильской прессы, и, естественно, мне удалось спровоцировать еще один, последний, скандал – тем, что впервые за всю историю государства на религиозном кладбище были устроены светские похороны.

Религиозная пресса возликовала, когда стало известно, что меня собираются похоронить на кладбище Кирьят-Шауль. Именно в этих случаях религия вторгается в нашу жизнь – в начале и в конце, когда у нас нет никакой возможности противостоять. Представьте, каково было их разочарование, когда вместо кадиша они услышали над моей могилой «My Way» Фрэнка Синатры. Честно говоря, все чуть было не сорвалось: прямо перед тем, как меня надо было опускать в могилу, надо мной встал раввин Глойберман из Хабада, один из тех махеров, которых я всю жизнь ненавидел, и начал бормотать что-то невразумительное – заботясь при этом, конечно, о том, чтобы попасть в объективы телевизионных камер. Яир, особо не церемонясь, опустил на его плечо свою ручищу и велел ему исчезнуть. Может, мне в моем положении уже не стоило злорадствовать, но я никогда в жизни не упускал случая как следует поскандалить или поесть всласть, ну а сейчас и подавно – не стоит изменять своим принципам.

Выходя с кладбища, Шула шепнула на ухо Алуш (Ализе Ольмерт): «Мне так стыдно!» – «Почему?» – спросила Ализа. «Я всегда знала, что он важный, известный человек, – сказала Шула, – но только сейчас до меня дошло – я не представляла себе – до какой степени».

Не сердись на себя, Шуленька, я тоже не понимал.

Мне много раз предлагали написать автобиографию, но я всегда чувствовал, что на самом деле люди хотят, чтобы я написал их биографии, видя во мне всего лишь подходящий инструмент.

В моем компьютере есть несколько попыток написать историю моей жизни, но я так ни разу и не смог пойти дальше двух-трех страниц. Мне никогда не удавалось определить, что важно, а что нет. То, чем я занимался в текущий момент, всегда казалось мне самым важным. На сайте шахматных блиц-партий сохранилась 31 371 моя игра с противниками со всего мира. Абсолютно все они, каждая из них, во время игры казались мне делом жизни и смерти. Может, и неудивительно, что ни жизнь, ни смерть я не воспринимал серьезно. Поздравляя с семидесятилетием Баррана, с которым подружился в гетто, я написал: «В нашем случае было гораздо труднее добраться до пятнадцатилетия, чем до семидесятилетия».

Только после смерти я осознал (или признал), что был последним.

Нет никакой заслуги в том, чтобы быть последним в своем роде. Я просто представляю собой еще одно доказательство того, что атеизм и любовь к голубцам – продлевающая жизнь комбинация. Быть последним – это не привилегия, а работа. Я был последним из тех, кто, выжив в Катастрофе, заседал потом в Кнессете и правительстве. После меня в этих креслах из оленьей кожи уже не будет сидеть ни один человек, хранящий в памяти самое страшное событие в истории человечества.

Я был последним, кто помнил довоенную Европу, старый мир хрустальных люстр и женщин в длинных атласных платьях, грациозно опиравшихся на руки элегантных мужчин. Я был последним из израильских государственных деятелей, кому довелось присутствовать на выступлении Черчилля в парламенте, быть свидетелем возникновения «железного занавеса», а потом и его падения; приплыть в Израиль на утлом суденышке, услышать по радио на коротких волнах новость о провозглашении Государства Израиль в ООН, служить в армии в 1948 году и лично присутствовать при смерти бога.

Мой добрый друг лауреат Нобелевской премии Эли Визель сказал однажды: «Воспоминания – это мое основное занятие». Для меня же, в отличие от него, воспоминания всегда были скорее хобби. Я был слишком занят и жил слишком неистово, чтобы жертвовать своим настоящим ради прошлого. Только сейчас с удивлением, смешанным с гордостью, я понимаю, что был последним участником тех самых событий, в которых был когда-то первым, – что я завершал именно то, что когда-то начинал.

Глава 2

Как правило, большинство людей не могут точно определить границу между детством и отрочеством. А я могу. Я стал взрослым в 12 лет, в ночь с 18 на 19 марта 1944 года.

Это была ясная, усеянная звездами ночь. Мы с отцом шли по пустынной улице, и я твердил «sum, es, est…», повторяя вслух заданное на завтра по латыни.

– Красивая ночь, – сказал я, чтобы отвлечься.

– Да.

– Мама уже добралась до Будапешта?

Она отправилась туда, потому что ее сестре, тете Эдит, сделали операцию.

– Да. Она уже у бабушки с дедушкой, наверняка показывает им твою фотографию, – улыбнулся отец.

– А можно мне спать вместе с тобой в кровати?

– Да.

В шесть утра я еще был ребенком. Спал на широкой кровати рядом с отцом, укрываясь с ним одним одеялом. Отец был крупным, толстым человеком (даже толще, чем я в его годы), и его теплое дыхание служило мне спокойным, размеренным метрономом в той вселенной, которая, как я каким-то детским чутьем понимал, вот-вот сойдет с ума.

Это была не первая моя встреча с войной. Я уже обжегся однажды, тремя годами ранее, когда мне было девять с небольшим. 5 апреля 1941 года венгры вторглись в Югославию. Мама и тогда находилась у родителей в Будапеште (она ездила туда три раза в год), и мы с отцом собрали три чемодана и поехали в столицу, Белград, чтобы укрыться у родственников. В ту ночь Белград бомбили. Это была самая массированная атака немцев после бомбежки Роттердама, и дом, в котором мы находились, пострадал от зажигательной бомбы. Мы бежали оттуда, спасая свою жизнь. Я помню, как содрогался дом, но еще отчетливее помню вид улицы, на которой горели, как огромные спичечные коробки, все дома. Охваченные страхом люди метались по улицам, и отец сказал: «Пойдем к Дунаю». Сверху падали горящие балки и камни, и я побежал зигзагами. Отец кричал мне, что это не поможет, потому что нам не видно, что и откуда падает, но я все равно продолжал бежать, а он – странный и старомодный доктор Лампель – шел размеренно, не теряя достоинства даже в этом бедламе, неся в правой руке наш саквояж. На бегу я услышал грохот и обернулся – рядом со мной упал горящий телеграфный столб. Я сделал «зиг», а он упал в «заг».

Я часто говорил своим друзьям, уроженцам Израиля, что они понятия не имеют, что такое война, и они всегда обижались. Что же, возмущались они, разве война Судного дня не была войной? А война в Персидском заливе? А первая Ливанская война? А вторая? Я несколько снисходительно объясняю им, что война, настоящая война, происходит не так. В настоящей войне бои не ведутся только на отдаленных фронтах. В настоящей войне каждый день могут погибать две с половиной тысячи израильтян, а в больницы могут поступать десятки тысяч раненых. В настоящей войне будут потоплены суда в Хайфском порту, Министерство обороны в центре Тель-Авива исчезнет с лица земли, правительственные учреждения будут охвачены пламенем, от городов на севере, в центре и на юге страны – Нагарии, Нетании, Димоны – не останется камня на камне.

Настоящая война, представьте себе, начинается так: большая часть страны остается без электричества; шоссе перекрыты сгоревшими машинами; поезда не ходят; порты заминированы; границы страны наглухо закрыты; военно-воздушные базы уничтожены; Армия обороны Израиля героически сражается, хотя все заранее разработанные планы нарушены; тыл пока держится – несмотря на то, что в первую неделю войны погибли пятнадцать тысяч человек и сто тысяч были ранены; телевидения нет; радио пока еще работает – по нему просят сдавать кровь.

Они замолкают и смотрят на меня, а я молча смотрю на них, но не рассказываю им того, что я понял на пылающих улицах Белграда, по которым шел взрослый мужчина в строгом костюме, преисполненный решимости сохранять достоинство в глазах сына, метавшегося вокруг него: в настоящей войне выживший не испытывает облегчения, он чувствует вину. Всю жизнь я нес бремя этой вины. Почему отец, а не я? Почему из двадцати четырех учеников моего класса я оказался в числе семи выживших? Надеюсь, это не прозвучит слишком странно, но я чувствовал себя вдвойне виноватым, поскольку был послушным ребенком, уважавшим старших и всегда старавшимся всем понравиться. А все хотели, чтобы я умер. Учителя, соседи, правительство, страна, все власть имущие. Все считали, что моя обязанность – умереть, а я заупрямился и выжил. Война заставила меня перестать быть хорошим ребенком, и я больше никогда уже им не был. Я выбрал зиг, а не заг.

В течение прошедших с той поры лет я наблюдал – поначалу с негодованием, а позже смирившись, – за тем, как Холокост превращался в явление литературное или, что еще хуже, – кинематографическое. «Почему вы не бежали?» – спрашивали меня снова и снова, даже самые близкие люди. Катастрофа представлялась им каким-то длительным процессом, в котором люди исчезают постепенно: сначала теряют работу, потом имущество, затем собственную плоть, а в конечном итоге их отвозят на поездах навстречу смерти. Но для таких евреев, как мы, Катастрофа стала извержением Везувия. Лава заставала нас врасплох в самые что ни на есть тривиальные моменты бытия. Они умирали у рабочего стола, занимаясь любовью со своими женами, гуляя в парке с детьми, за чашкой кофе, пробегая глазами по газетным заголовкам, не понимая, что речь идет о них самих. Или во сне.

Ровно в шесть утра я услышал бабушкин голос. «Битте, битте», – сказала она кому-то негромко по-немецки, и дверь в спальню открылась. «Бела, – сказала она отцу, – с тобой хочет поговорить немецкий солдат». Но солдат не ждал, он зашел вслед за ней в спальню, одетый в зеленовато-серую форму, держа винтовку с примкнутым штыком. Он был на удивление вежлив. «Доктор Лампель? – спросил он, сверяясь со списком в руке. – Пожалуйста, оденьтесь». Я спрятался под одеяло, оставив сбоку щель, чтобы подсматривать, и беззвучно заплакал. Отец встал и оделся.

«Рюкзак», – сказал он бабушке. Она вышла и вернулась с рюкзаком. Собираться было не нужно. С тех пор как началась война, у каждого из нас были наготове уже собранные рюкзак или сумка.

Бабушка сделала пару шагов в сторону блондина со штыком и, держась за спинку кровати, медленно, как это свойственно старикам, опустилась на колени. Слегка смущенный немец молчал, уставившись на картину на стене, изображавшую тореадора. Бабушка обхватила его колени, прижавшись к начищенным до зеркального блеска сапогам. Она взглянула в его голубые глаза. «Господин, – сказала она, – не забудьте, что вас дома тоже ждет мать». И добавила: «Да благословит вас Бог».

Немец поморщился, затем кивнул отцу. Время пришло.

Отец нагнулся, приподнял одеяло, обнял меня и произнес слова, которые сделали меня взрослым. «Мальчик мой, – сказал он, – не знаю, встретимся мы еще в этой жизни или нет».

Я увидел его еще раз через пять лет, но не вживую.

Это было мое первое субботнее увольнение во время службы в армии. Мой двоюродный брат Саадия (его отец, доктор Вальдман, ярый сионист, дал ему имя, не зная о том, что оно йеменское, и он, пожалуй, был единственным голубоглазым блондином Саадией в Израиле) повел меня гулять по Тель-Авиву, гордо демонстрируя мне город. Я был разочарован до глубины души. Даже в разрушенном Нови-Саде, оставшемся в моем прошлом, центральная площадь была прекраснее, чем Муграби, а главная улица впечатляла гораздо больше, чем Алленби. Когда мы добрались до набережной, Саадия показал мне гостиничку «Катэ Дан» и с гордостью сообщил, что это самый большой отель в Тель-Авиве. Тогда я начал понимать, куда приехал.

Вечером, на пути к дому родителей Саадии, мы проходили мимо террасы, на которой молодые люди танцевали танго. Я засмотрелся на кружащиеся пары и почувствовал укол в сердце – какой может почувствовать только новый репатриант. Всего несколько недель назад я был таким же – молодым гимназистом, выжившим в войне и танцевавшим на террасе с девушками, за которыми ухаживал, в компании одноклассников, мы говорили на родном языке, напевали любимые мелодии, ели привычные блюда, смеялись над понятными нам шутками среди знакомых пейзажей, и вдруг я оказался чужаком. Без крова, глухой и немой, без шанса когда-нибудь чего-нибудь добиться. Когда же меня кто-нибудь пригласит танцевать танго?

Вечером субботы Саадия повел меня в кинотеатр «Эстер». Я впервые в жизни видел перевод с английского не на экране, а сбоку от него (написанный от руки). В перерыве, услышав, что мы говорим по-сербски, к нам подошел молодой человек. В руках у него был большой альбом для рисования.

– Моя фамилия Лифковиц, – представился он, – я художник.

– Я – Лампель, – сказал я.

Он внимательно посмотрел на меня.

– Вы родственник доктора Белы Лампеля? – спросил он.

– Я его сын.

– Мы были вместе в Аушвице[1]1
  Аушвиц – комплекс немецких концентрационных лагерей и лагерей смерти в окрестностях города Освенцим (Польша).


[Закрыть]
, – сказал он, но тут началась вторая часть фильма.

Когда он закончился, мы устроились на скамейке на площади Дизенгоф. Лифковиц открыл альбом, достал из кармана толстый карандаш и сказал: «Я нарисую вам вашего отца». Я сидел около него в мою первую тель-авивскую ночь и с волнением следил за возникавшим на ватмане изображением. Закончив, он спросил: «Похож?»

– Черты лица похожи, – сказал я, – но он был толстым.

Лифковиц помрачнел и закрыл альбом.

– Когда я познакомился с ним, – сказал он, – он уже был худым.

Я не могу представить своего отца худым. И не хочу. Я предпочитаю сохранить его в памяти таким, каким я его запомнил.

Глава 3

На стене моего кабинета висит в широкой раме фотография семейства Лампель, которой более восьмидесяти лет. Моя жена Шула решила оставить ее там как напоминание о том мире, который уже никогда не вернется, и о муже, который ушел навсегда.

На фотографии мой дед Йосеф Лампель (в честь которого меня назвали), умерший за год до моего рождения, моя бабушка Эрмина, мой отец и два его младших брата – Пали и Лаци.

Я не представляю, как эта фотография могла сохраниться. Она была сделана в фотоателье Вайды в моем родном городе Нови-Сад. Исполненные достоинства, в тщательно продуманных позах – как на полотнах голландских мастеров XVII века, – мои дед и бабушка, в накрахмаленных и застегнутых на все пуговицы одеждах, сидят за столом; стрелки на больших часах показывают шесть. У деда и отца повязаны галстуки, у младших братьев – бабочки. Никто не улыбается.

Я вырос в так называемом Старом Свете. Спокойном и неторопливом, почтенном и тяжеловесном мире, в котором царила атмосфера покоя, мире мраморных дворцов и каменных мостов, долгого послеобеденного сна и еще более длинных ужинов, медных граммофонов и серебряных запонок, лошадей с торчащими ушами и пыхтящих, вечно опаздывающих паровозов (медлительность не была преступлением).

Вскоре после того, как была сделана эта фотография, дворцы были взорваны, а мосты разрушены. Бабушка Эрмина погибла в Аушвице вместе с еще десятью членами моей семьи. Отец умер в лагере Маутхаузен за две недели до окончания войны. Наши улыбчивые соседи донесли на нас властям, а потом ворвались в наши дома и разграбили всё – и граммофоны, и запонки. Паровозы были перевернуты, и вагоны разбросаны, как игрушки сумасшедшего великана. Мы ели лошадей. Днем мы слышали, как жутко они стонут, раненные во время бомбардировок, а ночью, прокрадываясь из подвалов гетто, вооружившись наспех сделанными ножами, отрезали от них куски замерзшего мяса. Я не отношусь к людям, помнящим свои сны, но стоны лошадей преследовали меня по ночам долгие годы.

Я смотрю иногда на Яира и Мерав и завидую им. Завидую им и тревожусь о них. Они ошибочно считают, что мир, в котором они живут, непоколебим. Карьера, красивые дети, собственное благосостояние – дома, машины, банковские счета – все это вводит их в заблуждение, что так будет всегда, что никто не может прийти и в одночасье лишить их всего. Но я-то знаю, насколько непрочна действительность. Мир, в котором я вырос, казался незыблемым и неизменным в гораздо большей степени, чем их сегодняшний – лихорадочный и нервозный. Тот пребывал в сладкой дремоте сотни лет. Но однажды, в одно мгновение, лед треснул, и все танцоры исчезли в темных водах.

Но, пожалуй, стоит начать сначала.

Город Нови-Сад расположен на берегу Дуная, в восьмидесяти километрах к северу от Белграда и в двухстах двадцати – к югу от Будапешта. На протяжении почти всей своей истории он был пограничным городом, защищавшим юго-восток Австро-Венгерской империи. Первым евреем в городе был человек по имени Кальдаи, который поселился здесь в XVII веке. Через сто лет, в 1749 году, население Нови-Сада составляло 4620 человек, 100 из которых были евреями. Еще через сто лет, в 1843 году, население Нови-Сада насчитывает 1125 евреев. Среди них – несколько врачей и «толстая еврейка Пэпи», владелица публичного дома «Золотые девочки». По дошедшим до нас сведениям, в 1836 году она была оштрафована из-за того, что солдаты заразились венерической болезнью во время визитов в ее публичный дом.

Накануне Второй мировой войны в Нови-Саде проживало 80 000 человек, 4350 из них были евреями. Трое из них – это мы: мой отец Бела, мама Каталина и я.

Они казались идеальной парой. Его все звали «умник Бела», ее – «красавица Като». Он, смуглый кареглазый провинциал, был адвокатом и журналистом, а она – белокурая красавица из Будапешта, большого города. Они познакомились, когда она приехала в гости к нашим родственникам, семейству Короди, с большим чемоданом нарядов, сшитых по последнему слову моды.

Она очень быстро заскучала – да и чем можно было заняться в доме, где самым большим развлечением главы семейства было раскрашивание яиц, – и уговорила двух младших сестер, Веру и Миру, отправиться на местные танцы. Там она встретила отца, и они влюбились друг в друга. Он был уже в относительно зрелом возрасте, и поскольку оба его младших брата уже были женаты, то семья прикладывала немало усилий для того, чтобы сосватать ему кого-нибудь из местных девушек. Он никем не соблазнился, пока не появилась она – стремительная, легкомысленная, кокетливая и, несомненно, очень красивая. В маленьких городах люди по своей природе подозрительны, и, наблюдая происходящее, все ухмыльнулись. Мама была из семьи с относительно небольшим достатком, поэтому вскоре распространился слух (исходивший от матерей всех разочарованных незамужних барышень города), что ее интересуют только деньги.

5 июня 1930 года отец поехал в отпуск и остановился в Далмации в отеле «Гранд Империал», имевшем по-королевски торжественный вид – под стать названию. Украшенный со стороны фасада коринфскими колоннами, он располагался на волшебном побережье Адриатического моря (в восьмидесятых здание снесли, и на этом месте построили уродливый современный отель с тем же названием). Там папа сел и написал письмо своему отцу – мелким и на удивление аккуратным почерком, скрывавшим бурю в его душе.

«Мне 32 года, и я весьма тоскую по спокойствию тихой семейной жизни. Глубокое одиночество подтачивает мои силы, я не нахожу себе места – я больше так не могу. Порой меня злило, когда вы с мамой относились неблагосклонно к моим постоянным метаниям, к моей неприкаянности, неугомонности, к нервным срывам, которые случались все чаще, – сейчас причина их вам понятна: к этому привело глубокое душевное одиночество… В течение всей моей жизни я был лишь сторонним свидетелем чужого счастья и наблюдал проходящую мимо меня жизнь с нарастающей горечью. Сейчас, когда во мне созрело решение жениться на Като (если она согласится выйти за меня замуж), я впервые в жизни чувствую, что значит быть счастливым.

Отец мой, это все, что я хотел рассказать вам. Могу добавить только слова Лютера: “На том стою, и не могу иначе”. Целую вас с мамой.

Бела».

Я снова и снова перечитывал это письмо, на протяжении долгих лет пытаясь связать образ благоразумного, рассудительного человека, каким я его знал, и мелодраму, которая видится мне в этих строчках. Возможно, нам никогда не будет дано узнать всей правды о наших родителях, но мне представляется, что этот момент отчаянного одиночества был единственным в удивительно спокойной и размеренной жизни моего отца.

Насколько я мог судить, сила этого союза была в том, что он устраивал обоих. Отец обеспечил маме комфортную жизнь, к которой она стремилась, а взамен получил самый красивый в городе цветок, чтобы носить его на лацкане своего пиджака. Было ли это любовью? А кто-нибудь знает, что такое любовь?

У нас была просторная трехэтажная вилла с фасадом на привокзальную улицу. В большом саду цвели розы и груши. На первом этаже располагались адвокатская контора отца и комнаты для прислуги. Родительская спальня, моя комната, комната няни и гостевая (которая обычно пустовала) находились на верхнем этаже.

На втором этаже были большая гостиная, столовая и еще одна просторная комната, называвшаяся «кабинетом», обставленная с тяжеловесной элегантностью: богатая библиотека, письменный стол и большое кресло, в котором отец имел привычку иногда дремать. И конечно же, большая кухня, в которой всем заправляла кухарка – толстая венгерка, готовившая на газовой плите, поскольку уже тогда газовый завод в Нови-Саде провел по всему городу газ (когда я перебрался в Землю обетованную, то обнаружил, что газ продается здесь в баллонах, и понял, в какую примитивную страну попал). Имелся и кухонный лифт – на случай, если мы захотим обедать наверху, на террасе.

Сегодня мне кажется, что только очень богатые люди живут так, но тогда это была обычная жизнь зажиточных буржуа, по праву считавших себя краеугольным камнем общества. Это было устоявшееся мнение и слуг, и господ, и никому не приходило в голову подвергнуть его сомнению. Кухарка и горничная, жившие с нами, были венгерки. Садовник, приходивший раз в неделю, – серб. Лизи, моя няня, – швабская немка. До самой старости я затруднялся чистить свои ботинки – и не только из-за избыточного веса, а главным образом из-за того, что с детства в моем сознании укрепилось мнение, что это должна делать прислуга.

Однако основным достоинством этого статуса был не размер дома или количество прислуги, а размеренный темп жизни.

Отец вставал в восемь утра, читал газету и спокойно завтракал, пока мама не напоминала ему из постели – с помощью маленького колокольчика, – что в десять ему надо быть в суде. Тогда он спускался в свой «офис», где его уже ждали два стажера с документами. Он важно усаживался за свой стол, и одна из двух секретарш подавала ему кофе (в фарфоровой чашке фирмы «Розенталь»). Затем он отправлялся в суд пешком. В перерыве между заседаниями перекусывал в соседнем кафе, просматривая еженедельники, и возвращался в фиакре домой.

После семейного обеда он усаживался в кресле в «кабинете» и дремал четверть часа. Затем снова отправлялся в контору, принимал клиентов, просматривал документы, диктовал письма, а около шести вечера поднимался наверх, слушал радио, читал или уходил с мамой на ужин, после которого они играли в бридж. Раз в неделю он ездил на поезде в город Суботица (в ста километрах от Нови-Сада) и оставался там на пару дней, чтобы отредактировать воскресное приложение к венгерской газете «Анфель», которой владела богатая еврейская семья. Раз в неделю он писал статью – как правило, от руки, – а затем печатал ее на пишущей машинке «Ремингтон». В обществе евреев своего круга он слыл умеренным либералом. В день моего рождения – 27 декабря 1931 года – он написал статью о Махатме Ганди и его справедливой борьбе против британского империализма.

Метроном его жизни задавал ей очень медленный ритм. По телефону он говорил раза два-три в день, а в десять вечера слушал новости по радио. Всегда находил время поговорить со мной и выслушать. Я был единственным ребенком, и у меня не было соперников. По воскресеньям он брал меня на футбол, когда играла команда Воеводины. Даже сегодня я помню ощущение своей маленькой ладошки в его теплой руке, когда мы шли на стадион.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации