Текст книги "Аркадия"
Автор книги: Якопо Саннадзаро
Жанр: Европейская старинная литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Якопо Саннадзаро
Аркадия
Jacopo Sannazaro
ARCADIA
Questo libro è stato tradotto grazie ad un contributo alla traduzione assegnato dal Ministero degli Affari Esteri Italiano
Эта книга переведена при поддержке Министерства иностранных дел Италии
Перевод с итальянского, предисловие и примечания Петра Епифанова
Перевод выполнен по изданию: Jacopo Sannazaro. Arcadia, a cura di F. Erspamer. Milano: Ugo Mursia Editore, 1990
На авантитуле портрет Якопо Саннадзаро работы Н. де Лармессена из книги: Isaac Bullart. Acadе́mie des Sciences et Arts. Bruxelles, 1682
На шмуцтитуле гравюра Дж. Б. Палумбы (1500–1510-е) по предполагаемому оригиналу А. Мантеньи
© Петр Епифанов, перевод, статья, примечания, 2017
© Н. А. Теплов, оформление, 2017
© Издательство Ивана Лимбаха, 2017
* * *
Jacopo Sannazaro
Петр Епифанов
Якопо Саннадзаро и его Аркадия
I
Имя Аркадии – преимущественно горной, лесистой области в центральной части Пелопонесского полуострова – не из самых звучных в политической и культурной истории Древней Греции. Города Аркадии не имели славы центров торговли, ремесел и искусств, как Афины или Коринф. Ее племена объединялись в союзы, чтобы противостоять воинской силе мощных соседей – Спарты и Фив, – но не ставили перед собой более амбициозных задач. В общеэллинских военных мероприятиях аркадяне участвовали, скорее принуждаемые необходимостью, чем привлекаемые надеждами на добычу и желанием славы.
Еще Гомер пишет об аркадянах, делая акцент на их воинском мужестве:
Живших в Аркадии, вдоль под Килленской горою высокой,
Близко могилы Эпита, мужей рукопашных на битвах;
В Феносе живший народ, в Орхомене, стадами богатом,
В Рипе, Стратии мужей обитавших и в бурной Эниспе,
И Тегеи в стенах, и в странах Мантинеи веселой;
В Стимфале живших мужей и в Парразии нивы пахавших, —
Сими начальствуя, отрасль Анкеева, царь Агапе́нор
Гнал шестьдесят кораблей; многочисленны в каждом из оных
Мужи сидели аркадские, сильно искусные в битвах[1]1
Илиада, II, 603–611 (пер. Н. Гнедича).
[Закрыть].
Аркадяне, в отличие от остальных участников похода, плыли не на своих кораблях – им предоставил свои суда Агамемнон: пастухи и пахари, «они небрегли о делах мореходных»[2]2
Илиада, II, 614 (пер. Н. Гнедича).
[Закрыть], поясняет Гомер.
На передний план в истории Эллады аркадяне вышли только на закате ее независимого существования. Многолетний стратег Ахейского союза аркадянин Филопемен, твердо отстаивавший его самостоятельность от Рима, заслужил у историков имя «последнего героя эллинов». Незаурядными политиками своего времени были и сторонники «осторожной» партии – стратег Ликорта и его сын, будущий историк Полибий (вероятно, наиболее известный уроженец Аркадии). А погибло последнее независимое греческое государственное объединение вместе с гибелью в 146 году до н. э. его стратега Диэя, тоже аркадянина, впрочем не обладавшего талантами, рассудительностью и нравственными достоинствами упомянутых выше. Аркадия на века осталась тихой и непритязательной глубинкой римской провинции Ахайя.
Померкнув исторически, Аркадия получила своеобразную известность с весьма неожиданной стороны: она приобрела особое значение в культуре и идеологии своих завоевателей – римлян. После окончания гражданских войн в Риме, в правление Августа, трудами Вергилия, а вслед за ним и другого ведущего поэта эпохи, Овидия, был создан (или развит из темных преданий, – что, впрочем, менее вероятно) «аркадский миф», которому суждена была долгая и увлекательная жизнь.
Миф устанавливал якобы уходящее корнями в глубочайшую древность прямое родство между Римом и греческим миром. Легендарный прародитель римлян Эней, традиционно считавшийся троянским вождем, спасшимся из уничтоженного ахейцами родного города, по версии Вергилия, в Италии был гостеприимно встречен старым царем Эвандром, сыном вещей нимфы, который за шестьдесят лет до Троянской войны, выполняя веление богов, вместе с матерью и дружиной переселился из аркадского города Паллантия в Альбу Лонгу, на место будущего Рима, где научил прежде диких туземцев скотоводству, земледелию, письму и религиозным обрядам, принеся с собою и почитание аркадских богов[3]3
Через полтора века после Вергилия миф об Эвандре пришел и на аркадскую почву: император Антонин Пий (правил в 138–161 гг. н. э.) даровал маленькому Паллантию, как «прародине» римского величия, право самоуправления и свободу от податей (Павсаний, Описание Эллады, VIII, 43, 1–2).
[Закрыть]. И вот теперь он, помня свою давнюю дружбу с Приамом и троянцами, вступил с троянским героем в вечный союз, предоставив ему в помощь своих воинов.
Овидий в «Фастах» подхватил аркадскую тему. У него Кармента, мать Эвандра, названная им «аркадской богиней», вступая на Италийскую землю, в священном восторге произносит пророчество о грядущем величии Рима:
Боги желанных краев! Привет вам! – она восклицала. —
Славься, земля! Небесам новых богов ты сулишь!
(…) Разве неправда, что здесь холмы станут мощной твердыней,
Иль что законы подаст эта земля всей земле?
Издавна этим горам обещана власть над вселенной,
Кто бы поверил, что здесь осуществится она?
(…) Побеждена, победишь, и павши, восстанешь ты, Троя:
Гибель, поверь мне, твоя сгубит твердыни врагов.
Жги же Нептунов Пергам дотла ты, победное пламя, —
Даже и пепел его выше всего на земле!
Вот благочестный Эней принесет святыни и с ними
Старца-отца: принимай, Веста, троянских богов!
Время придет, и одна будет власть над вами и миром,
Сам при святынях твоих будет священствовать бог;
Августы вечно хранить неуклонно отечество будут:
Этому дому даны небом державы бразды[4]4
Овидий, Фасты, I, 12 января, Карменталии, 509–510, 515–518, 523–532 (здесь и далее пер. Ф. Петровского).
[Закрыть].
Лежало ли в основе «аркадского мифа» какое-то устное римское предание, или Вергилий сам, силой воображения, связал Рим и Аркадию связью якобы извечного божественного замысла, – находка была весьма удачна. Память самой Аркадии не хранила ничего о Эвандре и его переселении в Италию, но эта горная пастушья страна не имела ни разработанной мифографической литературы, ни записанного эпоса, и возражать Вергилию здесь было некому. Не блистая образованностью, аркадяне, бывшие по крови потомками автохтонов-пеласгов, хранили множество древних легенд, то переплетавшихся, то противоречивших друг другу, что никого не смущало – их носители жили замкнутыми мирками. Обитателям этих мирков нетрудно было верить, что их прадеды не откуда-то извне восприняли бытовые и трудовые навыки, а сама Мать-Земля научила их через мудрого, рожденного ею первопредка.
В сказаниях аркадян говорится, что Пеласг был первым человеком, который жил в этой земле. (…) Поэт Асий вот что сказал о нем:
Богоподобный Пеласг на горах высоколесистых
Черной землею рожден, да живет здесь племя людское.
Именно Пеласг, став царем, придумал строить хижины, чтобы люди не мерзли и не мокли под дождем, а с другой стороны, не страдали от жары; точно так же он изобрел и хитоны из шкур овец: в таком одеянии еще и до сих пор ходит бедный люд в Фокиде и на Эвбее. Кроме того, Пеласг отучил людей от употребления в пищу зеленых листьев деревьев, травы и кореньев, не только не съедобных, но иногда даже и ядовитых; взамен этого в пищу он дал им плоды дубов, именно те, которые мы называем желудями[5]5
Павсаний, Описание Эллады, VIII, 1, 2 (пер. С. Кондратьева).
[Закрыть].
Как видим, Пеласг выступает для своей страны примерно тем же, чем Эвандр станет для аборигенов Альбы Лонги. Важно отметить, что мудрость и знание Пеласга идут из самой природы, из недр породившей его Матери-Геи. Подобным образом аборигены древнего Лация верили, что их предков, «дикарей, что по горным лесам в одиночку скитались, / Слил в единый народ и законы им дал» непосредственно Сатурн[6]6
Энеида, VIII, 321–322 (здесь и далее пер. С. Шервинского).
[Закрыть].
Овидий, писавший тремя десятилетиями позже Вергилия, развил тему перехода от дикости к начаткам культуры. Один из крупных исследователей «аркадского мифа» в искусстве, американский искусствовед Эрвин Панофски считает трактовки Аркадии у обоих великих поэтов Августовой поры полемическими по отношению друг к другу: Вергилий, по его мнению, изображает ее сколь возможно более благожелательно, а Овидий, напротив, не видит в ней ничего, кроме дикости[7]7
Панофски, Эрвин. Et in Arcadia ego: Пуссен и элегическая традиция // Панофски Э. Смысл и толкование изобразительного искусства. СПб., 1999, с. 335 и сл.
[Закрыть]. Как представляется мне, здесь мы имеем дело не с полемикой – младший поэт разрабатывает аркадскую тему, не повторяя старшего, но учитывая все, что им сказано:
Не был еще и Юпитер рожден, и луна не являлась,
А уж аркадский народ жил на Аркадской земле.
Жили они как зверье и работать еще не умели:
Грубым был этот люд и неискусным еще.
Домом была им листва, вместо хлеба питались травою,
Нектаром был им глоток черпнутой горстью воды.
(…) Жили под небом открытым они, а нагими телами
Были готовы сносить ливни, и ветер, и зной.
Напоминают о том нам теперь обнаженные люди
И о старинных они нравах минувших гласят[8]8
Фасты, II, Луперкалии, 15 февраля, 289–294, 299–303.
[Закрыть].
В этом фрагменте «Фаст» я, в отличие от Панофски, не вижу никакой сгущенной тенденциозности. Не менее дикими Вергилий устами Эвандра описывает автохтонов Альбы в их первоначальном состоянии, до благотворного влияния Сатурна:
Я сказал бы, что аркадяне у Овидия представляют исторического человека как такового, в его первом и последнем пределе. Первый факт истории «железного века» у Овидия – нечестивый и зверский поступок аркадского царя Ликаона, сына Пеласга; рассказ о Ликаоне помещен в самом начале «Метаморфоз»[10]10
Овидий, Метаморфозы, I, 163 и сл.
[Закрыть]. Опыт человеческого зла и страстей как бы начинается в Аркадии; но зато в ней сам Громовержец, царь богов, является между людьми как один из них. А в «Фастах» у того же Овидия сама Аркадия, устами ве́щей Карменты, дает предсказания о высшей, конечной цели истории – собирании мира под мудрой волей римлян. Между этими полюсами загорается дуга исторического мифа.
Овидий, проводя свою линию, имеет перед собой уже готовую идею, данную Вергилием в «Энеиде». Вергилий работал над этой темой в течение всего творческого пути; в «Энеиде» мы видим лишь конечный пункт его аркадского путешествия, начатого в самом первом стихотворном цикле – «Буколиках». Уже там Аркадия сближается с Италией, только не в глубинах незапамятной древности и без прицела на исторические обобщения, а очень просто и непосредственно. Аркадия – это как бы и есть Италия. В первой и предпоследней эклогах «Буколик» один «аркадский» пастух уходит в изгнание, а другой, лишенный своей земли, свобод и прав, вынужден работать на своего обидчика, при этом жалуясь на судьбу соседних Кремоны и Мантуи, пострадавших от репрессалий гражданской войны 41–30 годов до н. э. (Читатель мог при этом вспомнить и другие города, других людей, ставших жертвами кары за сочувствие проигравшей стороне.) Аркадия Вергилия – отнюдь не «царство ничем не нарушимого блаженства»[11]11
Панофски, ук. соч., с. 339 (пер. В. Симонова).
[Закрыть]и даже не мечта о нем. Это попытка набрать в легкие побольше воздуха, когда чувствуешь, как вокруг становится тяжело дышать. «В идеальной вергилиевской Аркадии человеческое страдание диссонирует со сверхъестественно совершенной средой, – пишет Панофски. – Ощутив этот диссонанс, поэт должен был преодолеть его, и преодолением оказалась… сумеречная смесь печали и покоя»[12]12
Там же, с. 340.
[Закрыть]. По моему мнению, покоя в «Буколиках» нет и в помине. Вот их последние строки:
Перед нами не изящная виньетка в конце главы. Закрывая книгу, читатель остается с зябким чувством холода и близкой темноты, а в памяти звучит настойчиво подгоняющий призыв: «К дому!» Поиском дороги к дому и является весь цикл. Домой – после всех разорений, потерь, похорон, изгнаний, разочарований, обманутых надежд. Домом явится не империя Августа, которая, провозглашая на каждом шагу возвращение к корням, традициям, старым добрым нравам, на деле выстраивает новый, еще небывалый деспотический строй. Домой – это значит: в мир лесов, полей, стад и бедных сельских домов, их нехитрого уюта. Вергилий зовет к возвращению от кровавого безумия войн, от лукавства безжалостной политики, от покорения царств и решения мировых судеб – в среду естественных и простых, обусловленных самой природой чувств, отношений, радостей, первичных ценностей жизни. Их-то и олицетворяет Аркадия:
Здесь, как лед, родники, Ликорида, мягки луговины,
Рощи – зелены. Здесь мы до старости жили бы рядом.
Но безрассудная страсть тебя заставляет средь копий
Жить на глазах у врагов, при стане жестокого Марса.
Ты от отчизны вдали – об этом не мог я и думать! —
Ах, жестокая! Альп снега и морозы на Рейне
Видишь одна, без меня, – лишь бы стужа тебя пощадила!
Лишь бы об острый ты лед ступней не порезала нежных![14]14
Там же, 42–49.
[Закрыть]
Неверная любовница, сбежавшая с грубым солдатом, – не образ ли это как вообще любой человеческой души, так и души италийского народа, рискующей огрубеть, ожесточиться в борьбе за мировое господство?
Герой «Буколик» – человек, погруженный в природу и ее вечные ритмы, живущий по ее законам, но облагороженный простой любовью, простой дружбой и искусством, тоже предстающими как воплощение, манифестация природного начала. Искусство в «Буколиках» (здесь Вергилий вполне следует своему предшественнику в «пастушеском» жанре, Феокриту[15]15
Феокрит – греческий поэт конца IV – начала III в. до н. э., уроженец Сиракуз, родоначальник жанра пастушеской идиллии. Вергилий развил этот жанр в «Буколиках», перенеся персонажи Феокрита с гор и пастбищ Сицилии в свою воображаемую Аркадию.
[Закрыть]) – это и сами песни, и наигрыши пастухов, и мастерски украшенные предметы, являющиеся образами, а значит, и частью того же природного мира:
Меналк:
(…) два буковых кубка я ставлю.
Точены оба они божественным Алкимедонтом.
Поверху гибкой лозой резец их украсил искусный,
Гроздья свисают с нее, плющом бледнолистным прикрыты.
Два посредине лица: Коно́н… Как же имя другого?..
Тот на благо людей начертал весь круг мирозданья
И предсказал жнецу и согбенному пахарю сроки.
Спрятав, их берегу, губами еще не касался.
Дамет:
Тот же Алкимедонт и мне два выточил кубка.
Мягким он ручки обвил аканфом, посередине
Изображен им Орфей с лесами, идущими следом…[16]16
Буколики, эклога III, 36–46. Впрочем, четыре кубка у Вергилия куда скромнее убранством (потому что реальнее), чем большой кубок, появляющийся в Первой идиллии Феокрита, чье описание, поистине волшебное, мы не приводим из-за его значительного объема.
[Закрыть]
В аркадском «доме» Вергилия присутствует, конечно, и религия:
Первый Юпитеру стих – все полно Юпитером, Музы![17]17
Буколики, эклога III, 60.
[Закрыть]
Вот едва ли не единственное в сборнике упоминание о культах институциональной религии – и как оно необычно! Как это далеко и от чопорного римского благочестия былых времен, и от обожествляющего власть имперского официоза, и от стремительно набегающей с Востока волны эклектического мистицизма. «Все наполняющим» Юпитером освящены и стих, и каждое повседневное, сколь угодно малое дело, переживание, впечатление. Одной строкой определяется простая жизнь в свете Божества, слитого со своим творением, любящего, гневающегося, страдающего, поющего вместе с ним.
Есть в «Буколиках» и настоящее мистическое воодушевление. Его вызывает отдельная сторона религиозного сознания автора – почитание страдания. Погибший жестокой смертью юноша-поселянин Дафнис получает доступ к вратам Олимпа, а у людей – честь, равную чести великих богов:
Светлый, дивится теперь вратам незнакомым Олимпа,
Ныне у ног своих зрит облака и созвездия Дафнис.
Вот почему и леса ликованьем веселым, и села
Полны, и мы, пастухи, и Пан, и девы дриады.
Волк скотине засад, никакие тенета оленям
Зла не помыслят чинить – спокойствие Дафнису любо.
Сами ликуя, теперь голоса возносят к светилам
Горы, овраги, леса, поют восхваления скалы,
Даже кустарник гласит: он – бессмертный, Меналк, он бессмертный!
Будь благосклонен и добр к своим: алтаря вот четыре,
Дафнис, – два для тебя, а два престола для Феба.
С пенным парным молоком две чаши тебе ежегодно
Ставить я буду и два с наилучшим елеем крате́ра.
Прежде всего оживлять пиры наши Вакхом обильным
Буду, зимой у огня, а летом под тенью древесной,
Буду я лить молодое вино, Ареусии не́ктар.
(…) Вепрь доколь не разлюбит высот, а рыба – потоков,
Пчел доколе тимьян, роса же цикаду питает,
Имя, о Дафнис, твое, и честь, и слава пребудут!
Так же будут тебя ежегодно, как Вакха с Церерой,
Все земледельцы молить – ты сам их к моленьям побудишь![18]18
Буколики, эклога V, 56–72, 76–80.
[Закрыть]
Неутоленная, мучительная первая и единственная любовь, кончающаяся безвременной смертью, – не самый ли печальный земной удел? – становится преддверием блаженства, величия, божественной славы. Уже одно это, помимо пресловутых пророчеств Четвертой эклоги, должно было вызвать интуитивную симпатию к Вергилию у христиан[19]19
В течение средневековья христианская культура опознавала в Вергилии «своего» решительнее, чем в ком-либо ином из поэтов или философов античности, благодаря предсказанию, сделанному им за несколько лет до рождения Христа:
Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,Сызнова ныне времен зачинается строй величавый,Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.Снова с высоких небес посылается новое племя.К новорождённому будь благосклонна, с которым на сменуРоду железному род золотой по земле расселитсяДева Луцина! (…)(Буколики, эклога IV, 4–10) Независимо от смысла, который вкладывал в эти строки сам автор, сочиняя панегирик своему покровителю Азинию Поллиону, христиане видели в «новорождённом» Христа, в «грядущей деве» – Деву Марию, а в «Сатурновом царстве», вновь возвращенном на землю» – Царствие Божие. Стоит отдельного изучения вопрос, в какой мере рецепция эклоги Вергилия как пророчества могла способствовать сложению догмата о вечном девстве Марии, не находящего однозначного текстуального обоснования в Евангелиях.
[Закрыть]. С другой стороны, образ Дафниса в его апофеозе возвещает отнюдь не о бренности всего земного, не о том, что нужно презреть ради небесного царства, ради единения человечества с Богом – непреходящей и абсолютной ценности христианской религии. Светом обретенного им бессмертия Дафнис озаряет и благословляет не грядущий «оный век», а здешний мир и его жизнь, с ее непрерывной чередой рождений и смертей, радости и боли. Впрочем, подобным образом и народное, деревенское христианство почитает святых: как покровителей овец или пчел, как тех, кто своей молитвой подает в подобающее время посевам солнечное тепло или дождь, прогоняет от них вредителей.
Удивительно, но подобного почитания удостоился и сам Вергилий. Могильный склеп поэта в Пьедигротте, зеленом уголке Неаполя, под обрывистым склоном холма, рядом с устьем рукотворной пещеры[20]20
Так называемая Crypta Neapolitana, галерея длиной 711 м, прорытая римлянами в туфовой породе в 30-е гг. до н. э. для соединения Неаполя с портом Путеолы. В середине XVI в., при испанском наместнике Педро де Толедо, была значительно расширена в военных целях.
[Закрыть], в течение всей христианской истории города посещался (и посещается поныне) как святое место, и за многие века церковь, кажется, ни разу не прилагала усилий к тому, чтобы уничтожить этот культ, никак не соприкасающийся с официальным католичеством. К праху поэта идут с мольбами и обетами большею частью те, кто слишком просты, чтобы оценить его как художника слова. Многие из них оставляют в старинной медной чаше записки, где обращаются к Вергилию как к близкому другу. Вот несколько записок, виденных автором этих строк весной 2011 года:
Вирджи́, во-первых, ты молодец – за все, что ты сделал… Но кто, какой (непечатное слово. – П. Е.) заставил тебя прославлять этого (непечатное слово. – П. Е.) Августа на этом свете? Ты же велик, ты понимаешь людей и смерть. Но сейчас, может быть, еще больше, чем ты, меня волнует та, что сейчас со мной. Да, дорогой друг, это ты присматриваешь за Неаполем из своей прекрасной гробницы. Ты меня понимаешь. Партенопея[21]21
Партенопе́я (др. – греч. Παρθενόπη) – дочь речного бога Ахелоя и музы Терпсихоры, одна из Сирен. Безуспешно попытавшись пением погубить Одиссея и его товарищей, вместе с сестрами бросилась в море. Ее тело, по легенде, волны выбросили на берег на месте будущего города. Образ сирены в неаполитанской культуре до сих пор выступает как олицетворение Неаполя, а имя Партенопея повсеместно используется в качестве неофициального названия города.
[Закрыть] любит тебя. Спасибо тебе за всё.Пепе
Чао, Вирджи́. Случай и моя подруга захотели, чтобы сегодня я оказалась здесь. Все так удивительно, и может быть, этого захотели мир и покой этого места, в момент, когда хаос и печаль заполняют мое сердце.
Надеюсь, что с этого места может начаться мое возрождение.
Клаудия
Дорогой Вергилий, приди ко мне во сне и объясни, зачем я здесь.
(Записка на итальянском и на грузинском:)
Дорогой Вергилий,
я снова здесь, ибо это место меня зачаровало, вместе с моей милой подругой. Помоги ей…
Вергилий,
да помогите же наконец Неаполю! Используйте всю вашу магию и всю вашу поэзию!
Дорогой Вергилий,
я люблю Серджо и хочу быть всегда счастлива с ним.
Мария
Дорогой Вергилий,
хочу, чтобы этим миром не вертели преступники. Спасибо.
(Записка на русском:)
Дорогой Вергилий!
Ты велик. Помоги мне обрести семью и детей. Не теряя при этом своей карьеры. Люблю тебя.
P. S. А еще здоровья родителям.
Дорогой Вергилий,
сколько радости! Благодарю тебя с земли, на которой живу.
Дженнаро
Когда мы приходим в это место, к нам приближается и в нас проникает красота поэзии. С высоты твоего рая, дорогой Вергилий, защити наш город.
Лина и Энцо
Дорогой Вергилий, прости, что я тебя беспокою… Но сейчас, в этот момент, я чувствую в себе такую близость к тебе и к твоей красоте…
Мне 17 лет, учусь в классическом лицее «Дженовези», который обожаю и который дал мне возможность познакомиться с тобой. Я в трудном положении. Я влюблена в своего преподавателя, это именно он с таким мастерством посвятил меня в твою историю и дал мне полюбить тебя. Он женат, но я не могу отступить только по одной этой причине. Это безумно и (нрзб.), но у меня не получается не думать (нрзб.). Это невозможно, что с ним я становлюсь такой ранимой, и хрупкой, и влюбленной…
Вообще я очень сильная, гордая и уверенная в себе, но с ним вся моя гордость пропадает, я лепечу как маленькая и не в силах вымолвить слова…
Прошу тебя, с небес или из этих мест, которые тебя вспоминают с такой добротой, помоги мне, отец поэтов.
Это все меня так волнует: твоя гробница, твоя эпитафия, воздух, которым дышит твоя поэзия.
Всей душой твоя – в том, что пишу, и в том, что мыслю. К.P. S. А еще я обязательно приду почитать тебе мои стихи…
Теплое сострадание, звучащее в строках Вергилия повсюду, от почти юношеских «Буколик» до незаконченной «Энеиды», кажется, таинственным образом передается тем, которые зачастую этих строк не читали, – не только коренным жителям Неаполя, но, как видим, и чужестранцам.
II
Поэт, давший Аркадии новую судьбу, родился, жил и создавал свои произведения почти буквально в тени Вергилиевых лавров.
Примерно в полукилометре от могилы Вергилия на юг, у пересечения улицы Франческо Караччоло и улицы Саннадзаро, возвышаясь над набережной, стоит старинная церковь, чей фасад, увы, носит следы безвкусной переделки начала XX века. В ней, позади главного алтаря, находится большое скульптурное надгробие Якопо Саннадзаро. Именно он сделал Аркадию уже не римским, а общеевропейским культурным мифом, не померкшим и до наших дней. Саннадзаро был строителем этой церкви, расположенной на земле, некогда ему принадлежавшей; перед смертью поэт завещал ее монахам ордена сервитов, «Слуг Марии». Ему принадлежит и название церкви. «De partu Virginis», «О рождении от Девы» – так была озаглавлена большая латинская поэма, которой Саннадзаро посвятил два последних десятилетия своей жизни. Центральная фигура поэмы – Богоматерь, а тема – непорочное зачатие. Своему храму, созидаемому одновременно с поэмой, и так же долго и трудно, как она, поэт дал связанное с нею имя – Санта Мария дель Парто, что можно примерно перевести как «церковь Святой Марии Рождающей». В последующие века среди неаполитанок ходила молва, что по молитве в этой церкви женщинам подается облегчение в родах.
Надгробный памятник Саннадзаро, заказанный двумя близкими ему людьми, младшим братом Марко Антонио и подругой поэта Кассандрой Маркезе, не несет на себе никакой церковной символики. Перед нами мраморный бюст на широком постаменте, который украшает барельеф с мифологической сценой: козлоногий Пан играет на свирели, Посейдон, сжимая в порыве гнева трезубец, смотрит на нимфу с лирой в руке, обратившую к нему кроткий, умиротворяющий взгляд. На заднем плане слева стоит еще одна нимфа, вероятно, из свиты Артемиды, судя по дротику в ее руке, а справа изгибается в агонии тело повешенного на дереве Марсия[23]23
Фасты, II, Луперкалии, 15 февраля, 289–294, 299–303.
[Закрыть]. Под барельефом – латинское двустишие, сочиненное другом и почитателем Саннадзаро, поэтом-гуманистом Пьетро Бембо[24]24
Пьетро Бембо (1470–1547) – церковный деятель, гуманист, прозаик, поэт, ученый. С 1513 г. – секретарь папы Льва Х; с 1539-го – кардинал, в последние годы жизни занимал епископские кафедры Губбио и Бергамо. Как и Саннадзаро, выступал за развитие латинской поэзии на основе языка и поэтики Вергилия, в лирике на итальянском языке был последователем Петрарки (именно с именем Бембо связывается начало петраркизма как течения в европейской поэзии XVI в.).
[Закрыть]:
Da sacro cineri flores, hic ille Maroni
Sincerus, Musa proximus ut tumulo.
Sincerus, Искренний – прозвище, данное поэту в юности и пронесенное им через всю жизнь.
По бокам от барельефа – две сидящие мраморные фигуры, выполненные флорентийским скульптором Бартоломео Амманати: Аполлон с лирой[26]26
Лира изображена напоминающей виолу да браччо: тот же инструмент в руках дельфийского бога можно видеть, например, на картинах Доссо Досси «Аполлон и Дафна» (ок. 1525; Рим, Галерея Боргезе) и Клода Лоррена «Пейзаж с Аполлоном и Меркурием» (1654; Норфолк, Хоулкхэм-холл).
[Закрыть] и Афина в шлеме. Под статуями вырезаны надписи «Давид» и «Юдифь». Братья-сервиты сделали их в середине шестнадцатого века, когда испанский наместник, посетив церковь, повелел убрать из нее «идолов»: на марше была Контрреформация. Памятник Саннадзаро оставался отблеском Возрождения в его зените, когда никого не удивляли языческие боги, сработанные резцом скульптора-монаха[27]27
Фра Джован Анжело Монторсоли (1507–1563) – признанный мастер монументальной скульптуры. Уроженец Тосканы, монах ордена сервитов. Некоторые исследователи считают возможным творцом барельефа флорентийского скульптора Сильвио Козини (ум. после 1549), но авторство Монторсоли подтверждает Вазари, подробно рассказывающий историю создания этого памятника (Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих, 198).
[Закрыть] для надгробия человека, известного искренней и строгой христианской религиозностью. Возможно, эта галерея мифологических образов восходит к строкам романа «Аркадия», самого известного произведения Саннадзаро, написанного среди гражданских бурь, сокрушавших Неаполитанское королевство в 1480-е и 1490-е годы:
Пан в яростном гневе мохнатой ногою
Свирель растоптал; а теперь он, рыдая,
Судя лишь себя, умоляет Амора,
Сирингу любимую воспоминая.
Свой лук с тетивою, и стрелы, и дротик,
Зверей укрощенье, презрела Диана
С источником, где Актеон за нечестье
Погиб, обращенный в оленя, и в поле
Подруг отпустила бродить без вожатой,
Гнушаясь неверностью этого мира,
И видя всечасно, как падают звезды.
И Марсий бескожий сломал свою флейту,
Что мышцы и кости ему обнажила.
Щит гордый отбросила в гневе Минерва,
И Феб не гостит у Тельца, у Весов, но,
Взяв посох привычный, как встарь, у Амфрисса
Сидит, опечален, на камне прибрежном,
Колчан свой и стрелы закинув под ноги.
Юпитер, ты видишь его? Он без лиры,
Не в силах уж плакать, лишь дня вожделеет,
Когда все вокруг, все сполна распадется,
Лик примет иной и явится прекрасней.
Менады и Вакх, бросив тирсы, бежали
При виде идущего с гордостью Марса:
В броне, он себе прорубает дорогу
Мечом беспощадным. О горе! Не может
Никто воспротивиться. Скорбная доля!
Как небо жестоко-надменно! А море
Бушует, кипя, и у брега мятутся
Испуганные божества водяные:
Во гневе Нептун восхотел разогнать их,
Громовым трезубцем бия по ланитам.
(Эклога XI)
Сцена, представленная на барельефе, полна волнения, но не тех томительно-скорбных предчувствий, что звучали в стихах. Из упомянутых в эклоге божеств нет Вакха и Марса. Пан и Аполлон изображены со своими инструментами: вопреки сказанному, они не выпустили их из рук. Скульптор будто хочет сказать: хоть каждая эпоха истории полна мучительных тревог, поэзия и музыка, эти голоса высшей Красоты, никогда не умолкнут, продолжая утешать, укрощать, облагораживать сердца, возвращать удивительный мир даже посреди царящих неправды и насилия.
Саннадзаро был далеко не первым поэтом в Италии, обновившим Вергилиевы «аркадские» мотивы. В течение Средних веков, даже в периоды крайнего упадка образования, имя Вергилия оставалось известно самым разным слоям общества – от прелатов и вельмож до неграмотной народной массы, слагавшей легенды о поэте-маге (как видим, они дожили и до наших дней). Впрочем, и тогдашние книжники не хуже простолюдинов плодили небылицы, вроде той, будто Август в награду за стихи сделал поэта герцогом Неаполя и Калабрии[28]28
Comparetti, Domenico. Virgilio nel Medioevo. Livorno, 1872, t. 1, p. 198.
[Закрыть]. Особенно помогла этой славе вышеупомянутая Четвертая эклога «Буколик», в которой видели пророчество о пришествии в мир Христа, рожденного Матерью-девой. Появлялись изредка и наивные подражания Вергилию, в том числе и в буколическом жанре (такие попытки делались, в частности, поэтами Каролингской эпохи). Но настоящая вспышка живого художественно-поэтического интереса к Вергилию относится лишь к концу XIII века и связана прежде всего с именем Данте:
Так ты Вергилий, ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли? —
Ответил я, склоняя лик смущенный. —
О честь и светоч всех певцов земли,
Уважь любовь и труд неутомимый,
Что в свиток твой мне вникнуть помогли!
Ты мой учитель, мой пример любимый;
Лишь ты один в наследье мне вручил
Прекрасный слог, везде превозносимый[29]29
Данте, Ад, I, 79–87 (пер. М. Лозинского).
[Закрыть].
Вероятно, именно пример Данте вдохновил молодого профессора латинской литературы из Болонского университета, который, прибавив к своему имени имя римского классика, назвался Джованни дель Вирджилио (это же имя он дал и своему сыну). Джованни писал на латыни довольно искусные подражания Вергилиевым «Буколикам» и посылал их, в частности, самому Данте, вызывая последнего на поэтические ответы в том же жанре. Переписка продолжалась с 1318 года по 1321-й (год смерти Данте). Вот в каких строках Джованни приглашал пожилого поэта-изгнанника в Болонью, в круг ученых ценителей античной музы:
Место тебя привлечет: журчит там родник полноводный,
Грот орошая, скала затеняет, кусты овевают;
Благоуханный цветет ориган, есть и сон наводящий
Мак, о котором идет молва, будто он одаряет
Сладким забвеньем; тебе Алексид тимьяна подстелет —
Я Коридона пошлю за ним, – Ниса охотно помоет
Ноги, подол подоткнув, и сама нам состряпает ужин;
А Тестиллида меж тем грибы хорошенько поперчит
И, накрошив чесноку побольше, их сдобрит, коль наспех
Их по садам Мелибей соберет без всякого толку.
Чтобы ты меда поел, напомнят жужжанием пчелы;
Яблок себе ты нарвешь, румяных, что щечки у Нисы,
А еще больше висеть оставишь, красой их плененный.
Вьется уж плющ от корней из пещеры, сверху свисая,
Чтобы тебя увенчать…[30]30
Эклога III, 52–65 (пер. Ф. Петровского). Цит. по: Данте. Собр. соч.: В 2-х т. М., 2001, т. 2, с. 446.
[Закрыть]
Ответы Данте звучат тяжеловеснее, принужденнее, и причина не только в разнице двух характеров и темпераментов, и даже не в уровне владения языком (все же Данте, в отличие от своего корреспондента, не был латинистом по профессии). Джованни, человек нового поколения, в своем отношении к Вергилию менее связан средневековыми схемами, он берется за Вергилия более смело и непосредственно, без оглядки на статус «пророка язычников» и одновременно непогрешимого, на школьный манер, авторитета в латинской словесности.
Заметим, что именно у Джованни дель Вирджилио впервые образы аркадских пастухов становятся метафорой гуманистического братства. Эти «аркадяне» (Джованни называет их «паррасийцами», от имени одной из областей Аркадии), как впоследствии у Саннадзаро, узнаю́т и приветствуют друг друга поверх барьеров военно-политических распрей, раздиравших Италию:
Здесь тебя ждут, и сюда соберутся толпой паррасийцы —
Юноши все, старики и всякий, кто страстно желает
Новым стихам подивиться твоим и древним учиться. (…)
Здесь тебя ждут: не страшись ты нагорных лесов наших, Титир,
Ибо поруку дают, качая вершинами, сосны,
Желудоносные также дубы и кустарники с ними:
Ни притеснений здесь нет, ни козней злых, о которых
Думаешь ты, может быть; иль моей любви ты не веришь?
Или, пожалуй, мою презираешь ты область? Но сами
Боги, поверь, обитать не гнушались в пещерах: свидетель
Нам Ахиллесов Хирон с Аполлоном, стада сторожившим…[31]31
Эклога III, 67–79 (пер. Ф. Петровского). Там же.
[Закрыть]
Мы не имеем документального свидетельства о контактах между Джованни дель Вирджилио и юным студентом из Ареццо по имени Франческо ди Пьетро, который однажды станет известен всему миру как Петрарка, но в том, что они встречались, можно не сомневаться. Будущий певец Лауры поступил в Болонский университет в 1320 году, именно тогда, когда Джованни слыл здесь лучшим знатоком латинской поэзии, и Петрарка в своем рано проявившемся поэтическом увлечении просто не мог пройти мимо этого яркого преподавателя.
Петрарка не менее решительно, чем Данте, провозгласит Вергилия своим поэтическим ориентиром. Но понятно, что «его Вергилий» будет другим. С эклоги, посвященной Вергилию, которого он назовет на греческий лад Партением[32]32
Пαρθένιоς – девичий, девственный (др. – греч.). Одна из популярных этимологических версий производит римское родовое имя Virgilius от virgo – дева.
[Закрыть], Петрарка начнет свой цикл латинских стихов, носящий «вергилиевское» название «Буколическая песнь». Здесь аlter ego автора, выступающий под именем Сильвий, защищая свои поэтические занятия перед братом-монахом, рассказывает, в частности, как учится у творца «Энеиды» высокому стилю, стремясь воспеть события Пунических войн и подвиги и добродетели Сципиона Африканского (речь идет об «Африке», большой латинской поэме Петрарки). Зато в некоторых текстах «Канцоньере» и без прямых отсылок к Вергилию различимы его «аркадские» мотивы:
Non al suo amante più Diana piacque,
quando per tal ventura tutta ignuda
la vide in mezzo de le gelide acque,
ch’a me la pastorella alpestra e cruda
posta a bagnar un leggiadretto velo,
ch’a l’aura il vago e biondo capel chiuda,
tal che mi fece, or quand’egli arde ‘l cielo
tutto tremar d’un amoroso gielo[33]33
Не более восхитительной явилась Диана влюбленному в нее <Актеону>, когда, как и я, случайно, он увидел ее обнаженной среди ледяных вод, чем мне – эта дикая и суровая пастушка, полощущая милый плат, что скрывает ее прекрасные золотистые волосы: зрелище, которое в час, когда пылает само небо, заставило меня дрожать от любовного озноба (Петрарка, Канцоньере, LII).
[Закрыть].
Эти стихи, кажется, не могли родиться вне ауры Вергилиевых «Буколик», с их вкусом к горному холоду и вообще к контрастам – тепловым, световым, эмоциональным.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?