Электронная библиотека » Йохан Хёйзинга » » онлайн чтение - страница 32


  • Текст добавлен: 22 декабря 2020, 03:37


Автор книги: Йохан Хёйзинга


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 112 страниц) [доступный отрывок для чтения: 36 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но более высокие качества прозы, в общем, заключались именно в ее формальных элементах; новыми идеями она отличалась столь же мало, как и поэзия. Фруассар – типичный пример автора, который не думает в слове, но лишь запечатлевает. Едва ли у него имеются мысли – пожалуй, только представления о фактах. Он знает лишь несколько нравственных мотивов и чувств: верность, честь, алчность, доблесть; но и те – в самом простейшем виде. Он не прибегает ни к теологии, ни к аллегориям, ни к мифологии – и разве что чуть-чуть к морализированию; он всего-навсего пересказывает – точно, без нажима, вполне адекватно происходившим событиям, однако бессодержательно, никогда не захватывающе, с той механической поверхностностью, с какой действительность воспроизводится кинематографом. Рассуждения его отличаются беспримерной банальностью: все в конце концов приедается; ничто не может быть неотвратимее смерти; иной раз терпят поражение, иной раз побеждают. Относительно ряда понятий он с механической уверенностью высказывает непререкаемые суждения: так, например, когда бы он ни заводил речь о немцах, он утверждает, что они плохо обращаются с пленными и отличаются алчностью29.

Даже то, что обычно цитируют у Фруассара как сказанное удивительно метко, в общем контексте чаще всего, как правило, утрачивает всю свою силу. Такова, например, острая характеристика первого герцога Бургундского, расчетливого и жестокого Филиппа Храброго, которого Фруассар называет «sage, froid et imaginatif, et qui sur ses besognes veoit au loin» [«умным, холодным, наделенным воображением и способным заглядывать далеко вперед, когда ему это нужно»]. Но так ведь он говорит буквально о каждом!30 Часто цитируемая реплика: «ainsi ot messire Jehan de Blois femme et guerre qui trop luy cousta»31 [«так обрел мессир Жан дё Блуа6* и жену, и войну, что обошлось ему весьма дорого»] – в контексте, собственно говоря, также не имеет той остроты, которую ей обычно приписывают.

Элемент, который у Фруассара совершенно отсутствует, – это риторика. В литературе именно риторика возмещала современникам недостаток новизны в содержании. Литература буквально утопала в роскоши декоративного стиля; великолепное одеяние, казалось, придавало новизну старым идеям. Все они как бы облекались в тугую парчу. Понятия чести и долга носили красочное одеяние рыцарской иллюзии. Чувство природы рядилось в пасторальное платье, а любовь – в платье, которое было особенно тесным: в аллегории Романа о розе. Ни одна мысль не представала свободной и обнаженной. И едва ли эти мысли способны были двигаться иначе, как размеренной поступью, в бесконечной процессии.

Риторически-украшательский элемент, впрочем, наличествует и в изобразительном искусстве. Есть немало сторон, которые можно было бы назвать живописной риторикой. Таков, например, в Мадонне каноника ван дер Пале ван Эйка св. Георгий, который представляет заказчика Деве Марии. Как явно стремится художник подражать античным образцам в изображении золотых доспехов и нарядного шлема и какой вялой риторикой диктуется жест святого! Архангел Михаил на дрезденском триптихе одет в подобный, слишком уж красивый наряд. Даже в произведения Поля Лимбурга сознательно вводится риторический элемент: чересчур пышная, причудливая роскошь, с которой выступают три короля7*, – несомненное стремление к экзотичности и театральности.


Поэзия XV в. достигает наибольших высот не тогда, когда она пытается выражать тяжеловесные мысли и стремится к тому, чтобы сделать это как можно красивее. Она привлекательнее всего, когда набрасывает какую-нибудь сценку или создает настроение. Ее воздействие обусловлено формальными элементами: образами, звучанием, ритмом. Поэтому она мало чего достигает в произведениях высоких по замыслу, в вещах большого дыхания, где достоинства ритма и звучания играют подчиненную роль; при этом поэзия полна свежести в жанрах, где внешняя форма занимает главное место: в непритязательных балладах, в рондо, воздействие которых определяется картинностью, звучанием, ритмом. Это простая и непосредственная образность народной песни. И песни, наиболее приближающиеся к народным, полны наибольшего очарования.

В XIV в. соотношение между лирической поэзией и музыкой резко меняется. Ранее поэтические произведения были неразрывно связаны с музыкальным исполнением, и не только лирические: полагают даже, что и chansons de geste [рыцарские сказания] исполнялись нараспев, каждый отдельный стих в десять или двенадцать слогов на одном тоне. Обычно средневековый лирический поэт сочинял и стихи, и музыку к ним. В XIV в. так все еще поступает Гийом дё Машо. Он устанавливает и лирические формы, наиболее употребительные для своего времени: балладу, рондо и пр.; он находит также новую форму: débat, прение8*. Для ронделей и баллад Машо характерны большое однообразие, скудные краски и еще более скудные мысли. Однако это вполне приемлемо, ибо все это лишь наполовину произведения поэтического искусства: стихи, положенные на музыку, только выигрывают, когда они не слишком экспрессивны и красочны, как в этом незатейливом рондо:

 
Au départir de vous mon cuer vous lais
Et je m’en vois dolans et esplourés.
Pour vous servir, sans retraire jamais,
Au départir de vous mon cuer vous lais.
Et par m’âme, je n’arai bien ne pais
Jusqu’au retour, einsi desconfortés.
Au départir de vous mon cuer vous lais
Et je m’en vois dolans et esplourés32.
 
 
Прощаясь с Вами, сердце оставляю,
Пускаясь в путь, скорблю я и рыдаю.
Дабы служило Вам, его я заклинаю,
Прощаясь с Вами, сердце оставляю.
Ни счастья, ни покоя не узнаю,
Клянусь, покамест Вас не повидаю.
Прощаясь с Вами, сердце оставляю,
Пускаясь в путь, скорблю я и рыдаю.
 

Дешан более не сочиняет сам музыку к своим балладам, и уже поэтому он гораздо разнообразнее и живее Машо; это же делает его интереснее, хотя он и уступает Машо в поэтическом слоге. Разумеется, простенькое, легкое, почти бессодержательное стихотворение, предназначенное для музыкального переложения, не умирает оттого, что сам поэт более не перекладывает его на музыку. Рондель все-таки сохраняет свой стиль, как можно видеть на примере стихотворения Жана Мешино:

 
M’aimerez-vous bien,
Dictes, par vostre ame?
Mais que je vous ame
Plus que nulle rien,
M’aimerez-vous bien?
Dieu mit tant de bien
En vous, que c’est basme;
Pour ce je me clame
Vostre. Mais combien
M’aimerez-vous bien?33
 
 
Вы будете любить
Меня душою всей?
С любовию моей
Ничто нельзя сравнить;
Вы ж – будете любить?
Господь Вам дал излить
Бальзам душе моей,
И до скончанья дней
Я ваш. Но как мне быть?
Вы – будете любить?
 

Чистое и непосредственное дарование Кристины Пизанской особенно подходило для достижения подобных мимолетных эффектов. С той же непринужденностью, как и прочие ее современники, она писала стихи, очень мало различавшиеся по форме и содержанию, ровные и несколько одноцветные, сдержанные и спокойные, с налетом легкой душевной грусти. Это чисто литературные стихи, вполне куртуазные по тону и по идее. Они заставляют вспомнить о распространенных в XIV в. рельефах из слоновой кости, на которых в чисто традиционной манере повторялись одни и те же изображения: сцены охоты, мотивы из Тристана и Изольды или из Романа о розе, изящные, холодноватые, полные очарования. Там же, где у Кристины мягкая куртуазность сочетается с напевностью народной мелодии, возникают порою вещи, исполненные чистоты и свежести.


Свидание:

 
Tu soies le très bien venu,
M’amour, or m’embrace et me baise,
Et comment t’es tu maintenu
Puis ton départ? Sain et bien aise
As tu esté tousjours? Ça vien,
Coste moy, te sié et me conte
Comment t’a esté, mal ou bien,
Car de ce vueil savoir le compte.
 
 
– Ma dame, à qui je suis tenu
Plus que aultre, à nul n’en desplaise,
Sachés que désir m’a tenu
Si court qu’oncques n’oz tel mesaise,
Ne plaisir ne prenoie en rien
Loings de vous. Amours, qui cuers dompte.
Me disoit: «Loyauté me tien,
Car de ce vueil savoir le compte».
 
 
– Dont m’as tu ton serment tenu,
Bon gré t’en sçay, par saint Nicaise;
Et puis que sain es revenu
Joye arons assez; or t’apaise
Et me dis se scez de combien
Le mal qu’en as eu à plus monte
Que cil qu’a souffert le cuer mien,
Car de ce vueil savoir le compte.
 
 
– Plus mal que vous, si com retien,
Ay eu, mais dites sanz mesconte,
Quans baisiers en aray je bien?
Car de ce vueil savoir lé compte34.
 
 
Желанный мой, приди, мой свет,
Утешь меня своим лобзаньем;
Ты здрав ли был и обогрет?
Скажи, томился ль расставаньем?
Как жил ты там? Любовь моя,
Увы, гнетет меня забота.
Суровы ль дальние края?
Ведь обо всем хочу отчета.
 
 
– О госпожа, которой нет
Милее, скован был желаньем
Дотоле я, что злее бед
Не ведал; горестным терзаньем
Вдали от Вас был полон я,
А страсть рекла: «Без поворота
Иди, лишь верность мне храня,
Ведь обо всем хочу отчета».
 
 
– Итак, сдержал ты свой обет.
Святой Никозий! Упованьем
На многи радости вослед
Разлуке станут дни; страданьем
Меня с собой соединя,
Поведай, мучило ль хоть что-то
Тебя сильнее, чем меня?
Ведь обо всем хочу отчета.
 
 
– Не мучась от любви, ни дня
Не прожил я, но вот забота:
Сколь поцелуев ждет меня?
Ведь обо всем хочу отчета»9*.
Разлука:
Il a au jour d’ui un mois
Que mon ami s’en ala.
 
 
Mon cuer remaint morne et cois,
Il a au jour d’ui un mois.
 
 
«A Dieu, me dit, je m’en vois»;
Ne puis a moy ne parla,
Il a au jour d’ui un mois35.
 
 
Нынче вот уж месяц ровно
Милого со мною нет.
 
 
Сердце мрачно и безмолвно
Нынче вот уж месяц ровно.
 
 
«С Богом», – он сказал; укровно
Я живу, забыв весь свет,
Нынче вот уж месяц ровно.
 

Преданность:

 
Mon ami, ne plourez plus;
Car tant me faittes pitié
Que mon cuer se rent conclus
A vostre doulce amistié.
Reprenez autre manière;
Pour Dieu, plus ne vous doulez,
Et me faittes bonne chiere:
Je vueil quanque vous voulez.
 
 
Друг мой, что слезам катиться?
Я ни в чем Вам не перечу,
Сердце жалостно стремится
Дружбе сладостной навстречу.
Пременитеся, с сих пор
Не печальтесь, умоляю,
Радостный явите взор:
Что и Вы, того желаю.
 

Нежная женская непосредственность этих стихов, которые свободны ото всех по-мужски тяжеловесных, надуманных рассуждений и лишены красочных украшений и фигур, навеянных Романом о розе, несомненно, делает их для нас вполне удобоваримыми. В них раскрывается одно-единственное, только что схваченное настроение. Тема, зазвучавшая в сердце, тут же воплощается в образ, не нуждаясь в том, чтобы прибегать за помощью к мысли. Но именно поэтому такие стихи особенно часто обладают свойством, характерным как для музыки, так и для поэзии любой эпохи, где вдохновение покоится исключительно на увиденном в течение одного-единственного мгновения: тема чиста и сильна, песнь начинается ясной и устойчивой нотой, вроде трели дрозда, – но уже после первой строфы у поэта или певца полностью все исчерпано; настроение улетучивается, и дальнейшая разработка тонет в бессильной риторике. Отсюда и то постоянное разочарование, которое уготовано нам почти всеми поэтами XV в.

Вот пример из баллады Кристины Пизанской:

 
Quant chacun s’en revient de l’ost
Pour quoy demeures tu derrière?
Et si scez que m’amour entière
T’ay baillée en garde et depost36.
 
 
Из войска всяк спешит в свой кров.
Тебя ж какая держит сила?
Ведь я свою любовь вручила
Тебе в защиту и покров.
 

Здесь, казалось бы, может последовать тонкая средневековая французская баллада на манер Леноры. Но поэтессе более нечего сказать, кроме этих начальных строк; еще две краткие, незначительные строфы – и стихи приходят к концу.

Как свежо начинается Le débat dou cheval et dou lévrier [Прение коня и борзой] Фруассара:

 
Froissart d’Escoce revenoit
Sus un cheval qui gris estoit,
Un blanc lévrier menoit en lasse.
«Las», dist le lévrier, «je me lasse,
Grisel, quant nous reposerons?
Il est heure que nous mengons»37.
 
 
Фруассар с Шотландией простился,
На сером скакуне пустился
Он к дому, с белою борзой.
Та говорит: «Серко, постой.
Пусть налегке, невмочь трусить.
Пора бы нам перекусить».
 

Но тон этот не выдерживается, и стихотворение быстро сникает. Тема лишь увидена, она не претворяется в мысль. Иной раз темы дышат поразительной убедительностью. В Danse aux Aveugles [Tанце Слепцов] Пьера Мишо мы видим человечество, извечно танцующее вокруг тронов Любви, Фортуны и Смерти38. Однако разработка с самого начала не поднимается выше среднего уровня. Exclamacion des os Sainct Innocent [Вопль костей с кладбища Невинноубиенных младенцев] неизвестного автора начинается призывом костей в галереях знаменитого кладбища:

 
Les os sommes des povres trespassez,
Cy amassez par monceaulx compassez,
Rompus, cassez, sans reigle ne compas…39
 
 
Усопших бедных ломаные кости,
Разбросаны по кучкам на погосте,
Нестройно, без правила и кружал…
 

Зачин вполне подходит, чтобы выстроить самую мрачную жалобу мертвецов; однако из всего этого не получается ничего иного, кроме memento mori самого заурядного свойства.

Все эти темы – лишь образы. Для художника такая отдельная картинка заключает в себе материал для подробной дальнейшей разработки, для поэта, однако, этого отнюдь не достаточно.

Глава XXI
Слово и образ

Итак, не превосходит ли своими выразительными возможностями живопись XV в. литературу вообще во всех отношениях? Нет. Всегда остаются области, где выразительные средства литературы по сравнению с живописью богаче и непосредственнее. Такова прежде всего область смешного. Изобразительное искусство, если оно и нисходит до карикатуры, способно выражать комическое лишь в незначительной мере. Комическое, изображаемое всего-навсего зрительно, обладает склонностью переходить снова в серьезное. Только там, где к изображению жизни комический элемент примешивается в не слишком уж больших дозах, где он всего лишь приправа и неспособен перебить вкус основного блюда, изображаемое может идти в ногу с тем, что выражают словесно. Такого рода комическое, вводимое в весьма малой степени, мы находим в жанровой живописи.

Здесь изобразительное искусство все еще полностью на своей территории.

Неограниченная разработка деталей, на которую мы указывали выше, говоря о живописи XV столетия, незаметно переходит в уютное перечисление мелочей, в жанровость. Детализация полностью превращается в жанр у Мастера из Флемалля. Его плотник Иосиф сидя изготавливает мышеловки1. Жанровое проглядывает в каждой детали; между манерой ван Эйка, тем, как он оставляет открытый ставень или изображает буфет или камин, и тем, как это делает Робер Кампен, пролегает дистанция, отделяющая чисто живописное видение от жанра.

Но и в этой области слово сразу же обретает на одно измерение больше, чем изображение. Настроение уюта оно в состоянии передать эксплицитно. Обратимся еще раз к описаниям красоты замков у Дешана. Они, в общем-то, не удались, оставаясь далеко позади в сравнении с достижениями искусства миниатюры. Но вот – баллада, где Дешан рисует жанровую картинку, изображая самого себя, лежащего больным в своем небогатом небольшом замке Фим2. Совы, скворцы, вороны, воробьи, вьющие гнезда на башнях, не дают ему спать:

 
C’est une estrange melodie
Qui ne semble pas grand déduit
A gens qui sont en maladie.
Premiers les corbes font sçavoir
Pour certain si tost qu’il est jour:
De fort crier font leur pouoir,
Le gros, le gresle, sanz séjour;
Mieulx vauldroit le son d’un tabour
Que telz cris de divers oyseaulx,
Puis vient la proie; vaches, veaulx,
Crians, muyans, et tout ce nuit,
Quant on a le cervel trop vuit,
Joint du moustier la sonnerie,
Qui tout l’entendement destruit
A gens qui sont en maladie.
 
 
Звучанья странные вокруг
Нимало не ласкают слух
Тому, кого сразил недуг.
Сперва вороны возвестят
Дня наступление: так рано,
Как могут, ведь они кричат
Шумливо, резко, неустанно;
Уж лучше грохот барабана,
Чем этака докучна птица;
Там – стадо крав, телят влачится,
Мычаньем омрачая дух,
И мнится, мозг и пуст, и сух;
Звон колокола полнит луг,
И разум словно бы потух
У тех, кого сразил недуг.
 

Вечером появляются совы и жалобными криками пугают больного, навевая ему мысли о смерти:

 
C’est froit hostel et mal reduit
A gens qui sont en maladie.
 
 
Ce хладный кров и злой досуг
Для тех, кого сразил недуг.
 

Но стоит только проникнуть в повествование проблеску комического или хотя бы намеку на занятное изложение – и чередование следующих друг за другом событий сразу же перестает быть утомительным. Живые зарисовки нравов и обычаев горожан, пространные описания дамских туалетов рассеивают монотонность. В длинном аллегорическом стихотворении L’espinette amoureuse3 [Тенёта любви] Фруассар неожиданно забавляет нас тем, что перечисляет около шестидесяти детских игр, в которые он играл в Валансьене, когда был мальчишкой4. Служение литературы бесу чревоугодия уже началось. У обильных трапез Золя, Гюисманса, Анатоля Франса были прототипы в Средневековье. Как это чревоугодие лоснится от жира, когда Дешан и Вийон, обглодав сочную баранью ножку, облизывают свои губы! Как смачно описывает Фруассар брюссельских бонвиванов, окружающих тучного герцога Венцеля в битве при Баасвейлере; при каждом из них состоят слуги с притороченными к седлу огромными флягами с вином, с запасами хлеба и сыра, с пирогами с семгой, форелью и угрями, и все это аккуратно завернуто в салфетки; так они откровенно противопоставляют свои привычки суровым требованиям похода5.

Будучи способна передавать жанровость, литература этого времени оказалась в состоянии внести прозаическое также и в поэзию. В своем стихотворении Дешан может высказать требование об уплате ему денег, не снижая при этом обычного для него поэтического уровня; в целом ряде баллад он выпрашивает то обещанные ему дрова, то придворное платье, то лошадь, то просроченное содержание6.

От жанра к причудливому, к бурлеску, или, если угодно, к брёйгелеску, всего один шаг. В этой форме комического живопись также сопоставима с литературой. На рубеже XV в. брёйгеловский элемент в искусстве наличествует уже полностью. Он есть в брудерламовском Иосифе из дижонского Бегства в Египет, в спящих солдатах на картине Три Марии у Гроба Господня, ранее приписывавшейся Хуберту ван Эйку7. Вряд ли кто-либо столь силен в нарочитой причудливости, как Поль Лимбург. Один из персонажей, взирающих на входящую в храм Марию, – в изогнутой, высотою в локоть шапке-колпаке чародея и с рукавами длиною в сажень. Бурлеском выглядит изображение крещальной купели, на которой мы видим три уродливые маски с высунутыми языками. Не менее гротескно обрамление изображения Марии и Елизаветы, где некий герой, стоя на башне, сражается с улиткой, а другой персонаж везет на тачке поросенка, играющего на волынке8 1*.

В литературе XV столетия причудливое встречается почти на каждой странице; об этом свидетельствует и ее вычурный стиль, и странное, фантастическое облачение ее аллегорий. Темы, в которых Брёйгел давал волю своей необузданной фантазии, такие, как битва Поста и Мясоеда, битва Мяса и Рыбы, уже весьма распространены в литературе XV столетия. Скорее в высшей степени брёйгеловской, нежели присущей Дешану, кажется острая зарисовка того, как в отрядах, собирающихся в Слёйсе для войны против Англии, дозорный видит войско мышей и крыс:

 
– Avant, avant! tirez-vous ça.
Je voy merveille, ce me semble.
– Et quoy, guette, que vois-tu là?
– Je voy dix mile rats ensemble
Et mainte souris qui s’assemble
Dessus la rive de la mer…
 
 
– Вперед! И всяк увидит сам.
Сюда, неслыханные вести!
– И что же, страж, ты видишь там?
– Тьму крыс я зрю, и с ними вместе
Мышей тож полчища, в сем месте
Сошедшихся на брег морской…
 

В другой раз поэт, печальный и рассеянный, восседает за пиршественным столом при дворе; внезапно он обращает внимание на то, как едят придворные: один чавкает, как свинья, другой грызет, словно мышь, третий двигает челюстью, будто пилою, этот кривит лицо, у того борода ходит ходуном; «жующие, они были как черти»9.

Живописуя народную жизнь, литература сама собою впадает в тот сочный, сдобренный причудливым реализм, который в изобразительном искусстве расцветает вскоре с такою пышностью. Описание Шастелленом бедняка крестьянина, потчующего герцога Бургундского, выглядит совершенно по-брёйгеловски10. Пастораль, с ее описанием вкушающих, танцующих, флиртующих пастухов то и дело отходит от своей сентиментальной и романтической основной темы и вступает на путь живого натурализма с некоторой долей комического. В бургундском придворном искусстве изображение работающих крестьян, выполненное с легким гротеском, было одним из любимых мотивов для гобеленов11. Сюда же относится и интерес к оборвышам, который понемногу уже проявляется в литературе и в изобразительном искусстве XV в. На календарных миниатюрах с удовольствием подчеркиваются протертые колени жнецов, окруженных колосящимися хлебами, а в живописи – лохмотья нищих, долженствующие вызывать всеобщее сострадание. Отсюда берет начало линия, которая через гравюры Рембрандта и маленьких нищих Мурильо ведет к уличным типам Стейнлена.

Здесь, однако же, снова бросается в глаза огромное различие воззрений в живописи – и в литературе. В то время как изобразительное искусство уже видит живописность нищего, то есть схватывает магию формы, литература все еще полна тем, каково значение этого нищего: она либо сочувствует ему, либо превозносит его, либо его проклинает. Именно в этих проклятиях крылись литературные первоистоки реалистического изображения бедности. К концу Средневековья нищие представляют собой ужасное бедствие. Их жалкие оравы вторгаются в церкви и своими воплями и стенаньями мешают богослужению. Немало среди них и мошенников, validi mendicantes. B 1428 г. капитул Notre Dame в Париже тщетно пытается не пускать их дальше церковных врат; лишь позднее удается вытеснить их по крайней мере с хоров, однако они остаются в нефе12. Дешан беспрестанно дает выход своему презрению к нищим, он всех их стрижет под одну гребенку, называя обманщиками и симулянтами: гоните их из церкви вон чем попало, вешайте их, сжигайте!13 До изображения нищеты в современной литературе путь отсюда кажется гораздо более длинным, чем тот, который нужно было проделать изобразительному искусству. В живописи новым ощущением наполнялся образ сам по себе, в литературе же вновь созревшее социальное чувство должно было создавать для себя совершенно новые формы выражения.

Там, где комический элемент, будь он слабее или сильнее, грубее или тоньше, заключался уже во внешней стороне самой ситуации – как в жанровой сцене или бурлеске, – изобразительное искусство способно было идти наравне со словом. Но вне этого лежали сферы комического, совершенно недоступные для живописного выражения, такие, где ничего не могли сделать ни цвет, ни линия. Повсюду, где комическое должно было непременно возбуждать смех, литература была единственным полноправным хозяином, а именно на обильном поприще хохота: в фарсах, соти, шванках, фабльо2* – короче говоря, во всех жанрах грубо комического. Это богатое сокровище позднесредневековой литературы пронизано совершенно особым духом.

Литература главенствует также в сфере легкой улыбки, там, где насмешка достигает своей самой высокой ноты и переплескивается через самое серьезное в жизни, через любовь и даже через гложущее сердце страдание. Искусственные, сглаженные, стертые формы любовной лирики утончаются и очищаются проникновением в них иронии.

Вне сферы эротического ирония – это нечто наивное и неуклюжее. Француз 1400 г. все еще так или иначе прибегает к предосторожности, которая, по-видимому, до сих пор рекомендуется голландцу 1900-х гг.: делать особую оговорку в тех случаях, когда он говорит иронически. Вот Дешан восхваляет добрые времена; все идет превосходно, повсюду господствуют мир и справедливость:

 
L’en me demande chascun jour
Qu’il me semble du temps que voy,
Et je respons: c’est tout honour,
Loyauté, vérité et foy,
Largesce, prouesce et arroy,
Charité et biens qui s’advance
Pour le commun; mais, par ma loy,
Je ne dis pas quanque je pence.
 
 
Меня коль вопрошают счесть
Все блага нынешних времен,
Ответ мой: подлинная честь
Порядок, истина, закон,
Богатство, щедрость без препон,
Отвага, милость, что грядет,
И вера; но сие лишь сон
И речь о том, чего здесь нет.
 

Или в конце другой баллады, написанной в том же духе: «Tous ces poins a rebours retien»14 [«Весь смысл сего переверни»], и в третьей балладе с рефреном «C’est grant péchiez d’ainsy blasmer le monde» [«Великий грех так целый свет хулить»]:

 
Prince, s’il est par tout generalment
Comme je say, toute vertu habonde;
Mais tel m’orroit qui diroit: «Il se ment»…15
 
 
Принц, видно, суждено уже теперь
Всеместно добродетели царить;
Однако скажет всяк: «Сему не верь»…
 

Один острослов второй половины XV в. даже озаглавливает эпиграмму: Soubz une meschante paincture faicte de mauvaises couleurs et du plus meschant peinctre du monde, par manière d’yronnie par maître Jehan Robertet16 [К дрянной картине, написанной дурными красками и самым дрянным художником в мире – в иронической манере, мэтр Жан Роберте].

Но сколь тонкой способна уже быть ирония, если она касается любви! Она соединяется тогда со сладостной меланхолией, с томительной нежностью, которые превращают любовное стихотворение XV в., с его старыми формами, в нечто совершенно новое. Очерствевшее сердце тает в рыдании. Звучит мотив, который дотоле еще не был слышан в земной любви: de profundis. Он звучит в проникновенной издевке над самим собой у Вийона – таков его «l’amant remis et renié» [«отставленный, отвергнутый любовник»], образ которого он принимает; этот мотив слышится в негромких, проникнутых разочарованием песнях, которые поет Шарль Орлеанский. Это смех сквозь слезы. «Je riz en pleurs» [«Смеюсь в слезах»] не было находкой одного лишь Вийона. Древнее библейское ходячее выражение:

«Risus dolore miscebitur et extrema gaudii luctus occupat» [«И к смеху примешивается печаль, концом же радости плач бывает». – Притч. 14, 13] – нашло здесь новое применение, обрело новое настроение с утонченной и горькой эмоциональной окраской. И рыцарь От дё Грансон, и бродяга Вийон подхватывают этот мотив, который разделяет с ними такой блестящий придворный поэт, как Ален Шартье:

 
Je n’ay bouche qui puisse rire,
Que les yeulx ne la desmentissent:
Car le cueur l’en vouldroit desdire
Par les lermes qui des yeulx issent.
 
 
Устами не могу смеяться –
Очами чтоб не выдать их:
Ведь стало б сердце отрекаться
От лжи слезами глаз моих.
 

Или несколько более вычурно в стихах о неутешном влюбленном:

 
De faire chiere s’efforçoit
Et menoit une joye fainte,
Et à chanter son cueur forçoit
Non pas pour plaisir, mais pour crainte,
Car tousjours ung relaiz de plainte
S’enlassoit au ton de sa voix,
Et revenoit à son attainte
Comme l’oysel au chant du bois17.
 
 
Казалось, радостно ему;
Лицем быть весел он пытался
И, равнодушен ко всему,
Заставить сердце петь старался,
Затем что страх в душе скрывался,
Сжимая горло, – посему
Он вновь к страданьям возвращался,
Как птица – к пенью своему.
 

В завершении одного из стихотворений поэт отвергает свои страдания в манере песен вагантов:

 
C’est livret voult dicter et faire escripre
Pour passer temps sans courage villain
Ung simple clerc que l’en appelle Alain,
Qui parle ainsi d’amours pour oyr dire18.
 
 
Сия книжонка писана со слов
Бежавша дней докучливого плена
Толь простодушна клирика Алена,
Что о любви на слух судить готов.
 

Нескончаемое Cuer d’amours espris короля Рене завершается в подобном же тоне, но с привлечением фантастического мотива. Слуга входит в комнату со свечой, желая увидеть, вправду ли поэт потерял свое сердце, но не может обнаружить в его боку никакого отверстия:

 
Sy me dist tout en soubzriant
Que je dormisse seulement
Et que n’avoye nullement
Pour ce mal garde de morir19.
 
 
Тогда сказал он улыбаясь,
Дабы, на отдых отправляясь,
Я почивал, не опасаясь
В ночь умереть от сей беды.
 

Новое чувство освежает старые традиционные формы. В общепринятом персонифицировании своих чувств никто не заходит столь далеко, как Шарль Орлеанский. Он смотрит на свое сердце как на некое особое существо:

 
Je suys celluy au cueur vestu de noir…20
 
 
Я тот, чье сердце черный плащ облек…
 

В прежней лирике, даже в поэзии dolce stil nuovo, персонификацию все еще воспринимали вполне серьезно. Но для Шарля Орлеанского уже более нет границы между серьезностью и иронией; он шаржирует приемы персонификации, не теряя при этом в тонкости чувства:

 
Un jour à mon cueur devisoye
Qui et secret à moy parloit,
Et en parlant lui demandoye
Se point d’espargne fait avoit
D’aucuns biens, quant Amours servoit:
Il me dist que très voulentiers
La vérité m’en compteroit,
Mais qu’eust visité ses papiers.
 
 
Quant ce m’eut dit, il print sa voye
Et d’avecques moy se partoit.
Après entrer je le véoye
En ung comptouer qu’il avoit:
Là, de ça et de là quéroit,
En cherchant plusieurs vieulx caïers
Car le vray monstrer me vouloit,
Mais qu’eust visitez ses papiers…21
 
 
Я – с сердцем как-то толковал,
Сей разговор наш втайне был;
Вступив в беседу, я спросил
О том добре, что одарял
Амур – коль ты ему служил.
Мне сердце истинную суть
Открыть не пожалеет сил, –
В бумаги б только заглянуть.
 
 
И с этим я оставлен был,
Но путь его я проследил.
Он в канцелярию лежал,
Там к строкам выцветших чернил
Свой сердце устремило пыл,
Тщась кипу дел перевернуть:
Дабы всю правду я узнал,
В бумаги нужно заглянуть…
 

Здесь преобладает комическое, но далее – уже серьезное:

 
Ne hurtez plus à l’uis de ma pensée,
Soing et Soucy, sans tant vous travailler;
Car elle dort et ne veult s’esveiller,
Toute la nuit en peine a despensée.
En dangier est, s’elle n’est bien pansée;
Cessez, cessez, laissez la sommeiller;
Ne hurtez plus à l’uis de ma pensée,
Soing et Soucy, sans tant vous travailler…22
 
 
В ворота дум моих не колотите,
Забота и Печаль, столь тратя сил;
Коль длится сон, что мысль остановил,
Мучений новых, прежним вслед, не шлите.
Ведь быть беде, коль не повремените, –
Пусть спит она, покуда сон ей мил;
В ворота дум моих не колотите,
Забота и Печаль, столь тратя сил…
 

Любовная лирика, проникнутая мягкой грустью, приобретала для людей XV столетия еще большую остроту из-за того, что ко всему этому примешивался некоторый элемент профанации. Но травестия любовного в церковные одеяния приводит не всегда к непристойному образному языку и грубой непочтительности, как в Cent nouvelles nouvelles. Она сообщает форму самому нежному, почти элегическому любовному стихотворению, созданному в XV в.: L’amant rendu cordelier а l’observance d’amours [Влюбленный, ставший монахом по уставу любви].

Мотив влюбленных как ревностных исполнителей устава некоего духовного ордена дал повод для превращения круга Шарля Орлеанского в поэтическое братство, члены которого называли себя «les amoureux de l’observance». К этому ордену, по всей видимости, и принадлежал неизвестный поэт – не Марциал Оверньский, как ранее предполагали23, – автор L’amant rendu cordelier.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 3 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации