Текст книги "Он убил меня под Луанг-Прабангом. Ненаписанные романы"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Пошли, – сказал он, – я покажу вам кое-что. Вообще-то все – мура. Я только начинал искать.
Он зажег еще один керосиновый фонарь и достал из-под циновок два блока. Первый – большой, коричневый – он отложил в сторону, а тот, что был поменьше, открыл резким жестом, будто дирижер, начинающий работу. Он начал неторопливо раскладывать по кремневому полу пещеры свои рисунки. Живопись его была пронизана синим громадным солнцем.
– Любите Ван Гога?
– Очень. Заметно, что подражаю?
– Не подражаете. Продолжаете. Подражателем быть плохо, продолжателем – почетно.
– Спасибо.
Ситонг снова засмеялся:
– Неужели все художники только и благодарят друг друга?
– Какой ты черствый, – сказала Кемлонг. – У тебя совсем огрубело сердце.
– У вас солнца через край, – сказал Степанов, разглядывая живопись. – И трав тоже.
– Через край? – не понял Бут.
– Это значит много, – пояснил Степанов.
– Пишешь всегда то, что хочется видеть. Мы же лишены здесь солнца.
– Вы любите музыку?
– Я знаю, отчего вы меня об этом спросили, – сказал художник. – Ваш композитор Скрябин делал музыку цвета.
– Верно.
– Интересно бы это посмотреть. Вообще, я думаю, живопись не нуждается в музыке. Если это самовыражение художника – там обязательно будет и музыка, и скульптурная форма, и философия.
– А что во втором блоке? – спросил Степанов и потянулся рукой к плоской коричневой папке, лежавшей поодаль.
– Это – так, ерунда, наброски, – ответил Бут, – это совсем неинтересно.
Он как-то слишком торопливо поднял блок, чтобы забросить его под циновку, поэтому блок выскользнул из его пальцев, и на пол посыпались рисунки. Это были одни только портреты Кемлонг: вот она смеется, а вот поет, а здесь – купается в зеленом пруду.
Художник метнулся растерянным взглядом, увидел застывшее лицо Кемлонг и, опустившись на колени, начал ползать по полу, суетливо собирая рисунки. Степанов опустился рядом с ним и помог ему собрать рисунки.
– Спасибо, – сказал Бут и снова метнулся взглядом по пещере: Кемлонг уже не было.
– Ну что? – спросил Ситонг, отхлебнув холодного чая. – Пора трогать, а? Надо ж равнину проскочить в сумерках. Мы там как мишень: голое место… Ни камня, ни деревца… А то, может, поживем тут денек? А?
– Нет, поедем, – сказал Степанов.
Он очень торопился сейчас, потому что ему надо было как можно скорее рассказать людям про то, что он здесь увидел.
– Скажи ему, чтоб он не горевал, – сказал Ситонг. – Вы ж одного поля ягоды – ненормальные… Скажи ему, что прожить можно и без руки.
– Прожить, – кивнул головой Бут. – Именно – прожить.
– Будто ты не можешь жить без этих своих рисунков… – сказал Ситонг.
Кхам Бут поглядел на Степанова, словно ища у него защиты.
– Жить – нельзя. Прожить – можно.
– Брось, – сказал Ситонг. – Надо только сказать себе злое слово. Надо уметь быть сильным.
– Сильнее себя человек быть не может, – сказал Степанов.
– Может, – упрямо повторил Ситонг. – Может. Человек все может.
– Я пробовал рисовать левой, – словно оправдываясь, сказал Бут, – но это очень плохо. Я почувствовал себя немым: все слова слышу, а сказать ничего не могу. Я пробовал к этой культе, – он тряхнул обрубком правой руки, – привязывать кисть. Ничего у меня не вышло, мазня одна… Вышла мазня… Я говорил себе: если ты настоящий художник, пусть тебе отрубят обе руки – не погибнешь; если есть что сказать людям – ты скажешь этой песней. Пусть отрежут язык – ты все равно будешь думать свое. Я так сначала говорил себе… А когда попробовал привязать кисть к культе и ничего не вышло, тогда я…
– Когда победим, – сказал Ситонг, – мы заставим американцев построить для тебя специальный протез.
Кхам Бут опустил голову, спрятав лицо в коленях.
Ситонг обнял его за плечи, и лицо его мелко затряслось.
– Ну что ты, что ты? – ласково, совсем иным голосом – такого голоса Ситонга ни разу не слышал Степанов – заговорил он. – Ну не надо, брат мой, ну не надо же, любимый брат мой… Разве можно так жалеть себя?
Степанов вышел из пещеры. Кемлонг стояла возле дерева и рисовала пальцем на коре замысловатый узор.
– Пойди к нему, – сказал Степанов.
Она отрицательно покачала головой.
– Почему?
– Я не люблю его.
– Ты знала про эти рисунки?
– Нет.
– Пожалей его.
– Разве можно жалеть мужчину? Он тогда погибнет.
– До свиданья, Кемлонг. Мы сейчас уезжаем.
– Я знаю.
– Ты очень хорошая девушка, Кемлонг.
– Я знаю, – пожала она плечами, по-прежнему рисуя пальцем замысловатый узор на коре дерева.
– Мне жаль уезжать.
– Дайте мне вашу руку, – попросила она.
Кемлонг обвязала его запястье красной шелковой ниточкой и сказала:
– Это я вам дала свою душу на дорогу…
03.40
Файн сидел возле включенного диктофона и неторопливо курил.
– Неужели в мир пришла ночь? – заговорил он, поставив нужную тональность записи. – Неужели двадцатый век – последний век человечества? Этого человечества?
Файн отмотал запись, прослушал свой голос и досадливо затушил окурок в пепельнице, сделанной из половинки шариковой бомбы. Стер написанное и начал диктовать снова:
– Люди, считающие, что они служат долгу, попросту выполняют то, что время запрограммировало в их генах. Мы все запрограммированы, сейчас уже с этим не спорят. Когда-то древние знали про это. Недаром осталась мудрость: «Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет в луже». Раньше время было медлительным. Его называли рекой. Теперь оно стремительно. Отчего оно так убыстрилось? Наверное, оттого, что оно не хочет открыть нам свою тайну. Главную тайну. Поэтому оно заставляет нас прожигать и проживать время жизни. Оно подгоняет нас, выдвигая иллюзорные мечты, мы гонимся за ними, пробегая сквозь время. Мы не успеваем осмыслить происходящее: время готовит нам одну феерию за другой. Память мира стала, как никогда, короткой: так бывает в концерте, где отличные номера следуют один за другим. Этот наш бег за мечтой порождает усталость. И мы передаем эту усталость потомкам. Мы программируем усталость в будущем через гены наших детей и внуков. Видимо, мы слишком близко подошли к тайне времени. Мы начали выходить из-под контроля. И время тогда, поняв, что впрямую нас не победишь и прошлое – спокойное прошлое – не вернешь людям, а следовательно, и ему самому – позволило простой микроскоп сделать электронным и помогло тем, кто слепо тыкался носом вокруг проблемы наследственности, сфотографировать клетку ДНК. Время решило столкнуть количество открытого людьми с их разумом, который не в силах это открыто осмыслить. И тогда время помогло Виннеру создать кибернетического робота. Это был самый коварный ход времени. Человек, преклоняющийся перед творением рук своих, перед всезапоминающим и всевычисляющим роботом, обречен на умильное рабство. Робот будет служить не человеку, как он надменно думает, но – времени. Спасти от гибели можно только верующих рабов. Богов свергли. Робот – бог будущего. Боги – слуги времени. Время нас снова обыграло. Человечество, погрязшее в маленьких личных, групповых и государственных заботах, уже проиграло, не заметив этого катастрофического проигрыша. А порой даже аплодируя поражениям – когда выдавали Нобелевские премии мудрецам от математики и электроники. Эти мудрецы были невольными провокаторами времени. Не зря инквизиция жгла на кострах тех, кто дерзал думать шире пределов, утвержденных религией: видимо, папские нунции, лишенные радостей плотской, простой жизни, мечтали, чтобы этим простым счастьем наслаждалась их паства. Паства дерзко отринула этот путь устами Галилея, который сказал, что шарик все-таки крутится. Будь он проклят, этот вздорный старик, этот вздорный старик… Только равенство мысли могло бы уравнять людей в их правах и обязанностях. Но разве люди согласятся уравнять себя в мысли? Личный агент времени в каждом из нас – честолюбие и алчность – не позволит сделать этого. Маленькие люди заняты своими маленькими радостями, крохотными горестями и глупенькими страстями. Время, наблюдая нас, видимо, потешается: «На что замахиваетесь, мыши?»
Файн выключил магнитофон и, откинувшись на спинку старинного, с истертыми валиками кресла, закурил и почувствовал, как у него устало расслабились мышцы живота.
Он потянулся и закинул тонкие руки за голову. Возле окна, в дальнем углу номера, запел сверчок. Файн долго слушал, как поет сверчок, а потом – неожиданно для самого себя – заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, счастливо плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон:
– У времени добрая песня…
04.07
– Поставь будильник на пять часов, – сонно пробормотал Билл. – Я хоть часок вздремну. Мы в пять должны вылетать…
– Я разбужу. Спи, – сказала Сара. – Я разбужу тебя в пять.
– Мы разбомбим эту машину с чарли и быстренько вернемся.
– Спи. Спи, – повторила Сара. – Спи же ты…
– У меня очень свирепый командир. Мне нельзя проспать.
– Спи. Я тебя разбужу.
Саре показалось, что парень уснул. Она осторожно отодвинулась от него. Ей хотелось бежать отсюда, но парень обнял ее, прижал к себе и спросил:
– Куда ты?
– Никуда. Просто мне жарко.
– Нет. Лежи рядом. Я не буду спать, я только подремлю пятнадцать минут, – он поцеловал ее в шею. – И сразу проснусь. И у нас еще останется полчаса на любовь. Поцелуй меня.
Сара прикоснулась губами к его щеке.
– Нет, поцелуй меня так, как раньше.
– Я устала.
– Ты думаешь, я не устал? Я тоже очень устал.
– Поспи. Поспи немного.
– Хорошо. Совсем немного. Разбуди меня через десять минут. Ладно?
– Хорошо.
И Билл уснул: он всегда засыпал сразу, как ребенок.
04.29
– Я не мешаю тебе своими коленками? – спросил Ситонг.
– Нет, что ты, совсем не мешаешь.
– Я взял еще две канистры на обратный путь и продовольствия, поэтому стало так тесно.
– Ты на границе не отдохнешь? Там хорошее убежище.
– Нет. Надо возвращаться на фронт, – ответил Ситонг. – Там дел много. Ну-ка, поддай скорости, – попросил он шофера. – Надо поскорей проскочить равнину.
– Я и так гоню, – сказал шофер. – Равнина очень красивая, – обернулся он к Степанову. – Вы ее днем не видели?
– Чего красивого может быть в равнинах? – удивился Ситонг. – Красиво бывает только в горах.
– Почему? – спросил Степанов.
– Потому что в горах неизвестно, что будет дальше. Поднимешься на вершину – и видишь: водопад. Поднимешься на вторую – а там ульи с медом; опустишься в ущелье – а там олень стоит. А равнина – что? Как жизнь: заранее знаешь, что в конце помрешь…
– В равнине можно построить красивый город, – сказал шофер. – Кхам Бут, когда был с рукой, нарисовал такой город: он весь стеклянный. Когда мы победим, в тот город станут приезжать люди со всего мира – отдыхать, и охотиться, и ловить рыб в горных потоках, стремительных как любовь, – закончил он обязательной саванакетской цветистостью.
– Жаль только, – задумчиво улыбаясь чему-то своему, далекому, сказал Ситонг, – что у нас нет снега.
– А у нас жалеют, что мало лета, – сказал Степанов.
– Всегда жалеют о том, чего нет, – сказал Ситонг. – Вообще-то снег – это очень красиво.
– В нем много высокой эстетики, – сказал Степанов, – особенно когда его вспоминаешь, а не идешь по нему босиком…
– А что такое эстетика? – спросил шофер.
– Эстетика? – переспросил Степанов и пожал плечами. – Черт его знает… Наверное, это – когда уважают человека. В жаре нет эстетики, например.
– Жара – это ничто, – засмеялся шофер. – Как же может ничто уважать человека?
– Жара – это нечто, – сказал Ситонг. – Ведь ты реагируешь на нее?
– Я на нее потею, – ответил шофер, – а не реагирую.
Ситонг спросил Степанова:
– Ты любишь снег?
– Очень.
– Я тоже очень люблю снег, – сказал Ситонг. – Я очень любил подниматься на фуникулере в Париже, когда шел снег.
Степанов вспомнил фуникулер в Татрах. Он тогда забрался на самую вершину – думал только посмотреть на Татранскую ломницу, но начался буран, и водитель фуникулера вошел в маленький ресторанчик, отряхнул с фуражки снег и сказал:
– Будем отдыхать.
В ресторанчике было четыре человека: краснолицый седой австриец в спортивной ношеной куртке, женщина-горнолыжница, сидевшая возле самого окна, парень, игравший на губной гармонике, и Степанов. Водитель фуникулера ушел на кухню, и оттуда был слышен его рокочущий голос, – наверное, он пил пиво и поэтому так довольно рокотал.
Австриец спросил Степанова:
– У вас нет огня?
– Есть. Пожалуйста. – Степанов протянул ему зажигалку, и австриец прикурил треснувшую, намокшую сигарету.
– Спасибо, – сказал австриец. – Хороший снег, а?
– Снег дрянной, – сказал парень, перестав играть на губной гармошке. – Если он не прекратится, надо будет здесь ночевать.
– Ну и прекрасно, – сказал австриец, – это ж приключение. Что может быть лучше приключений в нашей жизни?
Парень показал глазами на женщину, сидевшую спиной к ним возле окна, и ответил:
– Любовь лучше приключений.
Австриец громко крикнул:
– Эй, кто-нибудь!
Из-за занавески выскочила девушка и сказала:
– Просим вас…
– Сливовицы… Пять крат, – показал на пальцах австриец.
Девушка сделала испуганные глаза и побежала выполнять заказ.
– Девушка, – попросил ее Степанов, – мне тоже. Пять крат.
Степанов вообще не хотел пить, но его всегда злило и обижало, когда за границей он видел седых, краснолицых буржуев, делавших то, что им хотелось делать.
– Приятно шумит ветер, – сказал австриец, – особенно это приятно, когда сидишь возле раскаленной печки и можно выпить.
Буран крутил все сильнее, и парень, спрятав губную гармошку, сказал:
– Пойду хлопотать о ночлеге.
Он посмотрел на женщину и, подойдя к ней, спросил:
– О вас позаботиться?
– Спасибо, – ответила женщина, не оборачиваясь, – не надо.
Парень пожал плечами и вышел. В ресторанчик, когда он открывал дверь, залетел снег – огромные белые хлопья. Они быстро растаяли, сделавшись грязными каплями воды на дощатом, плохо крашенном полу.
Австриец подошел к музыкальному автомату и бросил туда монетку.
Женщина обернулась и сказала:
– Какая громкая музыка.
– Разве это плохо? – спросил австриец. – Это хорошо, когда громкая музыка. Хотите выпить?
– Нет. Не хочу, – ответила женщина и, помедлив, добавила: – Благодарю вас.
Она была смуглой, но загар у нее был нездешний. Тут, в горах, загар бывает бронзовый, очень яркий, а потому – недолгий.
Австриец опрокинул подряд две рюмки, вытянул ноги, откинулся на высокую спинку и закрыл глаза.
– Боже ты мой, – сказал он, – как это хорошо, когда в горах шумит буран. Когда человечеству делается скучно, оно начинает войны. А горнолыжники, когда им скучно, уходят в буран, и у них проходит и скука и злость.
Степанов отошел к окну.
«Мело, мело по всей земле во все пределы, – вспомнил он, – свеча горела на столе, свеча горела…»
Женщина обернулась и поглядела на австрийца. Он курил, тяжело затягиваясь.
– Выключите, пожалуйста, эту дурацкую музыку, – попросила она.
Степанов сделал шаг к музыкальному автомату, но пластинка кончилась, и стало тихо, и особенно слышным сделался буран и рокочущий голос водителя фуникулера на кухне.
– Вам не холодно возле окна? – спросил Степанов.
– Нет.
– Издалека приехали?
– Да, – ответила женщина и поднялась. Надев шапку, она вышла из ресторанчика.
Австриец поднялся и спросил:
– Посмотрите, она начала спуск?
– Куда? – не понял Степанов.
– Вниз. Она всегда ждет бурана и спускается вниз через метель.
Степанов смотрел на снежную мглу, но ничего не смог увидеть.
Австриец застегнул свою куртку, допил сливовицу и сказал:
– Если бы эта женщина смогла меня полюбить, я был бы самым счастливым человеком в мире.
Степанов заметил, что австриец сейчас уже не был краснолицым. Он видел только, что он седой, а лицо у него стало бледное и скулы обтянуты щетинистой кожей.
– В мире, – сказал он очень грустно, – есть одна-единственная женщина, которая может дать счастье, но она всегда принадлежит другому.
И он ушел, и Степанов увидел, как сквозь метель промелькнула стремительная тень, – австриец погнал вниз, следом за этой молчаливой, смуглой, совсем не красивой женщиной.
04.47
– Вы просто устали, милый, – сказала Тань, целуя Эда.
Эд повернулся на спину и закурил.
– Ты все знаешь, Тань? А? Ты знаешь все?
– Про мужчин я знаю все, – улыбнулась она в темноте, – а про себя я ничего не знаю.
– Наверное, в моем возрасте уже нельзя ложиться с женщиной, если не любишь ее. Или хотя бы не увлечен самую малость.
– Вы хотите обидеть меня?
– Прости. Просто такая дурацкая привычка – рассуждать о себе вслух.
– А я думала, что писатели чаще думают о других.
– Ты тоже думаешь? – сказал он жестко. – Кто бы рядом со мной хоть немного не думал, а?
– Поспите, милый, – сказала она, обнимая его своей тонкой, прозрачной рукой, – вам надо отдохнуть. На этой страшной войне вы совсем не щадите себя.
– Ты заплачешь, если я ударю тебя, Тань?
– Если вам станет легче – ударьте. Я не заплачу. Хорошо, что вы сказали, а то я бы очень удивилась. Меня никогда не били.
– Это хорошо.
– Я любила первого мужчину. Побои нравятся тем женщинам, которые поняли любовь после насилия.
– А кто был твоим первым?
– Муж.
– Где он?
– Его убили.
– Когда?
– В позапрошлом году.
– Кто?
– Вы. Он попал в бомбежку.
– И ты можешь лечь со мной в постель?
– Люди никогда не умирают бессмысленно. Значит, его смерть была угодна Богу. Иначе бы он не погиб. Ну, ложитесь сюда, – сказала она, – еще ближе. Вам надо отдохнуть, и тогда вы будете сильным.
– Тебе было хорошо только с мужем, Тань?
– Нет. Мне было хорошо с другими тоже. Мне с вами будет тоже очень хорошо.
Эд поднялся. Ему хотелось сказать этой красивой женщине что-то грязное и злое, но он ничего ей не сказал. Он только попросил:
– Одевайся, Тань. Мой друг отвезет тебя домой, а я поеду на аэродром.
Он зашел в комнату к Файну.
– Ты не спишь?
– Сплю, – ответил тот, пряча диктофон. – А что?
– Отвези женщину домой, а я пока оденусь и позвоню Биллу.
…Билл не поднимал трубку, потому что Сара тихо, то и дело оглядываясь на спящего, опасаясь разбудить его, ненароком выдернула каблуком штепсель телефона из белой фосфоресцирующей розетки. Когда штепсель брякнулся на кафельный пол, Сара, вздрогнув, замерла и осторожно повернула голову: Билл по-прежнему сладко посапывал во сне.
Она тихо приоткрыла дверь, и дверь длинно, протяжно заскрипела. Сара снова вся замерла и снова обернулась на парня, повторяя про себя как заклинание: «Сейчас, ну сейчас, сейчас… сейчас». А выйдя из его комнаты, она побежала по длинному стеклянному коридору и уже не боялась холодного перестука каблуков по кафельному бело-голубому полу.
Около двери, которая вела на улицу и которая была все ближе и ближе, которая наваливалась на нее, как громадная тяжесть, и приближалась к ней, как будущая свобода, появился Самни, тот чревовещатель, который так смешно пугал ее в баре. Он появился неожиданно – видно, быстро выскочил из своей комнаты. Он стоял в майке – здорово пьяный.
– Хэлло, – сказал он, больно схватив Сару за руку. – Хэлло. Где наш Билл?
– Что? Он у себя. Пустите, мне больно руку.
Не открывая рта, он произнес горлом:
– А вот у меня болит душа! Это хуже, чем ручка!
Он потянул Сару к себе и сказал:
– Зайдите ко мне на минуту, я вам что-то покажу…
– Хорошо, – сказала Сара, – только пустите руку.
Он покачал головой, и странно улыбнулся, и обнял Сару. Она рванулась что было сил: Самни, потеряв равновесие, упал, увлекая Сару за собой – на холодный голубой кафельный пол. Она ударила его каблуком в живот, он, охнув, отпустил ее руку. Сара вскочила и выбежала из двери. Она бежала по темной улице, больше всего страшась услышать позади себя сопение этого Самни. Она боялась оглянуться, она бежала, повторяя все время: «Сейчас, сейчас, Эд, родной, сейчас! Сейчас, Эд!» Она часто жмурилась, чтобы отогнать навязчивое, до ужаса явственное видение: голова Билла на смятой подушке и слюнка, которая стекала желтым пятном из его большого мальчишеского рта, а еще она видела близкое лицо Самни, который хватал ее и что-то говорил, а губы его были недвижны, как и недвижно лицо, замершее словно маска.
04.47
– Мой парень где-то загулял, – сказал Эд вернувшемуся Файну. – Хочешь слетать со мной? Это будет нетрудный полет.
– Спасибо.
– Спасибо – да?
– Конечно. Сейчас я переоденусь.
– Зачем? Включим печку, ты не замерзнешь.
Когда они сели в машину и Стюарт включил зажигание, Файн спросил его:
– Скажи правду: ты летишь со злобы? Тебе надо сорвать злобу? Или – что?
– Как тебе сказать? – медленно ответил Эд. – Наверное, я лечу сейчас только потому, что, садясь за штурвал, начинаю по-настоящему ощущать свою силу.
04.57
– У нас батарейки еще не сели, Ситонг? – спросил Степанов.
– Хочешь послушать радио?
– Да, – ответил Степанов, но, взглянув на часы, попросил: – Погоди включать. Сейчас одна музыка. Знаешь, когда я слушаю радио, я думаю, что мир все-таки плоский. Разность часовых поясов, по-моему, выдумали досужие мудрецы.
– Конечно! – радостно согласился шофер. – Я ничего в этой премудрости так и не смог понять.
– Вообще-то мир – круглый, – сказал Ситонг. – Это точно. Почему тебе кажется, что часовые пояса выдумали?
– А вот ты послушай последние известия… Весь мир передает последние известия в одно и то же время. Как уговорились.
– Вообще-то верно, – сказал шофер. – Мир прекрасен, как синяя равнина при рассвете…
Ситонг засмеялся и сказал:
– Может, послушаем музыку?
– Я боюсь, не хватит батареек на последние известия. И так радио еле слышно. Хочется послушать последние известия.
– Скорбные и радостные известия с полей битв, – заключил шофер в своей обычной манере, – заслуживают того, чтобы мы ограничили музыкальные программы. В конце концов мы можем спеть сами.
– Ты скоро совсем перестанешь говорить, а начнешь петь, – сказал Ситонг. – Прямо соловей, а не шофер. Еще б заводную ручку с собой возил – тогда полный порядок! Выключи фары, в тумане лучше ехать без света.
Шофер убрал свет, и в зыбкой, рассветной, сероватой мгле Степанов увидал расплывчатые фигуры. Люди в длинных одеяниях ходили по кругу, словно в феерическом, сказочном хороводе. Движения людей были ритмичны, будто согласованы с неслышимой, но очень четкой музыкой.
– Что это? – спросил Степанов.
– Это? – переспросил Ситонг. – А, это, наверно, ансамбль «Сипахатон». Здесь же равнина, они тут репетируют по ночам. От скал ведет траншея, они в случае чего убегают. Здесь до скал метров пятьдесят.
– Остановись, – попросил Степанов. – Давай посмотрим.
– Нельзя. Светает. Надо проскочить долину. Тут еще километров десять открытой долины.
– Ну хоть на минуту, – попросил Степанов. – Я не буду вылезать, только выключи мотор, это надо слушать…
– Выключи мотор, – сказал Ситонг, и шофер выключил мотор, и стало тихо.
И в этой наступившей тишине Степанов услышал песню. Она была очень странной – то быстрой, то – вдруг – замирающей. В такт этой песне по зеленой поляне двигались танцовщицы, то появляясь, то исчезая в белом тумане.
– Ты оставил пленному риса? – шепотом спросил Ситонг шофера.
– Оставил.
– Тише, – попросил Степанов.
– И банку консервов, – шепнул шофер.
Степанов смотрел на танцовщиц и вспоминал Дунечку: она любила танцевать, когда ее никто не видел. Движения ее были неожиданны и странны. Лицо ее замирало, очень взрослело, и под глазами залегали серые тени – от волнения. Она слушала свою музыку, которая звучала в ней, и маленькое ее тело двигалось по комнате, подчиняясь этой не слышимой никому, кроме нее, музыке.
Однажды Степанов спросил ее:
– Про что ты танцуешь, Дуня?
– Ну… Не знаю, – ответила она. – Когда как. Иногда я танцую про кукол, иногда по то, какое вкусное мороженое… Не знаю, – повторила она, и в интонации ее прозвучало что-то взрослое и чужое – то, что Степанову не дано было понять.
– Сейчас они начнут ламвонг, – сказал шофер.
– Да, – сказал Ситонг, – едем.
Степанов почувствовал, как тот задвигал коленями: ему, видно, очень хотелось потанцевать ламвонг – здесь это самый любимый танец, который танцует каждый.
05.13
– Это война неудачников, – говорил Эд, вглядываясь в рассветную, серовато-синюю землю. – Это война несостоявшихся честолюбцев – политиков и генералов. И писателей. И ученых. Вообще – всех неудачников.
– Эта война – война умных политиков, Эд. Ты очень ошибаешься. Это война хитрых людей. Они сплачивают нашей жестокостью всех азиатов против белых. У нас с ними нет границы. Граница у Азии есть только с красными. С Кремлем. Гнев Азии против белых, который мы уже создали, выльется в бойню красных и белых… Помяни мое слово…
– Это слишком умно и дальновидно для наших кретинов, Файн.
– Черт с ними, с нашими кретинами. А что на этой войне делаешь ты?
– То же, что и ты, – убегаю от себя.
– Я не смог убежать от себя, Эд. Мне тут еще хуже, и я понял, в каком грязном мире мы с тобой живем. В каком жестоком и грязном мире мы живем, Эд.
– Знаешь, когда я летаю бомбить этих маленьких, несчастных чарли, мне приятно сознавать себя подлецом. В другое время я боюсь даже подумать об этом. Мы ведь все так любим себя, Файн, что даже противно.
– Я помню у Сент-Экзюпери… Помнишь, он писал, что в каждом человеке может жить Моцарт.
– Сейчас мы с тобой договоримся до того, что я брошу бомбы на скалы.
– Может быть, в этом есть смысл.
Эд обернулся и спросил:
– Ты борец за мир, а?
– Нет. А что? Лети тише, Эд. Давай экономить время хотя бы в этом.
– О чем ты?
– Так…
– Ну-ка, взгляни вперед. Что-то там ползет, а?
– Ничего там не ползет.
– Это тебе кажется, что не ползет. А мне кажется, что это машина. Я точно рассчитал, Файн. Я их здесь догоню, этих чарли. Им здесь будет некуда деться…
05.15
Ситонг, как всегда, услыхал самолет первым.
– Гони к скалам! – крикнул он.
– Там нет дороги.
– Без дороги! Скорей!
Шофер нажал на акселератор, и машина рванулась, набирая максимальную скорость. Машина неслась по ухабам и рытвинам, и от этого отчаянно гремели канистры, взятые Ситонгом про запас.
– Стоп!
Машина остановилась, и Ситонг повалился на Степанова.
– Гони!
«Ничего не будет, – спокойно думал Степанов. – Ничего не имеет права быть. Я не имею права уйти, не сделав того, что я обязан сделать. Это будет слишком бессмысленным, чтобы случиться».
05.15
– Видишь, как забегали, – сказал Эд. – Это у них такая тактика. Они хотят, чтобы я бросил бомбы в тот момент, когда они останавливаются.
– Ты всегда так психуешь, когда их видишь?
– С чего ты взял, что я психую? Я совсем не психую. Наоборот, я делаюсь спокойным и расчетливым, когда вижу их.
Файн смотрел на лицо Стюарта: лицо его изменилось до неузнаваемости – нос внезапно заострился, губы были поджаты, как у старика, и чуть посинели, и ноздри тонко трепетали.
– Не очень увлекайся, – сказал Файн. – Что с тобой, парень?
Эд ничего ему не ответил: он заходил для бомбового удара.
05.15
Сара быстро расхаживала вдоль взлетной полосы: от одного фонаря – к другому, вперед и назад. Мимо нее пронесся самолет, и горячий вихрь увлек ее следом, и она пробежала несколько метров вдоль по бетонной дорожке, не в силах противиться этому жаркому, устремленному, тугому движению воздуха.
«Я могу устоять, – подумала она. – Стоит мне только захотеть, и я смогу устоять и не двинуться с места».
Второй самолет начинал разбег в далеких голубых сумерках.
Сара напружинилась, чуть согнула в колене ногу и повернулась лицом к самолету, который несся прямо на нее по широкой бетонной полосе. И снова горячий вихрь обнял ее, и она, чувствуя, что может устоять, позволила себе пробежать следом за самолетом, уносившимся в небо.
«Скоро вернется Эд, – все время думала она. – И все станет хорошо. Так хорошо, как у нас никогда не было. Только б он скорей вернулся».
Она что-то запела, и, когда стих рев улетавшего самолета, она смогла услышать ту мелодию, которую пела. Эту песенку кричал ночью лилипут в коротких штанишках. Она продолжала петь, меряя расстояние большими шагами – от одного фонаря к другому. Она шла чуть пританцовывая, улыбаясь и чувствовала себя так хорошо, как никогда раньше.
05.17
Бомба разорвалась метрах в тридцати от машины. Комья мокрой грязи залепили ветровое стекло, и шофер машинально затормозил. Но в следующий миг он что есть силы нажал на акселератор, и машина, проехав метров десять, ухнула в воронку. Это была старая воронка, уже заросшая травой, поэтому шофер решил дать задний ход, чтобы выбраться с помощью включенного демультипликатора. Машина начала буксовать.
– Вылезайте, быстро! – сказал Ситонг очень тихо. Он слышал, что самолет заходил для второго удара, и понимал, что в запасе еще есть пара минут.
– Бегом в разные стороны, – сказал он и ринулся направо – не к горам, что громоздились в ста метрах, а наоборот – в равнину. Степанов и шофер побежали к горам, но шофер вдруг повернулся и бросился к машине.
– Ты куда? – закричал Степанов.
– Там моя теплая куртка! – крикнул парень. – Новая, на «молнии»!
Ситонг услышал их голоса, обернулся и заорал страшно:
– Назад! Назад! Беги назад! Идиот! Убегай!
Он кричал, не останавливаясь, прилаживая на ходу обойму, бросив старую себе под ноги. Огромная, стремительная, все увеличивающаяся расплывчатая тень самолета неслась на Ситонга. Он упал на колено и пустил по самолету очередь, и Степанов, падая, понял, отчего он менял обойму: он поставил обойму с трассирующими пулями, чтобы отвлечь пилота на себя, чтобы заставить его на себя сбросить все бомбы.
– Ситонг! – закричал Степанов. – Ситонг!
Но Ситонг не слышал его: в небо поднялся черный столб раскаленной земли, и настала оглушительная, рвущая перепонки тишина, а после этот громадный столб жара начал медленно оседать, а после из этого – теперь уже коричневого – столба вырвалось бело-красное пламя.
05.19
– О’кэй! – сказал Эд и как-то странно засмеялся. – Эти чарли в порядке. Сейчас мы поохотимся за тем, который в нас стрелял.
Заложив крутой вираж, он лег на курс и бросил самолет в пике. Ему хотелось быть близко к этому человеку, который, по-заячьи петляя, метался на земле.
– Как он смешно прыгает, а?! – кричал он Файну.
– Эд, Эд, не сходи с ума, – быстро говорил Файн, толкая Стюарта в плечо. – Что с тобой, Эд?!
– Иди к черту! – крикнул Эд. – Не мешай мне, идиот!
И он нажал на гашетку, и самолет затрясло, и вокруг человека на земле забурлили серые фонтанчики. Человек упал на колени, как при молитве, и пустил по самолету еще одну очередь.
Самолет резко тряхнуло, но Эд не понял, отчего так тряхнуло самолет, потому что он снова нажал на гашетку. Он увидел, как человек пустил по самолету очередь, он видел, как белые длинные тире пуль медленно неслись навстречу самолету, но он был уже не в силах свернуть от этих длинных белых тире, потому что наблюдал за тем, как человек, нелепо взмахнув руками, бросил автомат и повалился на землю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?