Текст книги "Он убил меня под Луанг-Прабангом. Ненаписанные романы"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Ага, чарли! – засмеялся Эд. – Порядок, чарли?
И в ту же минуту в лицо ему ударила струя ледяного воздуха, лицо вмиг окровавилось от осколков стекла, и он не успел даже понять, что это разбито ветровое стекло кабины, потому что одновременно рвущая, толстая боль вошла в него, и он закричал и бросил штурвал, чтобы руками ощупать эту свою боль, а потом он потерял сознание.
05.58
Никто не видел, как самолет Стюарта врезался в скалы.
Оглохший и наполовину ослепший Степанов полз по земле, и за ним оставался кровавый след. Он полз мимо разорванного в клочья шофера, мимо раненого Ситонга – не понимая, куда он ползет и зачем. Он полз только для того, чтобы чувствовать себя живым, видимо, поэтому он так неторопливо полз. Земля была по-рассветному холодной. Он чувствовал холод утренней росы, и ему виделся громадный русский луг, над которым весенним пролетом низко летели серые птицы: впереди – гусыня, а сзади, словно незримо привязанный, – гусь. Трава на лугу была желтой, прохладной, убитой морозами. Запах ее был таким же сладостным и горьким, как в первый день его недолгой разлуки с Надей, когда на даче сжигали прошлогоднюю коричневую листву.
Степанов полз теперь очень медленно, по-прежнему ощущая запах того весеннего рассветного луга под Сасовом, на первом, самом первом пролете гусей.
Ненаписанные романы
Вместо предисловия
Хочу предложить вниманию читателей короткие сюжеты из «Ненаписанных романов», которые уже никогда не станут романами: не успею, увы.
В новеллах нет вымысла: они построены на встречах с живыми свидетелями и участниками описываемых событий.
Литератор не прокурор. Он имеет право на свою версию истории, хотя высшее право беспристрастного судьи присуще именно Истории. Стремление к однозначным оценкам скрывает неуверенность в себе или страх перед мыслью. Лишь те выводы, к которым человек приходит самостоятельно, единственно и формируют его нравственную позицию.
Главное, что меня занимало, когда я работал над этой вещью, – это проблема неограниченной власти в годы, именуемые сейчас периодом культа личности.
Механика такого рода власти, ее непреклонная и неконтролируемая воля, низводящая гражданина великой страны до уровня «винтика», – вот что трагично и тревожно, вот что следует в первую очередь анализировать – без гнева и пристрастия.
Понимание такого рода феномена должно помочь наработать в каждом из нас гражданское противодействие даже легчайшим рецидивам возможности возрождения чего-либо подобного в той или иной форме.
1
Сталин читал работы Сергея Булгакова еще до того, как тот был выслан в Париж и стал протоиереем; строй рассуждений философа казался ему любопытным, в нем не было ничего от убеждающе-стремительной легкости Бердяева, которая болезненно его раздражала, потому что в ней он чувствовал нечто похожее на стиль Троцкого – такая же парадоксальность, раскованность, блеск; естественно, это привлекает к нему широкого читателя, жаль.
Булгаков был ближе к надежной теологической доказательности; очень русский, оттого постоянно искал исток духовности и правды; именно у него Сталин как-то прочитал длинную цитату из Библии без сноски на страницу; это помогло ему на диспуте с лидером меньшевиков Ноем Жордания: когда стало очевидно, что легендарный «Костров» берет над ним верх, Сталин процитировал пассаж, абсолютно подтверждавший его правоту, сказав слушателям, что он оперировал выдержкой из Маркса, – это и решило исход дела; изумленный Авель Енукидзе спросил: «Из какой работы ты это взял, Коба?» Сталин усмехнулся: «Пусть ищут! Откуда я знаю? Главное сделано, люди пошли за нами».
Поэтому, узнав, что Политпросвет не разрешает МХАТу показ пьесы Михаила Булгакова, – как говорят, родственника столь уважаемого им православного философа, – Сталин попросил Мехлиса позвонить Луначарскому и предупредить наркома, чтобы без его, Сталина, посещения театра окончательного решения по пьесе не принимать: «Хочу посмотреть сам».
…Он тяжко страдал от того, что в свое время высказался против привлечения Троцким военспецов в Красную Армию: «Опасно давать командирские звания бывшим офицерам-золотопогонникам; сколько волка ни корми – в лес смотрит!» Он полагал, что его поддержат Дзержинский, первый красный главком Крыленко, Антонов-Овсеенко с Раскольниковым, Невским, Дыбенко и Подвойским: не могут же первые народные комиссары Армии и Флота так легко уступить свое место «команде» Троцкого, все же каждым движет не только понятие чести за содеянное, но и память, неужели так легко отдадут то, что по праву принадлежит им?
Однако и Подвойский, и Крыленко с Раскольниковым, и Дыбенко с Антоновым-Овсеенко согласились с доводами Троцкого; наверняка запомнили его, Сталина, возражение, именно поэтому, вероятно, главком Вацетис и его штаб так настороженно относились к нему во время сражения против Колчака.
…Время кидать камни и время собирать камни, воистину так. Сейчас, когда Троцкий, Каменев и Зиновьев потеряли свои позиции в ЦК, именно он, Сталин, должен приблизить к себе буржуазных спецов в сфере культуры; Горький позволил себе стать эмигрантом; таким образом, его детище, ЦЕКУБУ[2]2
Центральная комиссия улучшения быта ученых (здесь и далее – прим. авт.).
[Закрыть], вполне может послужить его, Сталина, целям: буржуазные деятели культуры – при том, что маскируются, – таят в себе заряд русской государственной идеи, а это надежный заслон против «мировой революции» Троцкого и иже с ним; русский народ не сможет не оценить этого – в будущем, понятно; торопиться негоже, выдержка и еще раз выдержка, только она являет собою вернейшую константу окончательной победы… Он мучительно, до щемящей боли в сердце, сознавал, что ему ничего не остается, кроме как ждать: он не мог, не имел права выйти на общесоюзную трибуну до тех пор, пока рядом Бухарин – с его эрудицией, раскрепощенностью, с блестящим русским языком; пока приходится терпеть Луначарского, пока в народе свежа память о зажигательных речах бывшего предреввоенсовета Троцкого – никакого акцента, фейерверк мыслей, какое-то странно-вольготное отношение к чувству собственного достоинства на трибуне…
…И ведь снова он, именно он, Троцкий, – в пику мнению большинства ЦК – выступил с эссе о «талантливом русском поэте Сергее Есенине»; снова оказался впереди, хотя потерял и Армию, и Политбюро. Однако популярность – с ним; ведь именно он заступился за русского поэта; ничего, когда перестанем печатать Есенина, то и статью Троцкого забудут… Пусть порезвится; сжать зубы и ждать, уж недолго осталось…
С его, Сталина, акцентом, с его директивностью стиля и чувством гордой ответственности за каждое произнесенное слово (Мехлис – надежный редактор, недаром его так не любят; ясное дело, зависть: не у них, а у него, Сталина, такой помощник), сейчас надо готовить поле боя, но не выходить на него, рано, народ не созрел еще, он должен устать от дискуссий и свободы, он должен возжаждать единого вождя – кто знает русских, как не он, Сталин?!
Итак, Сталин приехал на закрытый спектакль во МХАТ; в ложе рядом с ним сидели Станиславский, Немирович-Данченко, начальник ПУРККА Бубнов; наркома Луначарского, Крупскую, Ульянову не пригласили, Мехлис вызвал завагитпромом Стецкого, замзавотделом Кагановича и Николая Ежова.
Сталин оглядел зал: множество знакомых лиц; ясно, собрали аппарат.
После первого акта, когда медленно дали свет, зрители обернулись на ложу, стараясь угадать реакцию Сталина; он, понимая, чего ждут все эти люди, нахмурился, чтобы сдержать горделивую – до холодка в сердце – улыбку; медленно поднялся, вышел в квартирку, оборудованную впритык к правительственной ложе; заметив ищущий, несколько растерянный взгляд Станиславского, устало присел к столу, попросил стакан чаю; на смешливый вопрос Немировича-Данченко – «Ну как, товарищ Сталин? Нравится?» – и вовсе не ответил, чуть пожав плечами.
И после второго акта он видел взгляды зала, обращенные к нему: аплодировать или свистеть? Он так же молча поднялся и ушел, не позволив никому понять себя, – много чести, учитесь выдержке. С острой неприязнью мазанул быстрым взглядом лицо Сольца, члена ЦКК; ишь, «совесть партии»; а как Старик склонен к политическим спектаклям?! Дело в том, что Мехлис доложил ему: Сольц, ехавший в ЦК, как всегда, на трамвае, зачитался книгой и не заметил свою остановку. Легко вскочив с места, бросился к выходу; здоровенный верзила с мутным, похмельным взглядом закрывал проход.
– Товарищ, разрешите, пожалуйста, – обратился к нему Сольц.
Тот осклабился:
– Куда торопишься, юркий?! Больно шустрый!
Сольц не понял потаенный смысл сказанного, повторил просьбу. Верзила зло осклабился:
– Подождешь, жиденыш!
Стоявший неподалеку милиционер усмехнулся:
– Да пусти ты старика пархатого.
– Как же вам не стыдно?! – тихо сказал Сольц, обернувшись к милиционеру. – Что можно пьянице, то непозволительно вам, представителю Советской власти!
Милиционер лениво посмотрел на пассажиров:
– Все слыхали, товарищи? Слыхали, как при вас оскорбили красного милиционера?! – И не дождавшись ответа, взял Сольца за руку и подтолкнул его к выходу…
В отделении дежурный выслушал милиционера, потом обернулся к Сольцу и попросил дать показания; Сольц рассказал все, как было. Дежурный пожал плечами:
– Конечно, про жида нехорошо, но мы вам не позволим оскорблять красного милиционера!
Сольц потребовал встречи с начальником отделения; тот слушать его не стал, махнул рукой:
– Нечего оскорблять наших людей, они же вас и защищают, в камеру его!
– Я хочу позвонить Дзержинскому, – сказал Сольц, – немедленно!
Все трое рассмеялись:
– Только что и дел до вас Феликсу Эдмундовичу!
И только после этого Сольц достал трясущимися руками свое удостоверение; имя этого политкаторжанина, героя революции, ленинца было известно всем. Он позвонил Дзержинскому. Через двадцать минут Феликс Эдмундович был на Солянке, в милиции; дверь и окна приказал заколотить досками; через час в ОГПУ был отдан приказ, вычеркивавший это отделение из списка московских: нет такого номера и впредь не будет, рецидив охранки, а не Рабоче-Крестьянская милиция…
…В сороковых годах отделение восстановили: Сталин никогда ничего никому не прощал, оттого что все помнил…
…После окончания спектакля Сталин так же медленно поднялся, подошел к барьеру ложи и обвел взглядом зал, в котором было так тихо, что пролети муха – гудом покажется…
Он видел на лицах зрителей растерянность, ожидание, восторг, гнев – каждый человек – человек: кому нравится спектакль, кто в ярости; нет ничего опаснее затаенности; церковь не зря обращалась к пастве, но не к личности – слаба Духом, падка на Слово…
Сталин выдержал паузу, несколько раз похлопал сухими маленькими ладонями; в зале немедленно вспыхнули аплодисменты; он опустил руки; аплодисменты враз смолкли; тогда, не скрывая усмешки, зааплодировал снова; началась овация, дали занавес, на поклон вышли плачущие от счастья актеры.
Сталин обернулся к Станиславскому и, продолжая медленно подносить правую ладонь к мало подвижной левой, сказал:
– Большое спасибо за спектакль, Константин Сергеевич…
В правительственном кабинете при ложе был накрыт стол – много фруктов, сухое вино, конфеты, привезенные начальником кремлевской охраны Паукером; напряженность сняло, как рукой; Немирович-Данченко оглаживал бороду, повторяя: «Я мгновенно понял, что Иосиф Виссарионович в восторге! Я это почувствовал сразу! Как всякий великий политик, – нажал он, – товарищ Сталин не может не обладать даром выдающегося актера».
Сталину явно не понравилось это замечание, он отвернулся к Станиславскому и, принимая из рук Паукера бокал с вином, чуть кашлянув, поднялся; сразу же воцарилась тишина.
– Скажите, Константин Сергеевич, сколь часто наши неучи из Политпросвета мешают вам, выдающимся русским художникам?
Не ожидая такого вопроса, Станиславский словно бы споткнулся:
– Простите, не понял…
Сталин неторопливо пояснил:
– Вам же приходится сдавать спектакли политическим недорослям, далеким от искусства… Вас контролируют невежды из охранительных ведомств, которые только и умеют, что тащить и не пущать… Вот меня и волнует: очень ли мешают вам творить эти проходимцы?
И тогда Станиславский, расслабившись, потянулся к Сталину, словно к брату, сцепил ломкие длинные пальцы на груди и прошептал:
– Иосиф Виссарионович, тише, здесь же кругом ГПУ!
…Когда Сталин, отсмеявшись ответу Станиславского, сделал маленький глоток из своего бокала и сел, рядом сразу же устроился Немирович-Данченко; мгновенно просчитав их отношения во время всего вечера, понимая, как Немирович тянется к нему, Сталин обернулся к Владимиру Ивановичу:
– А вот как вам кажется: опера Глинки «Жизнь за царя» имеет право на то, чтобы быть восстановленной на сцене Большого театра?
Немирович-Данченко растерянно прищурился, поправил «бабочку» и в задумчивости откинулся на спинку стула.
Сталин, улыбнувшись, придвинулся к нему еще ближе:
– Говорите правду, Владимир Иванович… Мне – можно, другим – рискованно.
– В конечном счете это опера не о царе, но о мужике Иване Сусанине. Это гордость русской классики, Иосиф Виссарионович. Восстановление этой оперы вызовет восторг артистической Москвы…
Сталин достал трубку, закуривать не стал, спросил задумчиво:
– И Мейерхольд будет в восторге?
– Конечно!
Сталин покачал головой:
– Хм… Любопытно… Впрочем, если Троцкий так поднимает на щит Есенина, почему бы Мейерхольду не повосторгаться Глинкой?
О Немировиче подумал: «Чистый человек, весь наружу, наивен, как ребенок».
…Спустя почти десять лет генсек предложил на Политбюро восстановить оперу Глинки, переименовав ее в «Ивана Сусанина».
…Мехлис позвонил Самуилу Самосуду – в ту пору, ведущему дирижеру театра – и сказал, что эту оперу будет готовить Голованов, заметив:
– Кстати, вас правильно поймут, если вы порекомендуете заслуженную артистку Веру Давыдову на главную роль в этом спектакле…
Мехлис знал, что это будет приятно «хозяину», поэтому решение принял самостоятельное: «кто не рискует – тот не выигрывает…»
Спустя некоторое время Сталин, – зная все обо всех заслуживавших мало-мальского внимания, – позвонил домой больному, затравленному Булгакову: «Может, вам поехать в Париж? Отдохнете, подлечитесь, как бы здесь не доконали, а?»
Булгаков ответил, что русский писатель умирает дома, за любезное предложение поблагодарил, и только; странный человек; насильно мил не будешь.
Положив трубку, Сталин тем не менее усмехнулся: завтра об этом звонке будут знать в Москве; что и требовалось доказать.
2
…Я никогда не забуду руки Сталина, – маленькие, стариковские уже, ласковые…
…Звонок «вертушки» раздался около одиннадцати; отец подошел к аппарату – точное подобие того, что стоял в ленинском кабинете, копия с фотографии Оцупа.
– Слушаю.
– Бухарина, пожалуйста.
– Его нет, – ответил отец, дежуривший в кабинете редактора «Известий».
– А где он?
– Видимо, зашел к Радеку.
– Спасибо.
Голос был знакомым, очень глухим, тихим. Через две минуты снова позвонили:
– Что, Бухарин не вернулся? У Радека его нет…
– Наберите номер через десять минут, – ответил отец, – я поищу его в редакции.
Он, однако, знал, что Николай Иванович уехал к Нюсе Лариной, своей юной, красивой жене, матери маленького Юры: поздний ребенок – родился, когда Бухарину исполнилось сорок семь, копия отца, такой же лобастый, остроносенысий, голубоглазый.
Отвечать по «вертушке», что редактора нет на месте, – невозможно: руководители партийных и правительственных ведомств могли разъезжаться по домам лишь после того, как товарищ Сталин отправится на дачу; обычно это бывает в два-три часа утра, когда на улицах нет людей, абсолютная гарантия безопасности во время переезда из Кремля за город.
Отец поэтому решил – от греха – уйти из кабинета, где стояла «вертушка». Тем более в типографии у дежурного редактора Макса Кривицкого возникли какие-то вопросы, есть отговорка: перед самим собой, не перед кем-то…
Вернулся он что-то около трех, лег на диван, положив под голову подушку-думку Николая Ивановича, – тот привез ее из Америки, спал на ней в тюрьме, куда его посадили в семнадцатом: не хотели пускать в Россию, знали, что этот человек может стать одной из пружин новой революции, страшились…
В три часа снова раздался звонок «вертушки». Голос был тот же, тихий, глухой:
– Алло, простите, что я вас так поздно тревожу, это Сталин говорит…
Отец, испытывая звенящую горделивую радость, сказал, что он счастлив слышать Иосифа Виссарионовича, какие указания, что следует сделать?
– Бухарина, видимо, в редакции уже нет? Пусть отдыхает… Тем более сегодня уже воскресенье… Ваша фамилия? Кто вы?
Отец ответил, что он помощник Бухарина, заместитель директора издательства «Известий».
– Вы в курсе той записки, которую Бухарин направил в Политбюро? – спросил Сталин.
– Мы готовили ее проект вместе с Василием Семеновичем Медведевым.
– А не Бухарин? – Сталин чуть усмехнулся.
– Николай Иванович попросил нас сделать лишь экономические расчеты, товарищ Сталин.
– Завтра в три часа приезжайте ко мне на дачу, вас встретят, передадите Бухарину и редколлегии мои соображения по поводу записки…
…Я отчетливо помню, как отец усадил меня в свой маленький «фордик» – подарок Серго Орджоникидзе за организацию выставки «Наши достижения к XVII партсъезду». Называли эту машину «для молодоженов с тещей», потому что впереди было два места для шофера и пассажира, а сзади откидывался багажничек, куда мог поместиться третий человек; вот журналисты и шутили: «Там будет сидеть теща с зонтиком, чтобы не промокли во время дождя», – «фордик» – то был открытый, без крыши…
…Через восемнадцать лет, в январе пятьдесят четвертого, когда приговор по делу отца, осужденного особым совещанием на десять лет тюремного заключения во Владимирском политическом изоляторе, был отменен и его вернули в Бутырку, меня вызвал полковник Мельников, ставший – во время переследствия – другом отца.
– Обыск проводили только в вашей квартире? – спросил он.
– Верно, – ответил я.
– А у бабушки, где в ту ночь почивал отец, обыска не было?
– Не было.
– Скажите, а какие-нибудь отцовские документы могли остаться у вашей бабушки?
– Какие именно?
Мельников помолчал, потом глянул на молчаливого соседа по кабинету, размял папиросу и, наконец, ответил:
– Ну вот, в частности, одним из пунктов обвинения вашего отца было то, что он получил в подарок от Бухарина автомобиль… А ваш отец утверждает, что был премирован лично товарищем Орджоникидзе…
– А что, нельзя запросить архив Наркомтяжпрома?
– Наркомтяжпрома нет и архива нет, – ответил Мельников. – Я пытался…
Я вспомнил пятидесятые, ночь двадцать девятого апреля, когда подполковник Кобцов руководил группой, приехавшей забирать отца, вспомнил, как на полу квартиры валялись книги, документы, записки, фотографии, вспомнил, как возле моей левой ноги лежала бумажка: приказ по Наркомтяжпрому о награждении отца автомобилем, подписанный Серго, вспомнил, как, страшась самого себя, я осторожно подвинул каблуком эту бумагу под тахту, а потом, когда обыск кончился, все документы и фотографии отца (с Серго, с генералом Берзариным в Берлине, с маршалом Говоровым, с Константином Симоновым, с Ворошиловым) увезли, а комнату опечатали, я ночью вскрыл форточку, влез в бывший кабинет и достал из-под тахты этот приказ Серго – все, что у меня отныне оставалось от памяти…
– А что, если я вам найду этот документ? – спросил я Мельникова. – Это во многом поможет делу?
– Во многом. Отпадет одно из самых серьезных обвинений: согласитесь, подарок от троцкистского диверсанта Бухарина не украшает советского человека…
…Итак, отец усадил меня в свою машиненку, и был он тогда одет в черную косоворотку с белыми пуговичками, в коричневый пиджак, и было ему тогда двадцать девять (одногодка моей старшей дочери Дунечки. Спаси Бог их поколение от повторения ужаса тех лет) и счастливо шепнул:
– Сынок, я еду к товарищу Сталину!
И каким же одухотворенным было его лицо, когда он шепнул мне это, сколько в нем было мальчишеского счастья и невыразимой гордости от того, что увидит «фельдмаршала революции», «вождя народов», «творца нашего счастья», «отца всех одержанных нами побед»…
…Оставив машину возле ворот сталинской дачи, назвал свое имя, несуразно ответив на то, как ему, вытянувшись, откозыряли люди из личной охраны Сталина, отец попросил их поглядеть за мною: «пусть мальчик поиграет рядышком, только б далеко не отходил, ладно?»
…Спустя восемнадцать лет, вернувшись из тюрьмы, он рассказал мне все, что произошло дальше, – в подробностях.
По песчаной дорожке к дому Сталина его сопровождали два человека в форме; Сталина отец увидел издали: тот окапывал молодое грушевое деревцо, делал он это неторопливо, вкрадчиво, но одновременно резко нажимая маленькой ногой на остро отточенную лопату, входившую на штык в жирную, унавоженную землю.
– Знаешь, – говорил мне потом отец, – в его фигуре, особенно когда он наваливался на лопату, чувствовалась литая сила; он наслаждался этой работой, и что-то неестественное было в его единении с жирной землей, тем более что рядом стояла легкая плетеная мебель: столик и три кресла; на столике лежал утренний номер «Известий», придавленный ножницами, коробкой «Герцеговины Флор», трубкой и спичками.
– Садитесь, – Сталин кивнул на кресло, словно бы спиною заметив, что отец подошел к нему.
Вогнав лопату в землю, он обернулся, достал платок, вытер маленькие руки, сел рядом и, неторопливо набив трубку папиросным табаком «Герцеговины», заговорил:
– Мы в Политбюро познакомились с запиской Бухарина… Он предлагает понизить стоимость газеты с пятнадцати копеек до десяти потому, что вырос тираж, газета стала популярной в народе… Передайте редколлегии, что это наивное предложение… Надо просить Пэ-бэ не понижать стоимость номера, а повышать его… До двадцати копеек… Так мы решили… Возможно, Бухарин согласится с нашим мнением… Я бы просил также передать редколлегии ряд моих соображений и по поводу верстки номера… Она пока что оставляет желать лучшего, слишком недисциплинированна, разностильна, точнее говоря… Вы правительственный официоз, поэтому, если первая полоса несколько суховата, надо взрывать ее изнутри – темой передовицы, например. Не стоит бояться острых тем, больше критики, нелицеприятной критики… Газета должна быть единым целым – это азы пропаганды и агитации. Поэтому, во-вторых, на следующей полосе должен быть фельетон, публицистика, развивающая основные тезисы передовицы. И не бойтесь, наконец, и на третьей полосе, где печатаются иностранные материалы, заверстать что-либо, связанное с основной темой номера… Ну а четвертая – в ваших руках, ищите в ней свою, «известинскую», индивидуальность… Вот, собственно, и все…
– Спасибо, товарищ Сталин, я передам редколлегии все ваши пожелания.
Сталин заметил движение отца за мгновенье перед тем, как он решил встать с кресла.
– Погодите, – сказал он, пыхнув трубкой. – У меня к вам ряд вопросов…
– Слушаю, товарищ Сталин…
– У вас дети есть?
– Да, товарищ Сталин, есть.
– Сколько?
– Сын – Юлька…
В это время к Сталину подошел высокий крутолобый человек, склонился к нему:
– Звонит Калинин… По поводу сегодняшнего мероприятия… Что сказать?
Сталин неторопливо пыхнул трубкой, положил ее на стол, поднялся и подошел к дому. Отсутствовал он минут пятнадцать; когда вернулся, лицо его чуть побледнело, улыбчивых морщинок вокруг глаз не было, жестче обозначился рот под седеющими усами.
– Трудно содержать ребенка? – спросил Сталин, словно бы все то время, что говорил с Калининым, помнил ответ отца.
– Нет, товарищ Сталин, нетрудно.
– Вы сколько получаете в месяц?
– Партмаксимум, «кремлевку»…
– А жена?
– Она библиотекарь… Зарабатывает сто десять, вполне обеспечены…
– Хорошо, а могли бы вы содержать двух детей на этот ваш максимум?
– Да, товарищ Сталин, смог бы!
Сталин усмешливо посмотрел на отца, но глаза были строгие, несмеющиеся, желтые:
– У грузин есть присказка: «один сын – не сын, два сына – полсына, три сына – сын»… Смогли бы содержать на ваши оклады трех детей? Честно отвечайте, не пойте…
– Конечно, товарищ Сталин, смогли бы…
Сталин, неотрывно глядя в глаза отца, спросил:
– Почему вы ногами егозите? В туалет надо?
– Нет, спасибо, товарищ Сталин… Просто у меня в машине сын остался, я поэтому несколько волнуюсь…
– А что же вы его не привели сюда? Разве можно бросать ребенка? Пойдите-ка за ним…
…Я помню большие, крестьянские руки отца, помню, как он прижал меня к себе, помню, каким горячим было его лицо, помню его восторженный шепот:
– Сейчас ты увидишь товарища Сталина, сынок!
…А я не смог поднять глаз на вождя, потому что торжественное, цепеняще робкое смущение обуяло меня…
Но зато я увидел его маленькие руки, ощутил их ласковое тепло, Сталин легко поднял меня, посадил на колени, погладил по голове и, кивнув на газету, что лежала на плетеном столике, сказал отцу:
– Этот номер «Известий» возьмите с собою… Тут есть ряд моих замечаний по верстке… Может быть, пригодятся Бухарину и Радеку… Счастливой дороги…
…Кортеж «паккардов» обогнал нас у въезда в Москву – Сталин возвращался в Кремль.
В это же время, только с другой стороны, в Кремль въехала машина с зашторенными стеклами, в которой сидели Каменев и Зиновьев; их привезли из внутренней тюрьмы для встречи со Сталиным и Ежовым; вчера они наконец – после двухлетнего заключения – согласились писать сценарий своего процесса, который закопает Троцкого, докажет его фашистскую сущность – взамен заверениям о том, что им будет сохранена жизнь, а малолетних детей выпустят из тюрьмы.
…А когда был принят указ, запрещающий аборты, я помню, как отец ликующе говорил всем, кто приходил к нам:
– Как же он мудр, наш Коба, как замечательно он готовит решения! Сначала советуется с рядовыми работниками, выясняет всю правду, а только потом санкционирует указ государства! Мы непобедимы нерасторжимостью связи с вождем, в этом наша сила!
Все, конечно, с ним соглашались.
Бухарин, однако, глядя на отца с грустной улыбкой, восторги его никак не комментировал, молчал.
Только дядька Илья, один из самых молодых наших комбригов, покачал головой:
– Сенька, ты что, как тетерев, заливаешься? Ты хоть знаешь, где аборты запрещают? Только в католических странах! Там, где последнее слово за церковью. У них за аборт в тюрьмы сажают, а коммунисты поддерживают женщин, которые выступают за то, чтобы не власть, а она сама решала, как ей следует поступить… Кому охота нищих да несчастных плодить?!
Отец побледнел, резко поднялся:
– Что, повторения двадцать седьмого года захотел?! Неймется?!
…Тогда, в ноябре двадцать седьмого, после разгона демонстрации оппозиционеров – отец принимал в ней участие – братья подрались.
Жили они на Никитской, дом этот сейчас снесен; длинный коридор, заложенный поленцами, – еще топили печи; затаенные коммуналки с толстыми дверями – до революции здесь размещался бордель, греховная любовь требует тишины. Комнатушка деда и бабки была крохотной, метров десять, курить выходили в коридор, здесь и схватились, когда Илья, выслушав восторженный рассказ отца, хмуро заметил: «Что ж ты раньше Каменева не тащил за ноги с трибуны, когда его портреты на демонстрации выносили? Как сказали “ату!”, так и бросились…» – «Ты на кого?! – отец задохнулся от гнева. – Ты кого защищаешь?! На кого голос подымаешь?!» – «Да ни на кого я голос не поднимаю… Голова у тебя есть? Есть. Ну и думай ею, а не повторяй чужие слова, как попка-дурак».
Отец тогда схватился за полено. Илья легко выбил полено у него из рук, вертанул кисть за спину, повернулся и уехал к себе в Люберцы – он был там начальником НКВД. С тех пор братья два года не разговаривали, тяжко переживая размолвку.
Помирились на похоронах общего друга, Васи Сироткина, его зарезали во время командировки на коллективизацию, виновных не нашли, а двое сирот у него осталось, Нюра и Зина, погодки.
…После того как в «Известиях» начали печатать сообщения о расстреле троцкистско-фашистских наймитов Каменева и Зиновьева (заместителя Ленина по Совнаркому и председателя Коммунистического Интернационала), лицо Бухарина сделалось желтым, измученным; он лег на землю (это было на Памире), взял свечку, зажал ее в руках, сложил их на тоненькой груди и, посмотрев на отца, усмехнулся:
– Семен, я похож на покойника, а?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?