Текст книги "Розовый куст"
Автор книги: Юлий Файбышенко
Жанр: Полицейские детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
– Ни единым пальцем. Это мне, начальник, не клей.
– Значит, Ванюша руководил?
– Как есть он.
– Пал Матвеич, – с укоризной говорил Клыч, – ты вот твердишь, что в бога веруешь. А по библии врать-то – грех. Ранен перед этим Ванюша был. Другой налетом-то руководил.
– Може, кто и другой, я запамятовал, начальник.
– От статьи бережешься, Пал Матвеич, а уберечься-то нельзя. Вот читай.
За стенкой замолчали, слышно было, как сопел Тюха, шелестя листами. Просунула в дверь голову секретарша.
– Филин, к начальнику!
Филин затянул галстук на распахнутом вороте, отряхнул брюки и вышел за дверь.
– Так как, Пал Матвеич? – опять спросил голос Клыча. – Будем и дальше вола за хвост вертеть?
– Да пиши, начальник, пиши! Сопляков похватали, они варежки и раззявили! Суки!
– Так и пишем: принимал участие в нападении на лавку потребкооперации в селе Жорновка. Ладно, теперь сам добавь, что еще не записано.
– Я себе не враг, начальник.
– Тебе, Пал Матвеич, стесняться нечего, и того» что есть, хватит.
– Мне что вышка, что пышка, начальник! Кто за наше дело берется, тому жизни мало остается.
– Дурное ваше дело, Пал Матвеич.
– Оно и ваше не больно хорошее. Легавое ваше дело, начальник.
– Зато не душегубы.
– Замолчь! – вдруг фистулой вскрикнул Тюха. – Чего душегубством мне тычешь? Ты людей же губил?
– Задаром? Опупел, бандюга?
– А на войне?
– То не людей, а врагов, – сказал серьезный голос начальника. – Это другое дело.
– А окромя врагов, так ни одну невинную душу и не кокнул?
За перегородкой засопели. Потом Клыч сказал:
– Ладно, скажу. – Он на секунду смолк и медленно заговорил снова: – В восемнадцатом сполнял я решение трибунала. Приговор. Офицерика в расход пускал. Молоденький офицерик. Стоит, слезы катятся, а смотрит гордо. Пожалел я его, вражину: «Давай хоть глаза завяжу». А он: «Стреляй, – говорит, – твое дело собачье». Оскорбил он меня. Не собачье мое дело было, человечье. Был он мне классовый враг. Уж сгнил он небось, дьявол глазастый, – сорвался вдруг голос начальника, – я ночи из-за него не сплю. Снится мне. Слезы его снятся. Думаю: оголец ведь. Не будь войны, перековался бы, понял… А на войне какая же жалость…
Опять наступило молчание. Слышалось тяжелое дыхание Клыча. Потом он сказал подчеркнуто ровно:
– Последний к тебе вопрос. Расскажи о шайке Кота.
Вы там поблизости орудовали.
– Про Кота пущай он тебе сам расскажет, – хохотнул Тюха. – Он дюже разговорчивый.
Опять помолчали, потом Клыч сказал:
– Ладно, Пал Матвеич, ты иди, мы еще с тобой потолкуем.
– Прощевай, начальник.
Тюха, коротконогий, крепкий, в арестантской робе, но в своей пока еще кепке, вышел из-за перегородки. За ним показался бледный Клыч.
– Ильин, – сказал Клыч, – проводи.
Тюха помедлил, оглядывая присутствующих, потом, сопровождаемый Стасом, доставшим свой кольт, прошел к двери, издевательски раскланялся со всеми:
– Нашего вам со звоном! – и вышел.
Немедленно после этого просунулась в дверь голова
секретарши.
– Товарища Клыча к начальнику.
– Есть! – Клыч прошел через комнату, с силой саданул дверью.
Вернулся Стас. Светлые волосы его стояли дыбом, все лицо выражало изумление.
– Филина взяли!
– Что? – к нему повернулась вся бригада.
– Только сейчас сунули в конвойку Тюху, смотрю, ведут Филина. Я только рот раскрыл.
Вошел Клыч. Он смотрел себе под ноги. Прошел к своей конурке и встал у дверей в нее. Не оборачиваясь, глухо сказал:
– Товарищи, наш с вами сотрудник Филин оказался злостным нарушителем революционной морали. Своей сожительнице, содержательнице тайного притона Анастасии Деревянкиной, он выболтал все наши секреты. Операцию по чистке Горнов сорвал он. Кроме того, шпана слишком многое знает о нас. Филин и Деревянкина арестованы. Будем проверять, по глупости он все это насовершал или с целью.
Клыч прошел за перегородку и засел там. В комнате установилось пасмурное настроение.
– Как же он мог? – недоумевал Стас. – Жил с нами, в операциях участвовал…
– Да в нем всегда мелкий буржуйчик проглядывал! – резал Селезнев. – На ипподроме играл, порицание получил. То гимнастический зал мечтал открыть…
– Селезнев всегда рад другого вымазать, – зло посмотрел на него Климов. – Филин с тобой вместе Тюху брал. Жизнью рисковал не меньше остальных. Об этом забыл?
– Жизнью рисковал! – усмехнулся Селезнев, – Жизнь, брат, копейка! Вопрос, на какой кон ее ставить! А он, видно, не на наш ставил, раз с такой связался!
– Надо узнать, потом говорить, – жестко сверлил глазами крутоскулое, зло-насмешливое лицо Селезнева Климов. – Не обязательно предательство, может, просто глупость!
– Да уж умом не блистал дружок твой! – захохотал Селезнев. – Если б за глупость прощалось, многим бы можно амнистию объявить.
– Ладно, – сказал Климов, – я не обижаюсь. Пусть он мой дружок. Он им не был, но раз тебе нужно – пусть. Но скажу тебе, Селезнев: мужик ты храбрый, но дурной.
– А мне плевать, что там обо мне твои мозги сварят! – сказал Селезнев, презрительно усмехаясь. – Кто ты мне, Климов? Товарищ по ячейке? Соратник по идее? Всего-навсего сослуживец. Нынче ты здесь, завтра тебя нет! Так что чихал я, что ты там обо мне думаешь!
И тогда неожиданно поднял голос Стае.
– Я твой соратник по идее, Селезнев, – сказал он своим глухим от застенчивости голосом, – а говорю тебе так же, как друг мой Климов: дурной ты человек! И плохой товарищ!
– Вот об этом поговорим в другом месте, сказал Селезнев, и серые глаза его с открытой враждой осмотрели обоих собригадников. – Но и тебе отвечу: мне неважно, что обо мне вы думаете! Я живу для идеи, а все, что болтают разные обывательские элементы, от меня, как дробь от брани, отскакивает! – и, увидев, что Стас опять было открыл рот, отрезал: – Все! Разговорчики… Ваш дружок продавал. А не мой! Тут не ячейка, и я слушать вас не собираюсь!
В этот момент ворвался Гонтарь. Он хрупал огурцом и расплывался всем своим мускулистым лицом с привздернутым сапожком носа. Нечесаные темные патлы свисали на уши.
– Братцы! – сказал он, падая на стул. – Слыхали? Цирк наш выезжает, – он откашлялся. – Оглашаю: «Борьба борьбе». «Развившаяся в городе цирковая борьба приняла за последнее время нездоровый уклон и разлагающе влияет на рабочие массы.
Сами рабочие указывают на вред и разлагающее влияние борьбы в массовых письмах в редакцию и заявлениях в горсовет. Учтя волю рабочих, президиум горсовета обратился в губком РКП(б) с просьбой воздействовать на соответствующие организации в деле принятия ими мер к скорейшему удалению из городского цирка борьбы и оздоровлению цирка художественно-сатирическим репертуаром», – Он засмеялся: – Нет, граждане, уважая горсовет, я все же против этого постановления. У нас в городе даже пьяные перестали драться, стали бороться! За что бороться с борьбой? Нет, это огорчительно, братцы-новобранцы!
– Филипа арестовали, слыхал? – спросил Селезнев.
– Фи-ли-па? – в изумлении привстал Гонтарь.
– За разглашение служебной тайны, – пояснил Стас. – Он своей любовнице проболтался. Из-за пего операцию в Горнах отменили.
Гоптарь сокрушенно помотал лохматой головой и несколько минут сидел молча. Но вот зубы опять блеснули на загорелом лице, опять заискрились глаза.
– Нет, граждане, жизнь удивительная штука, как сказал поэт! Топаю сегодня за Клембовской. Надоело хуже горькой редьки. Куда эта мамзель лезет, чего она ищет? Во все притоны суется, отовсюду ее или деликатно выпрут, или вышибут. Просто жаль становится. Физиономия отчаянная, а чуть что – глаза на мокром месте, и все же опять рвется, я иду позади, индифферентно держу дистанцию и думаю: «Барышня, чего вы хотите от шпаны? Спросите у меня, старого сыскаря, я вам все выложу на голубом блюдечке». И целый день ходит как ненормальная… Впрочем, ребята, не вру, а она немного тае… чего-то в ней есть этакое… Из палаты номер шесть.
– И понятно, – сказал Климов. – Я как вспомню тех-четверых у нее на квартире, аж озноб берет. Ну и волк этот Кот. Такого мы еще и не брали.
– Ничего, найдется и на этого волка своя Красная Шапочка, – сказал Гонтарь. – Прижмем гада! – и запел, похлопывая ладонями по столу. Он весь так переполнен был ощущением силы и здоровья, что просто не мог воспринимать ни дурных, ни печальных известий.
Зазвонил телефон. Гонтарь кинулся к нему, взял трубку.
– Яшка? Ну да, я. Где? На Камчатке, у бакалеи Нилина? Ладно. А она не выйдет? А то вы скроетесь, я вообще вас не найду. Ладно. Возьму пролетку. Выезжаю. – Он дал отбой и повернулся к остальным: – Адью и аванти. Сменщик ждет. Опять буду шлепать за красоткой Клембовской, вдруг она выведет нас на след Кота или какого-нибудь тигра! Не хнычьте, парнишки! Жизнь продолжается. – Он грохнул дверью и исчез, унося с собой свою улыбку и неистребимую жизнерадостность. Снова зазвонил телефон.
Стас снял трубку.
– Что? Разборчивее говорите. Так, – он жестом руки вызвал к себе внимание Климова и стал тыкать в сторону перегородки: «Зови Клыча».
Климов сбегал за Клычом, тот подошел и стал рядом.
– Передаю инспектору бригады, – сказал Стас.
Клыч взял трубку, выслушал первые булькающие звуки, весь построжел, подтянулся.
– Подробнее, – сказал он.
Минуты две он слушал не перебивая, потом повесил трубку, дал отбой и обернулся к остальным:
– При перевозке в тюрьму Тюха вышиб в дверь конвойного и попытался бежать. Филин кинулся за ним и свалил его. Тюха все же отбросил Филина и побежал. Второй конвойный выстрелил. Ранил его под левую лопатку. Пуля пробила легкое. Ранение тяжелое, может быть, смертельное. Оба заключенных доставлены в тюрьму.
Клыч оглядел всех и чуть улыбнулся:
– Во всей этой истории одно небезнадежно, братишки: Филин вел себя, как подобает сотруднику угрозыска. Пусть и бывшему.
Он ушел за свою перегородку. Пришел Потапыч.
– Старость не младость, судари мои, – сказал он, садясь за стол Гонтаря. – И приходят всякие неутешные мысли. Например, правильно ли распорядился я со своими шестьюдесятью четырьмя годами? Мог ли я прожить по-иному и лучше?
– Ну и? – спросил Стас, поднимая голову. – Ведь если бы ты, Потапыч, был революционером с юности, разве это было бы не прекраснее?
– Революционером? – поразмыслил Потапыч и по привычке подул на концы усов. Секунду они парили в воздухе. – Нет, – сказал он, – рискуя вызвать в вас, молодые люди, полное отвращение, должен сказать, что я не хотел быть революционером. Понимаете, я участвовал в студенческом движении, сидел в «Крестах». Правда, всего три дня, нас потом выпустили. На этом революционная часть моей биографии кончается. Ни темперамент мой, ни характер не подходили для этого рода деятельности. Не то любовь к человечеству во мне выражена очень узко, не то честолюбие отсутствует. Мне отчего-то обнаружение преступников всегда казалось не менее важным делом, чем любое общественное переустройство.
– Нет, ты, дед, все-таки договоришься когда-нибудь, – прищуренно вонзился в него Селезнев серыми клинками глаз. – Все, что ты тут несешь, – сплошное буржуазное разложение. И я как марксист…
– Вы, друг мой, весьма самоуверенный и нетерпимый человек, – спокойно сказал Потапыч, – вы уже не способны выслушивать изложение чьих-либо мыслей. И потом: откуда такая самонадеянность – «я марксист»? Выучить десять цитат из Маркса и потому уже считать себя умнее других? Согласитесь, образованному человеку это несколько смешно.
– Я вот соберусь как-нибудь и позвоню в ГПУ, – безмятежно сказал Селезнев, – и попрошу знакомых ребят порыться в твоей анкете. Похоже, там кое-что интересное для них отыщется.
– Селезнев, – спросил Потапыч, закуривая трубку, – скажи, что бы ты делал, если бы тебя и таких вот, как ты, перестали бояться? Твоя жизненная функция, на мой взгляд, была бы исчерпана, ты предстанешь голым для посторонних взглядов, и тогда окажется, что ты лишь свирепое ничтожество, которое способно в этой жизни делать лишь одну работу: пугать!
Климов не выдержал и торжествующе захохотал, Стас слушал задумчиво, и как-то непонятно было: одобрял он Потапыча или осуждал.
– Что ж, – сказал, вставая и распрямляясь во весь свой далеко не гвардейский рост, Селезнев. – Я ведь не так уж рвался, ты вынудил меня к этому, старик. – Он пошел к телефону, но тот в этот миг прорвался звонком.
Селезнев снял трубку и тут же закричал:
– Тревога! Товарищ начальник, машина ждет!
Клыч кинулся из-за своей перегородки к дверям, на ходу доставая из кармана галифе кольт.
– Селезнев на месте. Принимает сообщения. Остальные – за мной!
Они с грохотом пронеслись по коридору, ураганом слетели по лестнице. «Фиат» уже тарахтел во дворе. Трое сотрудников из других бригад теснились на задних сиденьях. Стас и Климов еще потеснили их. Клыч вскочил на подножку.
– Жми!
Мотор взревел. Вахтер отскочил с дороги, ринулся навстречу ветер. Авто пронеслось мимо толпы у цирка, прогрохотало по мосту, распугивая игравших в лапту ребятишек, пролетело по улицам Сосновой слободки. Уже слышны были хлопки выстрелов. Выехали на поросшую травой площадку у старой часовни, и шофер затормозил. В пыли между двумя рядами глухих заборов лежало тело женщины, в нескольких шагах от нее катался и корчился мужчина, третий все время приподнимался, упираясь рукой в землю, и падал вновь. Прижавшись вплотную к доскам забора, какой-то человек в штатском стрелял в другой конец тупика, а оттуда, изредка высовываясь, отвечал ему второй.
Человек у забора, обернувшись на звук мотора, замахал рукой.
– Товарищи, за ним!
– Гонтарь! – крикнул Стас, узнав того, кто катался в пыли.
Они с Климовым выпрыгнули через борта, не ожидая, пока распахнутся дверцы. И, едва выпрыгнув, услышали треск выстрелов. Они дружно кувыркнулись в пыль, вырвали из карманов пистолеты и приподняли головы. Бандит, высунувшись из-за угла, прицельно бил в сидевших в машине. Оттуда ему ответило сразу несколько пистолетов. Тогда, отпрянув за угол, бандит еще раз выстрелил, и тот раненый, который все время пытался встать, вскрикнул и упал.
– Гони! – услышал он команду, и «фиат» ринулся к тупичку. Все сидящие в нем стреляли наперебой. «Фиат» почти врезался в забор, с него спрыгнуло четверо. Один – на заднем сиденье – не поднялся. Голова его лежала на коже заднего валика. Клыч и остальные исчезли за забором. Климов и Стас кинулись к раненым. Женщина лежала, запрокинув голову в канаву. Климов бегло осмотрел ее. Это была Клембовская. Она дышала. Золото волос потемнело от крови. Климов разорвал носовой платок, положил ее голову на колени и стал перевязывать. От угла возвратился Клыч. Остальные копошились в машине возле оставшегося на сиденье. Клыч подошел к третьему, упавшему в пыль лицом, перевернул его и сел перед ним на колени. Клембовская что-то пробормотала. Климов приложил ухо к ее губам:
– Пи-ить!
– Сейчас, – сказал он, – погоди минутку.
Он снял с коленей ее голову и вновь положил на траву, затем бросился к Стасу. В руках того бился огромный Гонтарь, ладонями он хватался за живот, раскрывал горячие глаза, на животе его, присыпанном пылью, сверкала черная густая влага.
– Ма-а-ма! – мычал Гонтарь костенеющим языком, и глаза его были полны ужаса и неистовой жажды жизни. – Ма-а-ма-а!
Всех их положили в машину, где уже вытянулся на заднем сиденье мертвый сотрудник из второй бригады Ленька Ухачсв. Климов и Клыч встали на подножки, Стас и два других сотрудника остались опрашивать население и выяснять подробности. Машина взревела и мягко тронулась.
В помещении бригады все сидели по своим столам и молчали. Только Селезнев злобно ругался между затяжками. Слышно было, как ходит за перегородкой Клыч, изредка сквозь простенок слышался тягостный, как мычанье, стон.
Через час после возвращения опергруппы в бригаду пришел Клейн. За ним – невысокий парнишка с рукой на перевязи. Климов узнал в нем того парня, что перестреливался с бандитом, когда они примчались к часовне.
– Товаричи! – сказал Клейн, дождавшись, когда вышел и сел на стул Клыч. – Мы несем потери. Это тяжело. Замечательни люди били Миша Гонтарь и Леня Ухачев из второй бригады. Храбри, честни и верни своему дольгу товаричи. Война окончилась для всех, но не для ГПУ и не для нас. – Он оглядел сидящих. Все они бледны. У Клыча на лбу испарина. Клейн потер висок, закрыл веки. – Товаричи, Миша Гонтарь умер. – Он встал, встали все. Минуту помолчали. Потом Клейн продолжал: – Товаричи, сотрудник угрозыска не имеет права относиться к смерти товарича или собственной как к чему-то из ряда вон виходящему. Ми на войне, а на ней стреляют. И убивают. Перехожу к делу. Важни подробности. Гольцев, сообчайте.
– Я сменщиком с Гонтарем ходил, – сказал парень с перевязанной рукой. – Как раз Клембовская в дом одна вошла и не выходит. Я и позвони Гонтарю: Миш, мол, смени. Его очередь подходила. Ну, он на извозчике и приехал. Только я ему сдал, значит, смену, глядь, она выходит и идет себе. Ну, я задержался. Дальше. Смотрим, из тупика выходят двое. Она мимо нас, они навстречу. Один на другую сторону перешел – такой дохленький, рыженький, а второй идет встречь Клембовской и, как она поравнялась, чем-то ей ка-ак рубанет по затылку. Я-то еще губами шлепал, а Гонтарь как кинется. Тот-то хотел, видно, уже лежащей ей добавить, но Гонтарь его раз – и сломал. Тот упал, а второй с той стороны бежит, и я бегу. Он в меня трах – я и остановился, а он к Гонтарю. Тот еще только руку в карман, а этот почти в упор ему в живот. Я раз стреляю – мимо, второй – мимо, а он ширк – за тупичок, оттуда в меня и бьет, главное, зараза, до чего точно. Мишка катается там, Клембовская лежит. Гляжу, тот, дружок энтого, стал вставать – я в него. Упал. Тут постовой откуда-то взялся. Я кричу: давай, мол, браток, беги звони в розыск, я пока отобьюсь. Минут через пять вы… Вот…
– Наделал этот рыжий делов, – сказал Селезнев. – Значит, тебя в руку, Гонтаря совсем, Ухача из второй бригады совсем, Клембовскую ранил…
– Товаричи, – сказал Клейн. – Сейчас ваша бригада становится оперативки группой. Ночевать будете здесь. Пока у нас только неудачи. Но вот удача – человек, которого взяли рядом с Клембовской. Он дважды ранен, но в сознании. Говорить отказался. По тому, как его напарник питался вивести его из игры, заключаю, что он теперь становится чрезвычайно опасним для них. Вполне возможно, что он не из их шайки, а биль нанят для убийства Клембовской. Но знать о них он кое-что дольжен. Так что первий успех, пусть и добитый тяжелой ценой, у нас есть. Какие предложения?
– Надо было дом тот обыскать, откуда Клембовская вышла, – сказал Клыч. – Теперь как бы поздно не было.
– Селезнев, возьмите двух людей из второй бригады. Ви проводите! – кивнул Клейн раненому. – Действительно, странная связь: почему они покушались на Клембовскую именно у этого дома? Идите, товаричи.
Селезнев и раненый ушли.
– Клембовская ранена неопасно, – сказал Клейн. – Завтра уже сможет говорить… Очень странная комбинация, очень странная… Зачем она им понадобилась? Впрочем, я подозреваю зачем.
– Когда Мишу хоронить будем? – спросил Клыч.
Клейн посмотрел на него, опустил голову.
– Через два дня, Степан Спиридонович.
Все помолчали.
– Все, – Клейн встал и вышел.
Клыч ушел за перегородку. Опять нависло молчание. В конце рабочего дня приехал Селезнев.
– Убита, – сказал он входя, – тяжелым предметом в висок Прасковья Моисеевна Кубрикова, торговка.
Клыч вышел из-за перегородки, усы топорщились, глаза блестели.
– Бешеная собака, – сказал он. – Братишки, жизни надо не пожалеть, но такую гадину уничтожить.
– Ему все равно вышки не миновать, – сказал Селезнев, садясь. – Вот и стреляет, режет.
– Чего он эту-то? – спросил Стас. – От нечего делать, что ли?
– Разгадка у Клембовской, – сказал Клыч. – Предполагаю, дело в ней. И вообще… Не вмешивайся эта деваха, неизвестно, как и куда нас бы увело, а сейчас, по всему видно, дело тянет к концу. Скоро будет ему амба!
– Коту?! – усмехнулся Селезнев. – Возьми его вначале.
– Возьмем, – сказал Клыч и обвел всех запавшими, горячечно блестящими глазами. – Не знаю, кто останется жив, но этого дикого Кота мы возьмем, братишки. И по всей форме представим правосудию. Вот тогда я посмотрю, как он повертится, сволочуга.
– Сначала надо взять, – сказал Селезнев, – а потом хлестаться.
– Ребята, у нас три часа свободного времени, – не обращал внимания на слова Селезнева, распорядился Клыч. – В девять быть здесь как штык.
Стас и Климов, накинув пиджаки, пошли к дверям.
Глава V
Солнце уже садилось, за куполом цирка медленно проливались алые струи заката. Народ схлынул, улицы в этот предвечерний час были пустынны, лишь у рюмочной толкалось несколько фигур в лохмотьях, выпрашивая у редких прохожих по тысчонке на выпивку.
Климов, как пленку в фильме, не отрываясь, прокручивал одни и те же кадры: пыльный пустырь между глухими заборами, Клембовскую, уронившую голову в канаву, катающегося в пыли Гонтаря… Он жил вокруг, город, ходил в цирк на борьбу, работал, торговал, заседал, а где-то рядом, неуловимый и страшный, как бешеный волх, готовый укусить, и укусить насмерть, бродил Кот.
– Мать у Гонтаря где? – спросил он Стаса.
– В Курске, кажется, – ответил Стас.
Они брели без видимой цели, куда-то к мосту, к своей слободке. Но домой обоим не хотелось, да и что было делать там, дома?
– В семь у меня ячейка, – сказал Стас, – объединенная: партийно-комсомольская. Ты что будешь делать?
– Не знаю, – сказал Климов. – Потолкаюсь где-нибудь.
С грохотом и звоном процокала конка. С крыши свистели беспризорные,
– Ты на фронте сколько был? – спросил Стас.
Они теперь спускались к реке по узкой стежке, со всех сторон поросшей лопухами и крапивой.
– Год, – сказал Климов.
– Страшно на фронте? – спросил Стас.
Вечерняя свежесть реки обдула их, заставила поежиться в легких пиджачках.
– На фронте и страшно и не страшно, – пояснил Климов. – Там, Стас, всегда почти на людях. Перед атакой, верно, страшно. А потом, когда побежали, заорали, даже не страшно, а так – безумеешь. Орешь, стреляешь, бежишь, рядом тоже орут, бегут, стреляют. Все как в тумане, ворвались в окопы – вроде была драка, орудовал штыком, но вспомнить трудно. Иногда про другого вспомнишь, а про себя ничего. Да, вообще говоря, редко до рукопашной доходит. Там в каждом бою бывает момент такой: одна сторона вдруг понимает, что не удержит. И знаешь что: понимают сразу – и командиры, и солдаты. И наоборот, иногда все ревет вокруг, кажется, все, хана, а почему-то вдруг чувствуешь: наша берет. И точно. Глядь, огонь ослаб, мелькают спины, вот тогда даешь! И наша победа!
Они помолчали. Шелестела трава под ветром. Чуть слышно плескала волна. Тьма окружала их, враждебная тьма, и в ее бездонной жути негромко и словно бы о них самих пел с той стороны реки дальний и звучный голос: «Вы-хо-жу-у оди-ин я на до-ро-о-гу…»
– Помереть не страшно, – сказал Стас. – Нет, честно, я не боюсь. Страшно только, что умер, и все. Никакой памяти о тебе. Сгинул. Был – и нет. Ну, ты там вспомнишь, может, еще кто-то, а потом и вы забудете…
Климов улыбнулся в темноте. Чудак он, Стае, милый, родной чудак.
– Вот хотел я быть художником, – опять заговорил после паузы Стас, – не вышло. Нет таланта. После художника, Витя, остается красота. Настоящая красота, так что сердце дрожит и плачет. Если, конечно, был у него талант. А у меня нет. И вот цветы… Все равно вся красота мира ничего прекраснее цветов не изобрела. Я бы после смерти каждому не памятник ставил, а цветы на могилу сажал. И каждому свои – по заслугам и по характеру. Одному лютики – за тихость и простоту, другому тюльпаны – за гордость и решительность, третьему – розы. Это за чистоту и вообще за все, за служение идее, людям… Потому что розы – сама красота, Витя… И знаешь, если бы я вывел такой сорт роз, чтобы он не нуждался в цветниках и оранжереях, а рос всюду и не боялся наших морозов, вот, честное тебе комсомольское, я бы помереть мог спокойно…
«И дыша, вздымалась ти-хо гру-удь!» – пел голос на той стороне.
Темнело. Усиливался ветер. С неожиданно жалобной интонацией закричала в прибрежных кустах какая-то птаха.
– Ну а мне на могилу что бы ты посадил? – спросил, усмехаясь, Климов.
– Да ну, Витя, на какую могилу!
– Ну а все-таки?
– Тюльпаны, – нерешительно пробормотал Стас, – или гладиолусы там…
– Нет уж, – сказал Климов, – если такое случится, ты уж надо мной лютики посади. Ну хотя бы за тихость и Простоту.
Они помолчали.
– В семь ячейка, – встал Стас. – Партийно-комсомольское объединенное заседание.
– Встретимся в розыске, – сказал Климов.
Стас ушел, а он лег на влажноватую еще, не совсем росяную траву и стал смотреть в небо. Оно было звездным, темным, безмерным. «А я, – думал Климов, – что после себя оставляю? Вот мы, сыщики, ловим бандюг. Это, конечно, правильная профессия, но почему же я иногда становлюсь перед чем-то, словно башкой о столб ударился, словно я только делаю вид, что совершаю полезное и нужное дело, а сам понимаю, что этого дела мало для оправдания моей жизни на земле? Но что же еще я тогда должен сделать?.. И вообще, откуда сегодня эти мысли у меня, у Стаса? Это, видно, из-за Мишки…»
Кто-то зашуршал позади. Он скосил глаза вбок, но не пошевелился. Затем рядом с ним появилась тоненькая фигурка и села на камень, где только что сидел Стас. Он смотрел на нее внимательно и отрешенно. Это оказалась девчонка лет пятнадцати. На ней было черное платье, продранное под локтем так сильно, что когда она поворачивалась, то в прорехе явственно мелькало белое тело. Она несколько раз нервно оглянулась на него, в глазах ее было возбуждение и страх. Так они провели вместе и далеко друг от друга минут десять.
– Деньги-то есть, дядь? – спросил глуховато-звонкий девчоночный голос. Лохматая голова повернулась к нему, опять испугом и возбуждением блеснули темные глаза.
– А что? – спросил он.
– А то… пойдем за два «лимона».
Он привстал. Она искоса взглянула на него и отвернулась, ожидая.
– Одна живешь? – спросил он, чувствуя такую жестокую горечь, что слова с трудом проходили через гортань.
– Сама живу, – сказала она и повела худенькими плечами. – Не бойсь, никто с тебя не спросит… Пойдем, что ли?
Он опять упал на траву и опять всмотрелся в звездное небо. Шел шестой год революции, а голодная девочка становилась проституткой, чтобы хотя бы прожить.
– Как зовут тебя? – спросил он.
– Манькой, – сказала она. – Идешь или как?
Он сунул руку в карман, вытащил краюху хлеба – неприкосновенный запас.
– Возьми, Маня, – он протянул ей хлеб.
Она всмотрелась, схватила, стала жадно есть.
Он лежал, думал: «А если со мной что случится? Неужели Таня пойдет по рукам? Конечно, та взрослее, ей уже двадцать. И все же». Он опять увидел, как беспомощно повисла тогда она на руке у завитого гиганта. Нет, Мишкина смерть требовала другого отношения к жизни. Самолюбие? Но до него ли сейчас? У него нет более близкого человека, чем Таня, и он пожертвует своей гордостью и всем, что потребуется, но уведет ее из того мира, куда ее столкнуло чье-то равнодушие и тупое пристрастие к форме.
Он резко вскочил. Девчонка вздрогнула и согнулась, обхватив колени.
– Маня, – сказал он. – Я тебя в приют отведу.
– Не пойду! – Она, не оглядываясь, наотрез закрутила головой.
«Таня, – думал он. – На этот раз я все-таки поговорю с тобой, чего бы мне это не стоило».
– Ладно, – сказал он. – Живи как хочешь. Но вот что, – он нагнулся и положил руку на дрогнувшее худенькое плечо. – Меня зовут Климов, и, когда тебе станет плохо, позвони по телефону двадцать – двадцать два… Позвонишь?
Она, не оглядываясь, кивнула. Он пошел вверх по откосу.
– Эй! – крикнул сзади девичий голос. – А как звать?
– Так и скажи: Климова к телефону.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.