Электронная библиотека » Юлия Гинзбург » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Жан Расин и другие"


  • Текст добавлен: 26 мая 2021, 21:40


Автор книги: Юлия Гинзбург


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сама Нинон, конечно, синим чулком никак не была и отличалась не меньшей ветреностью в любви, чем верностью в дружбе. Но по единодушному свидетельству всех ее знавших, она была на редкость остроумна, образованна, в обхождении непринужденна без развязности и любезна без приторности. У нее в доме бывали все замечательные, отмеченные талантами, самостоятельностью ума и силой характера люди – полководцы, придворные, актеры, ученые, поэты, повесы, красавицы; быть принятым у Нинон считалось честью и отличием. История, любящая символические жесты, подгадала так, что незадолго до смерти Нинон аббат-иезуит привел к ней своего девятилетнего воспитанника – сына ее поверенного в делах. Этого мальчика звали Вольтер. В преемственной цепи французского свободомыслия от Монтеня, Шаррона и Гассенди к Вольтеру Нинон де Ланкло и ее салон оказались небесполезным колечком.

Но при всей разнице между прециозницами-недотрогами и прециозницами-кокетками их кружки, конечно, сообщались между собой. А главное – их сближало противостояние действительности, достаточно суровой в том, что касалось семейного, имущественного, правового положения женщины. Прециозницы времен мадемуазель де Скюдери и Нинон не случайно вербовались по большей части из буржуазок. В аристократических кругах женщина во Франции еще пользовалась кое-какой свободой, во всяком случае, большей, чем в других странах тогдашней Европы, хотя свобода эта распространялась всего лишь на выбор знакомств и способы времяпрепровождения. Во всех жизненно важных же вещах дочь целиком зависела от воли отца, жена – от воли супруга. Она не могла распоряжаться ни своим сердцем, ни своим состоянием, ни своим телом: ее соединяли иной раз с человеком вообще ей незнакомым, порой физически ей отвратительным, а частые беременности отнимали у нее красоту, здоровье, а то и жизнь в расцвете лет: средняя продолжительность жизни у женщин в то время меньше, чем у мужчин. А в буржуазной среде, где нравы царили куда более строгие, семейные устои куда крепче, женщина была лишена и толики призрачной свободы, какой пользовалась француженка в великосветском обществе. Прециозные мечты о владычестве дамы над пылким воздыхателем и призваны были как-то возместить женщине ее реальную униженность в браке. На отвращении к законному союзу прециозницы-недотроги, ценившие платоническую любовь, сходились с прециозницами-кокетками, защищавшими любовь свободную. Салонные амазонки доходили до идей самых крайних, вроде отмены брачных уз как таковых или замены их временным, «пробным» супружеством, и ограничения рождаемости; увидеть в них прообраз нынешних феминисток было бы не такой уж натяжкой.

В прециозном мире создавалась своя мода, свои понятия о приличиях – и свой язык. Вместо вульгарного «рубашка» говорилось: «неизменная спутница живых и мертвых», веер назывался «зефиром», беременность – «болезнью законной любви»; добродетельная женщина считалась непременно Пенелопой, изнеженный мужчина – Сарданапалом, а верный друг – Пиладом. Коль скоро этот условный мир должен был отличаться от грубой прозы действительности, то и его обычаи заключали в себе долю условности, нарочитости, неестественности. Но доля эта и в костюмах, и в манерах, и в способе изъясняться была много меньше, чем полагали потомки, да и многие современники, часто судившие о прециозности по сатирам на нее, подписанным именами столь грозными, как Мольер или Буало, а то и просто мелкими поденщиками пера, кормившимися крохами благодарной темы. Прециозные манеры, особенно у подражателей, вдали от столичных салонов, и впрямь легко ложились в карикатуры и пародии. Изысканность в поведении могла соскользнуть в слащавое сюсюканье и смехотворное жеманство.

Избыточность всяких украшений, каламбуров и перифраз в ущерб заботе о силе и ясности мысли в словесности вела к вычурности и пустозвонству.

Но при всем том именно в прециозных гостиных возникало и оттачивалось то искусство вести себя в обществе, каким французы еще много спустя будут покорять Европу. Многие обороты речи, казавшиеся строгим ревнителям здравого смысла витиеватым вздором, прочно вошли во французский язык и вообще уже не ощущаются как образные выражения. (Кое-что, кстати, докатилось и до русского: к примеру, выражение «руки опускаются» придумано прециозницами.) Без прециозного внимания к мельчайшим оттенкам сердечных чувств едва ли явились бы на свет такие сочинения, как «Письма португальской монахини» или «Максимы» Ларошфуко, которые и родились из бесед в салоне маркизы де Сабле. Даже Мольер, громче всех потешавшийся над «смешными жеманницами», не только потакал их вкусам в пышных, галантных пьесах, написанных для представления при дворе, но и становился их прямым союзником в бунте против любовного и семейного бесправия женщины.

И начинающий стихотворец Расин, естественно, упражнялся в этом роде, сочиняя любовные стансы к некоей Парфенике (Партенизе). Это имя мелькнет потом в его письмах, и может быть, за ним скрывалась живая женщина, к которой юноша питал живое чувство. Но стансы дальше обычных прециозных условностей и приемов, выполненных на обычном, среднем уровне мастерства, не идут:

 
Партениза! Смогу ль превозмочь твои чары!
Ты подобна богам этой властью большой.
И кто взглядов твоих переносит удары,
Тот, наверно, ослеп, или слеп он душой.[11]11
  Перевод Е. Гулыги.


[Закрыть]

 

И так далее. Он писал стихи на случай (рождения дочери Никола Витара), песенки в честь прекрасных глаз красавицы и обращался к музам, прося их помощи уже совсем не в том, чему собирался посвятить себя в Пор-Рояле.

Приятели, которыми Расин быстро обзавелся в Париже, разделяют его интересы и не скучают в обществе друг друга. Тут аббат Франсуа Левассёр, очевидно, не слишком обременяющий себя своими священническими обязанностями и куда больше занятый стихами своего и чужого сочинения, театром, городскими новостями и прелестями четырнадцатилетней девицы, вдохновительницы его музы. Тут Жан де Лафонтен – тот самый, будущий знаменитый баснописец. Он в дальнем свойстве с Расином: его жена тоже из Ла Ферте-Милона и родня Сконенам. Лафонтен на восемнадцать лет старше своего нового друга, но и он еще делает только первые шаги на Парнасе. Пока за ним числится лишь поэма на мифологический сюжет (едва ли не чаще всех прочих использовавшийся стихотворцами, художниками, декораторами в тогдашней Европе) – «Адонис», да несколько стихотворений в честь его покровителя, суперинтенданта финансов Никола Фуке. Лафонтен дружит и с Сент-Эвремоном, и с Пелиссоном, секретарем Фуке.

Встречаясь со своими юными приятелями ежедневно, он, возможно, и их приобщает к вольнодумству Сент-Эвремона, и им дает возможность попасть в великолепные поместья Фуке – Сен-Манде и недавно построенный замок Во-Ле-Виконт. В этой компании есть и человек, очевидно, постарше и положительнее, которого Расин называет «господин Адвокат». Никола Витар смотрит сквозь пальцы на забавы и проказы молодежи; она собирается у него в доме (то есть, в парижском особняке Люиней, где он поселил и племянника вместе с собой), втягивает в свои шалости – впрочем, вполне невинные, – даже его жену, читает Тибулла, Тассо, Ариосто, а иногда и кое-что более нескромное.

Витар, при всей тесноте его связей с Пор-Роялем, деловых и родственных, при всем доверии, которым он пользуется у отшельников и у своего янсениствующего господина, герцога де Люиня, при всей безупречности своей репутации, – человек светский и практический. И, любя племянника, он ради этой любви готов заботиться не только о благе его души, но и о его земном устройстве, а поэтическими талантами юноши гордится независимо от того, употреблены они на пользу Пор-Роялю или нет. Не так смотрят на это в монастыре. Упреки и увещевания сыплются оттуда на молодого стихотворца с самого начала его парижской жизни. Он жалуется Левассёру, что во дворце Люиней ему некому почитать свои стихи: Витар вечно занят, «господин Адвокат» не снисходит вникать в подробности – «так что я собирался, – продолжает Расин, – как Малерб[12]12
  Франсуа де Малерб – поэт, скончавшийся за десять лет до рождения Расина.


[Закрыть]
, спросить совета у нашей старой служанки, чтобы проверить свои суждения, но догадался, что она янсенистка, как и ее господин, и могла бы меня выдать. А это меня погубило бы вконец – ведь я всякий день получаю письмо за письмом, вернее сказать, отлучение за отлучением, и все из-за моего злополучного сонета».

«Злополучный сонет» и впрямь не мог прийтись по вкусу в Пор-Рояле. Это были не просто светские стихи: они посвящались не кому иному, как Мазарини, гонителю Пор-Рояля, лукавому интригану, презренному и ненавистному. Повод для восхвалений, правда, немаловажный: Пиренейский мир, заключенный в 1659 году усилиями Мазарини, клал конец давнишней изнурительной военной распре Франции с Испанией и открывал дорогу переговорам о браке Людовика XIV с его кузиной, испанской инфантой Марией-Терезией. Летом 1660 года их венчали в маленьком приморском городке Сен-Жан-де-Люз, вблизи франко-испанской границы; оттуда новобрачные с огромной пышной свитой отправились в Париж. Вступление царственной четы в столицу было обставлено со всей возможной роскошью и церемониальной торжественностью. Стены домов украшали богатые пестрые ткани, мостовые покрыты цветами и пахучими травами, издававшими тонкий аромат под колесами золоченых карет. Молодые сияли улыбками и бриллиантами. Для парижан это было зрелище века. Может быть, только один человек в полумиллионном городе его не видел: прилежный Себастьян Тиймон не оторвался от своих занятий для такой суетной малости.

А вот его недавний однокашник Жан Расин написал по этому случаю оду. В ней сама нимфа Сены обращалась к молодой королеве, восхищаясь Терезией – вестницей мира, благословляя ее появление на берегах французской реки и пророчествуя блаженное и славное будущее ей и ее потомкам; все, разумеется, в превосходных степенях, со множеством мифологических и аллегорических фигур: Марс, Амур, Грации, Радость и прочие. Расин, конечно, был не единственным стихотворцем, кого вдохновило это событие, – оно стало поводом для настоящего поэтического конкурса. Первому опыту неоперившегося юнца привлечь к себе внимание оказалось непросто. За дело взялся Витар. Он отправился с расиновской одой к человеку, стоявшему на вершине официальной литературной иерархии, – к старику Шаплену.

Жан Шаплен – полиглот, эрудит, воплощение ученого педанта от литературы. Он захаживал в молодости к маркизе де Рамбуйе, восхищался хорошим тоном ее голубой гостиной, но сам светских манер так и не набрался; о нелепости и небрежности его наряда, равно как и о его скаредности, ходили легенды. Вуатюра он не любил, всю «легкую» поэзию с ее затейливыми прикрасами презирал, всякий обманчивый полет фантазии считал ненужным и вредным. И объяснял: «Я полагаю за основу, что во всяком сочинении подражание должно быть столь совершенным, чтобы нельзя было заметить никакой разницы между предметом подражания и самим подражанием; ибо главная цель сего последнего состоит в представлении духу – дабы очистить его от низменных страстей – вещей как подлинных и сущих… Правдоподобие – неотделимое свойство подражания и должно всякий раз ему сопутствовать; подражание само по себе бессильно, если правдоподобие ему не помогает». Так Шаплен толковал слова Аристотеля о том, что искусство есть «подражание природе» и что трагедия должна «очищать» вызываемые ею аффекты сострадания и страха. За века, протекшие с тех пор, как Аристотель написал эти слова – а особенно за века европейской гуманистической учености, – их столько раз переводили, комментировали, объясняли по-своему, что первоначальный, исходный их смысл пропал окончательно. Впрочем, это обстоятельство никого особенно не смущало; важнее собственное понимание, каковое и считалось единственно правильным, подлинно аристотелевским. Итак, по Шаплену, искусству следует стремиться к полному тождеству с действительностью, изображая ее со всем правдоподобием. Что такое, однако, правдоподобие для Шаплена? Это соответствие установившимся сегодня и полагаемым незыблемыми представлениям о природе и искусстве. Расиновская ода, которую принес Шаплену Витар, старику понравилась, но он сделал несколько замечаний. Самое серьезное из них такое: в одной строфе у Расина появляются Тритоны – водные божества. Так вот, согласно всем авторитетам по античной мифологии, Тритоны обитают только в морях, но не в реках, а потому неправдоподобно, чтобы они плескались в Сене. Правдоподобность же самого существования Тритонов в поэзии у Шаплена сомнения не вызывала…

Нет, Расин не питал к Шаплену такого благоговения, как Витар, который, передавая племяннику отзыв мэтра, к каждому слову прибавлял: «Ведь это господин Шаплен!» И даже будучи совсем новичком в поэзии, он имел уже собственные твердые понятия о ее законах и привилегиях, не совпадающих с правилами ученой логики и житейски здравой морали, на чем и был готов стоять неколебимо. Вторым человеком, кому, после Шаплена, Витар показал «Нимфу Сены», оказался давний его знакомец Шарль Перро. Перро тоже похвалил оду и тоже дал советы, которым Расин последовал – «за исключением одного или двух таких, – рассказывал он Левассёру, – в чем я не послушался бы и самого Аполлона, к примеру, сравнение с Венерой и Марсом, которое он отверг, потому что Венера – блудница. Но поэты, говоря о богах, и относятся к ним как к божествам, никогда не изображая их преступлений преступлениями; и никому из них никогда не приходило в голову называть Юпитера и Венеру кровосмесителем и прелюбодейкой. А случись такое, больше нельзя было бы вводить богов в поэзию; ведь судя по их поступкам, нет ни одного, кто не заслуживал бы по меньшей мере костра, если обходиться с ними по всей справедливости».

И все же указания Шаплена Расин исполнил, несчастную строфу о Тритонах переписал, хоть и проклиная этих божков и сто раз пожелав, «чтобы они потонули все, сколько их ни есть, – так много трудов они мне доставили». Шаплен как поэт, автор длинной, нудной и неуклюжей поэмы «Орлеанская девственница», над которой он корпел почти тридцать лет, давно служил мишенью для остроумия своих молодых собратьев. Года три-четыре спустя и Расин приложит руку к эпиграмме на него. Но у Шаплена авторитет иного рода, и очень весомый. Еще в тридцатые годы вокруг него образовался кружок друзей-литераторов, чьи собственные сочинения, правда, были немногочисленны и мало заметны, но которые всерьез занимались постижением и выработкой законов своего ремесла, правил истинного вкуса.

Что такие законы и правила существуют, что на их основе можно составить свод безошибочных, в любом случае справедливых, действенных рекомендаций и запретов пишущим, у этих современников Декарта сомнений не вызывало. Как не вызывала у них сомнений и мысль, что коль скоро законы искусства однозначны и непреложны, то умы, наиболее глубоко в них проникшие, призваны быть непререкаемыми судьями в этом деле, могут составить некий верховный ареопаг.

Такие воззрения в чем-то сродни идеям кардинала Ришелье с его постоянной заботой о централизации и упорядочении – власти, права, авторитета во всех областях жизни. И когда он в 1635 году задумал учредить Французскую Академию, официальное средоточие познаний и вкуса, предназначенное оберегать чистоту французского языка, умножать славу французской словесности, – основу ее и составил кружок Шаплена. Сам Шаплен реально возглавлял Академию. Ни один ее член не избирался помимо его воли, ни одно решение не принималось без его согласия. Но бывали у него обязанности щекотливые и не слишком приятные. Когда в 1636 году на сцене парижского театра Маре появился корнелевский «Сид», он имел неслыханный, триумфальный успех – и тут же вызвал бурю нападок, самые яростные из которых принадлежали перу Жоржа де Скюдери, брата Мадлены. Скюдери упрекал Корнеля в нарушении правил драматического искусства.

Поговаривали, что за спиной Скюдери стоял сам кардинал Ришелье, недовольный успехом строптивого корнелевского героя как политик и раздосадованный им как литератор, сам писавший для театра – правда, с помощью пятерых профессионалов, среди которых состоял и сам Корнель. Ссора разгоралась, и Скюдери (опять-таки по желанию кардинала) обратился в только что созданную Академию с просьбой вынести окончательное суждение в этом споре. Шаплен крайне огорчился такому повороту дела, понимая, что не окрепшая еще Академия, какое бы решение ни вынесла, неизбежно наживет себе врагов. Но отвязаться от этого поручения он не смог. Пять месяцев взвешивала Академия каждой стих «Сида» и каждую фразу своего вердикта. Когда приговор, наконец, огласили, он оказался составлен весьма дипломатично, со всеми реверансами и оговорками в обе стороны, хотя, пожалуй, скорее против «Сида». Ни Корнель, ни Скюдери, ни Ришелье не получили удовлетворения от такого исхода дела; но все сочли за благо с ним согласиться и потушить скандал.

Шаплена, однако, отнюдь нельзя причислять к людям ограниченным и косным. При всем своем почтении к Аристотелю, он дружил с Гассенди и разделял многие его воззрения, что же до литературных вкусов, они у Шаплена были разнообразны и независимы.

В чем он оставался тверд – это в требовании серьезных и важных сюжетов для поэзии и серьезного, строгого и ясного, стиля. Но когда встречал истинно талантливое сочинение в другом роде, умел им восторгаться – как, скажем, нескромными «Сказками» Лафонтена. А всякие метафорические ухищрения он, вослед Малербу, гнал из стихов не потому, что в них слишком вольно изливалось чувство, а потому, напротив, что они мешали чувству изъявляться напрямую, отвлекали на себя внимание читателя. Ода Расина, написанная по столь важному случаю, не раз подправлявшаяся юным автором ради грамматической точности, порой даже в ущерб мелодичности стиха, и явно свидетельствовавшая о версификационном даре ее создателя, должна была ему понравиться. И примечательно не столько то обстоятельство, что Шаплен благословил начинающего Расина, сколько то, что молодой Расин решил обратиться именно к Шаплену.

А не к Фуке. Суперинтендант финансов слыл тонким ценителем искусств; его замки не просто слепили роскошью, они были настоящими архитектурными шедеврами. Во-ле-Виконт предвосхищал Версаль геометрической правильностью очертаний, пышным внутренним убранством, великолепием фонтанов, каскадов, цветников, расчерченных аллей, подстриженных деревьев в парке, спланированном самим Ленотром – будущим создателем версальских чудес. Но дух, царивший в замке Во, был скорее враждебен идеям порядка и единообразия. Фуке стал «государством в государстве» благодаря своему богатству, позволявшему ему строить не только дворцы, но и крепости, благодаря своей щедрости, привлекавшей к нему не избалованных достатком людей искусства, благодаря обаянию своей незаурядной личности, порождавшему искреннюю и верную привязанность в сердцах тех, кто его близко знал. Он уговорил обидчивого и нелюдимого Корнеля, затворившегося у себя в Руане после очередной театральной неудачи, вернуться в Париж и снова взяться за перо. Лафонтен получал от него пенсию в звонкой монете, шутливо обязавшись взамен выплачивать своему благодетелю пенсию поэтическую – мадригалы к Иванову дню, балладу под Новый год, благочестивый сонет на Пасху. Одному Фуке давал сюжет для нового сочинения, другому добывал синекуру. И не только лишь полуголодные поэты и художники от него зависели. В его покоях был как бы второй двор, к которому так или иначе тяготели все опальные и недовольные двором королевским, все, кому претили приемные Мазарини или для кого там не нашлось места: недавние фрондеры, покоренные, но не примирившиеся, аристократы и судейские, янсенисты и им сочувствующие.

Тем сильнее была неприязнь молодого короля, не без основания видевшего в великолепном финансисте угрозу своему единовластию (и постоянную занозу для своего самолюбия), непозволительный добавочный полюс притяжения, последнюю несокрушенную – пусть не враждебную, но соперничающую силу.

Людовик же после смерти Мазарини не желал терпеть никакого противостояния. И одним из первых его самостоятельных действий был в августе 1660 года приказ об аресте Фуке – чуть не на другой день после окончания вызывающе роскошного праздника, устроенного суперинтендантом в замке Во для короля. Сам Людовик так объяснял свое решение: «Зрелище обширных построек, которые этот человек затеял, неслыханные приобретения, которые он делал, лишь убедили меня в неумеренности его честолюбия; а бедственное состояние всех моих подданных безотлагательно требовало, чтобы он предстал перед моим правосудием… Он не мог сдержать себя и продолжал тратить огромные средства, укреплять замки, украшать дворцы, составлять заговоры и помещать своих друзей на важные должности, которые он для них покупал за мой счет, в надежде сделаться в скором времени полновластным хозяином в государстве». Конечно, французская казна – а следовательно, французский народ – понесла немалый ущерб ради блеска интендантских чертогов и благополучия обязанных интенданту людей. И нельзя сказать, что Людовик был вовсе не озабочен положением своих подданных – во всяком случае, в те годы и в той мере, в какой это сказывалось на положении государства.

Но Мазарини награбил не меньше и за годы своего правления приобрел фантастическое состояние, тем самым не меньше способствуя разорению страны, – однако не только при жизни опале не подвергся (на что у юного короля просто не хватило бы сил), но и память его была окружена официальным почтением. Ибо присвоенное первым министром (а на деле – регентом) Мазарини не уменьшало престижа и мощи королевской власти; а богатство и влиятельность Фуке бросали ей вызов. Тем более что хитроумный и почти маниакально скупой кардинал свои сокровища отнюдь не выставлял напоказ, тогда как Фуке тратил деньги широко и открыто, с живописной расточительностью.

Только в одном Фуке оставался бережлив и аккуратен: он тщательно сохранял все письма своих друзей. После его ареста бумаги его были изъяты и самым внимательным образом изучены; все, чьи подписи значились на этих интимных записках или пространных посланиях, оказались под подозрением. Одним просто пришлось пережить неприятные минуты, как молодой, очаровательной и притом добродетельной вдове, маркизе де Севинье, отвергнувшей настойчивые домогательства Фуке, но оставшейся ему верным другом и в несчастье; она ходатайствовала за него, вместе с Мадленой де Скюдери, перед юной возлюбленной короля, Луизой де Лавальер, а потом с напряженным вниманием следила за ходом его процесса. (Сам этот процесс был едва ли не последней вспышкой сопротивления королевскому единовластию, эпилогом Фронды. Парижский парламент сделал все, что мог, для спасения Фуке, и королю так и не удалось добиться смертного приговора. Фуке был осужден на пожизненное заключение в дальней крепости Пиньроль, той самой, где томился и неизвестный в Железной маске).

Для других, например для Сент-Эвремона, последствия оказались более суровы: в шкатулках Фуке обнаружилось и его письмо, якобы порочившее Мазарини. Сент-Эвремон был принужден бежать в Англию, где и оставался до конца дней. А преданный Пелиссон и вовсе угодил в тюрьму на несколько лет. У Расина это событие нашло такой здравый отклик: «Жаль бедного Пелиссона! Консьержери[13]13
  Старинная парижская тюрьма; Пелиссон, впрочем, был помещен в Бастилию.


[Закрыть]
неподходящее место для поэта. Разве не должны были все поэты мира снарядить полномочную депутацию к королю и молить его о милосердии? Сами Музы не должны ли сойти на землю, чтобы ходатайствовать за него?.. Но мало найдется людей, кого заступничество Муз спасло бы от рук правосудия. Впрочем, для него было бы куда лучше не мешаться ни во что, кроме искусства, и куда благоразумнее оставаться певчей пташкой, нежели ворочать делами. Все это должно убедить господина Адвоката, что самое основательное – не всегда самое безопасное, поскольку Пелиссон тем себя и погубил, что предпочел основательность бесплодным мечтаньям. По чести, хотя Парнас и вправду местность бесплодная, а все же там живется приятней, чем в Консьержери. И впрямь, невелико удовольствие участвовать в трагических историях, будь они даже написаны рукой самого господина Пелиссона».

Расин оказался предусмотрительнее. Конечно, едва ли он мог предвидеть скорое падение человека, еще вчера казавшегося всесильным. Но хотя в литературу он входил почти одновременно с Лафонтеном, принадлежал он все-таки к другому, новому поколению. И, очевидно, чувствовал, из воздуха ловил, что не просто одному Фуке перестала улыбаться фортуна; с ним отходила в прошлое сама возможность светиться собственным, не отраженным от короля, светом. Король-Солнце окончательно хоронил идею монарха как вельможи, первого среди равных («Не равный многим» – гласил девиз Людовика); и те, кто принадлежал к его поколению не только формально, по возрасту, но и по складу умонастроений, так или иначе в этих похоронах участвовали. Расин, почти ровесник короля, был из их числа. Приватное меценатство, становившееся небезопасным и малодейственным, его не привлекало – в отличие от Лафонтена, который так всю жизнь и прожил, переходя от одного благодетеля к другому, а у короля вызывая стойкое недоверие.

Но прежде чем искать покровителя понадежней с «бесплодной» вершины Парнаса, нужно на эту вершину попасть. Расин пробует разные тропинки. Кроме стихов – театр. К тому времени, когда Витар отправляется к Шаплену и Перро с расиновской одой, у Расина уже готова пьеса, «Амазия». Левассёр свел его с актерами театра Маре, Пьером Лароком и мадемуазель Рот. Пьеса им как будто понравилась поначалу, они осыпали юного автора похвалами, но пожелали вчитаться в нее повнимательнее – и в конце концов отвергли. Расин был вне себя; Витар искал причины такого поворота дела и способы его поправить; но племянник его видел лишь одно объяснение, впрочем, обычное для начинающего: «Боюсь, что в нынешние времена актерам нравится только галиматья, лишь бы она была написана каким-нибудь знаменитым автором». Справедливости ради надо сказать, что собираясь к Перро, Витар захватил с собой вместе с «Нимфой Сены» и «Амазию». Перро, прочитав оба сочинения, заявил, что ода стоит десяти подобных пьес. Мы вынести своего суждения по этому поводу не можем – от «Амазии» не сохранилось ни стиха, ни намека на сюжет. Но Расин мысли о театре не оставил. Не проходит и года, как он занят новой пьесой, главным героем которой должен стать римский поэт-изгнанник Овидий. Расин уже выработал методу, которой будет следовать всю жизнь: сначала он, как добросовестный филолог, самым тщательным образом читает все, что относится к его предмету, размечает эти тексты, делает выписки на полях, какие-то куски переводит; затем составляет подробный прозаический план сочинения; и лишь потом приступает к стихам. На сей раз, с «Овидием», он ждет советов и поддержки от актрисы другого театра, Бургундского отеля, – Мадлены Бошато. Была ли закончена эта пьеса и какая ее ждала судьба, нам неизвестно; от нее тоже не осталось никаких следов.

Легко вообразить, какое негодование вызывал образ жизни Расина в Пор-Рояле. Действительно, мало того, что юноша писал светские стихи; мало того, что стихи эти восхваляли противную янсенистам партию; в довершение всего, он свел дружбу с актерами! Едва ли существовало какое ремесло, спокон веку мешавшее церкви больше, чем лицедейство. Актеры считались отлученными от церкви и вернуться в ее лоно могли лишь при условии отречения от своей профессии, что они обычно и делали перед смертью. Ведь театр считался, по слову Тертуллиана, «церковью диавола». Правда, Ришелье, искренне любивший театр и заботившийся о его процветании, еще в 1641 году издал за подписью короля указ, предписывавший не вменять актерам в бесчестье их занятие. Указом, однако, можно определять административные меры, и то не всегда успешно; с общественным мнением дело обстоит сложнее. В глазах обитателей Пор-Рояля во всяком случае актеры оставались людьми отверженными, погибшими; человек, входящий в сношения с ними, несомненно прикасается к греху, заражается им.

Упреки наставников звучали тем пронзительнее, чем отчаяннее становилось положение Пор-Рояля. Смерть Мазарини, старого врага янсенистов, вопреки их ожиданиям, не смягчила нависшей над ними угрозы. Напротив. Как и в случае с Фуке, молодой король, лишь только у него оказались развязаны руки, поспешил принять решительные меры против очага возможной оппозиции. В сущности, Фуке и Пор-Рояль и были двумя последними, самыми заметными проявлениями, светским и церковным, все того же духа самостоятельности и непокорства, который воспринимался королевской властью как опасность, независимо от намерений и политических настроений его носителей, чаще всего искренне преданных особе монарха и несомненно верноподданных. И поддерживал Фуке и янсенистов один и тот же круг людей – парламентские чиновники, фрондеры-аристократы и их друзья из священнослужителей, питавших галликанские убеждения. Что касается теологических тонкостей, то в них сам Людовик, получивший весьма поверхностное и несистематическое образование, был не слишком силен. Но духовниками французских королей традиционно оставались иезуиты. При Людовике в то время в этой должности также состоял иезуит, отец Анна, непреклонный и лично пристрастный противник янсенистов, адресат последних паскалевских «Писем к провинциалу». Ему нетрудно было убедить своего духовного сына в том, что Пор-Рояль – рассадник зловредной ереси, а потому гонения на него – дело богоугодное.

Весной 1661 года, за две недели до смерти Мазарини, ассамблея французского духовенства после долгих препирательств приняла наконец решение провести обязательное подписание антиянсенистского Формуляра, причем в число лиц, подлежавших участию в этой процедуре, включались не только епископы, настоятели монастырей, приходские священники, доктора богословия, но и простые монахини и даже школьные учителя. Король подтвердил это решение своим указом и разослал по всем епархиям Франции предписание безотлагательно его осуществить и доложить об исполнении по прошествии двух месяцев. А в Пор-Рояль, и парижский, и загородный, немедля были посланы королевские чиновники с повелением изгнать оттуда всех воспитанниц и послушниц и впредь никому не разрешать приносить монашеские обеты в Пор-Рояле.

Тем не менее над семерыми девушками, уже закончившими срок послушничества, обряд пострижения все-таки совершили; среди них была и Маргарита Перье, чудесно исцеленная племянница Паскаля. Тут же последовал приказ считать обряд недействительным и отослать девиц по домам. Так Маргарита Перье осталась в миру, хотя до конца дней (а она прожила долгую жизнь) вела существование не менее суровое и благочестивое, чем в монастыре. Вслед за послушницами были изгнаны духовный руководитель Пор-Рояля отец Сенглен и другие священники-янсенисты; их заменили удобными для светских и духовных властей людьми. «Маленькие школы» снова – и на сей раз окончательно – были закрыты. В довершение всех бед, мать Анжелика, чье здоровье давно уже оставляло желать лучшего, не перенесла таких потрясений и после мучительной болезни умерла в августе 1661 года, не дожив двух дней до своего семидесятилетия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации