Электронная библиотека » Юлия Гинзбург » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Жан Расин и другие"


  • Текст добавлен: 26 мая 2021, 21:40


Автор книги: Юлия Гинзбург


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Тем временем Арно, Николь, Паскаль, сочувствовавшие янсенистам епископы и богословы лихорадочно искали выхода. В июне 1661 года парижские священники публикуют особый документ – как бы смягчающее дополнение и разъяснение к Формуляру. Смысл его основан по-прежнему на разведении понятий «факта» и «права», то есть на том, что Пять Положений предосудительны по существу, но в «Августине» Янсения не содержатся. Эту бумагу, составленную по советам Паскаля, поспешили подписать многие – она давала возможность искомого компромисса между убежденностью в теологической правоте учеников святого Августина и необходимостью повиновения папе и властям, духовным и государственным. Тем более что такое повиновение диктовалось и практическими соображениями: за отказ подписать Формуляр священнослужители лишались своих должностей и бенефициев, а обитатели Пор-Рояля рисковали самим существованием монастыря.

Компромисс, однако, оказался хрупким. Ни папа, ни король парижского документа не признали; авторам его пришлось от него отказаться. Формуляр следовало подписывать без всяких уклонений и оговорок: да или нет. Одновременно было велено подписать его и монахиням Пор-Рояля. Среди них имелось немало таких, смиренных и поистине «нищих духом», кто и не мог разобраться ни в теологической сути дела, ни в тактических уловках борьбы. Для них трудности выбора сводились к страху согрешить невольно, судя о том, что выше их разумения. Для таких же, как Жаклина Паскаль или Анжелика Арно-младшая – дочь Арно д’Андийи, силой ума и воли восхищавшая мужскую половину семейства, – все обстояло гораздо мучительней. Они были неколебимо убеждены в правоте Янсения. Подписать Формуляр для них означало – предать истину, Жаклина негодовала на осторожных: «Я не могу более скрывать скорбь, пронзающую мне сердце при виде того, как единственные люди, кому Господь вверил истину, оказались настолько ему неверны – если дозволено мне это вымолвить, – что не имеют достаточно мужества пойти на страдания, пусть даже на самую смерть, но объявить во всеуслышанье, что эту истину исповедуют… Чего мы страшимся? Изгнания и рассеяния монахинь, утраты земного достояния, тюрьмы, смерти, если угодно. Но не в этом ли и есть наша слава, и не это ли должно стать нашей радостью?.. Я хорошо знаю, что не девичье дело защищать истину – хотя можно сказать как грустную шутку, что когда епископы робки, как девицы, девицам приходится быть храбрыми, как епископы; но если не наш удел защищать истину, то кому как не нам умереть за нее и претерпеть что угодно, лишь бы ее не предавать». Но отказаться подписывать Формуляр нельзя было, не нарушая тем самым обета повиновения, то есть не совершая греха, быть может, еще более тяжкого. И Жаклина подписывает Формуляр, более того, она ни словом не выдает своих истинных чувств, когда представители церковных властей, зачастившие в Пор-Рояль, с пристрастием ее расспрашивают. Она молчит. И молча, спустя несколько месяцев, умирает. Ей было тридцать шесть лет. Обстоятельства ее болезни и смерти неизвестны; но никто из знавших Жаклину, не сомневается, что убила ее невыносимая душевная мука.

Ее брат Блез долгое время оставался вместе с Арно и Николем среди «умеренных» и тратил силы ума и души на поиски наилучшей тактики сопротивления, то есть такой, которая позволяла бы избежать суровых земных последствий непокорства – и в то же время облегчала бы последствия компромисса для совести. Но ведь совсем недавно за это именно и обличал так пылко Паскаль иезуитов в «Письмах к провинциалу». Конечно, человек столь честного ума, как Паскаль, не мог до бесконечности отталкивать от себя мысль о таком противоречии между своими громогласно объявленными убеждениями и собственным поведением в трудных обстоятельствах. Смерть Жаклины – самого близкого ему на свете человека, с кем его всю жизнь связывали теснейшие и сложнейшие отношения, своего рода беспощадное соревнование в нравственном совершенстве, где брат с сестрой поочередно менялись ролями лидера, судьи и отстающего, – стала рубежом, за которым всякий самообман, всякое потакание и послабление себе становились невозможны.

Когда «умеренные» собрались у немощного Паскаля, чтобы взвесить еще раз все обстоятельства дела и путем голосования прийти к самому мудрому решению, хозяин дома посреди этих хитроумных словопрений вдруг упал в обморок. А придя в себя, объяснил причину своего состояния почти словами Жаклины: «Когда я увидел, как все эти люди, коих я почитал как тех, кому Бог открыл истину и кто должен быть ее защитниками, колеблются и отступают, клянусь вам, меня охватила такая боль, что я не смог ее вынести и едва не умер». Отныне всякие попытки компромисса ему ненавистны как тот самый «средний путь, что мерзостен перед Богом, презрен перед людьми и совершенно бесполезен для тех, кому лично грозит опасность». И поскольку очевидно, что компромисс в том или ином виде неизбежен в любой мирской деятельности, Паскаль отказывается от всякого участия в этой игре, в любых попытках земной борьбы, даже если это борьба за небесную истину. Он умолкает, как Жаклина, и до конца дней – а жить ему остается меньше года – погружается в аскезу и уединение, нарушаемое лишь для дел милосердия.

Такие драмы разыгрываются вокруг Пор-Рояля. А Расин, недавний его воспитанник, его надежда, не видит во всем этом ничего, кроме маниакальной завороженности собственными делами, замкнутости в собственном мирке и деланья слонов вселенского значения из мух собственных обид. Узнавши о том, что брат господина Витара, солдат, которого считали погибшим, жив и невредим, он пишет Левассёру: «Сегодня же вечером я пойду поздравить с этой новостью его святую матушку, которая полагала себя неспособной радоваться чему бы то ни было с тех пор, как потеряла отца[14]14
  То есть с момента изгнания Сенглена.


[Закрыть]
. Он действительно не восседает более на троне святого Августина, предусмотрительно скрывшись и тем избежав неприятности получить королевский указ о высылке в Кемпер. Но престол не долго оставался свободным. Двор возвел на него господина Байля – как утверждают, не испросив совета у Духа Святого… Вся консистория впала в раскол при появлении этого нового папы, и они разбежались кто куда, по-прежнему вверяясь руководству господина Сенглена, который правит ими с помощью посланий, хотя его считают не иначе, как антипапой. Percutiam pastorem, et dispergentur oves gregis.[15]15
  Поражу пастыря, и рассеются овцы стада. (Мф XXVI, 31)


[Закрыть]
Это пророчество никогда еще не исполнялось столь точно, и от всего множества отшельников только и остались, что господин Гейс да мэтр Морис[16]16
  Пор-Рояльский садовник.


[Закрыть]
».

Похоже, в этой церковной распре Расину виделись только кликушеская мания величия с одной стороны и циничное корыстолюбие – с другой. И потому он предпочитал оставаться в ней сторонним наблюдателем, не вмешиваясь прямо в битву, не беря в сердце ее перипетий, не связывая с ее исходом своей судьбы. Меж тем как раз устройством своей судьбы ему предстояло заняться безотлагательно. Поэзия, конечно, заполняла его душу, но не могла быть источником существования. Домочадцем семейства Люинь-Шеврёз он не стал; в свиту какого-нибудь вельможи-мецената не вошел; о возвращении в Пор-Рояль не могло быть и речи. Никола Витар был к племяннику добр и великодушен, но нельзя же вечно жить на дядюшкиных хлебах.

И тут Расин вспоминает, что пора бы вступить в дело другим его родственникам – тем, которые остались в Ла Ферте, прежде всего членам многочисленного и крепко стоящего на ногах клана Сконенов. В сущности, он никогда не порывал с семейством своего деда с материнской стороны, потому хотя бы, что там жила его сестра Мари. С Мари отношения были непростые. Девушка пребывала в уверенности, что столичный братец, конечно же, пренебрегает ею, скромной провинциалкой, и обижалась на него по всякому поводу: что долго ей не писал, что не исполнил ее поручения, что, приехав наконец в родные места, уделял ей мало времени. А Расин оправдывался, уверял в своих нежнейших чувствах, все свои вины объяснял недоразумением, упрашивал верить не чужим россказням о его парижской жизни, а только тому, что он сам о себе говорит. Поручения же старался перепоручить другим. Конечно, молодой поэт, жадно глотающий воздух парижской сутолоки после своего отшельнического отрочества, не слишком озабочен помыслами о младшей сестре, которую он скорее всего и видел-то лишь несколько раз в жизни. И все же он искренне дорожит ею, боится ее потерять. Не так уж много у него кровно близких и дорогих людей.

И Сконены, по-видимому, чувствуют себя обязанными что-то сделать для сироты. В Юзесе, небольшом городке на самом юге Франции, в Лангедоке, живет Антуан Сконен, родной дядя Расина. Он главный викарий тамошнего епископа и может распоряжаться какими-то числом бенефициев этой епархии по своему усмотрению. Вот к нему и решено послать неприкаянного молодого человека в надежде на получение первого же освободившегося бенефиция.

У Расина нет и следа священнического призвания. Все это предприятие имеет для него смысл сугубо практический. Правда, не только Писание и отцы Церкви, но и самые снисходительные из новейших казуистов строго-настрого воспрещали принимать священнический сан и пользоваться церковными доходами человеку, не готовому посвятить себя этим обязанностям всей душой и без остатка; а Пор-Роялъ в таких вещах был щепетильнее кого бы то ни было. На деле, однако, зачастую выходило совсем по-другому. Вот как описывает начало своего пути священнослужителя воспитанник Венсана де Поля, друг и покровитель Пор-Рояля, архиепископ Парижский кардинал де Рец: «Думаю, не было на свете сердца лучше, чем мой отец, и смею сказать, что самим естеством его была добродетель. И все же его дуэли и любовные похождения не помешали ему употребить все силы на то, чтобы привязать к Церкви человека, чья душа была во всей вселенной наименее к тому пригодна. Причиной тому была его пристрастная любовь к старшему сыну и желание оставить за своим семейством архиепископство Парижское. Он сам этого не сознавал и не чувствовал; и я мог бы поклясться, что даже в потаенной глубине своего сердца он искренне верил, что поступал так лишь из тех побуждений, каковые были ему внушены страхом опасностей, которым подвергалась бы моя душа при других занятиях. Поистине, нет ничего более обманчивого, чем благочестие».

Вся дальнейшая жизнь кардинала, честолюбца, упрямца, искателя приключений подтверждает трезвость его взгляда на собственное призвание. Но он эти слова писал уже в зрелости. Расин же смолоду был не склонен к самообману. Он готов был лицемерить, но не имел ни малейшей охоты принимать лицемерие за подлинные свои чувства. Первое же письмо к Лафонтену из Юзеса, в котором он описывает путешествие и впечатления от города и южной природы, заканчивается так: «Женщины тут все восхитительны, наряды их просты и необыкновенно им к лицу… Но так как это главное, чего мне велено остерегаться, не стану больше говорить об этом, дабы не осквернять пространными речами на сей предмет жилище духовного лица, где я пребываю. Domus mea domus orationis[17]17
  Дом мой есть дом молитвы (Лк XIX, 46)


[Закрыть]
. Мне сказали: «Станьте слепым». Если я не могу совсем ослепнуть, по меньшей мере мне следует онеметь; ведь, знаете ли, с монахами нужно быть монахом, как я был проказником с вами и с вашими дружками-проказниками».

Дядюшка Сконен встречает племянника радушно и действительно хочет ему помочь. Первым делом он одевает юношу во все черное и засаживает его за изучение Фомы Аквинского, за что тот берется не противясь, правда, перемежая это чтение Овидием, Петраркой, Ариосто и даже Петронием. Он составляет также подробнейший конспект, с выписками и комментариями, первых десяти песен «Одиссеи». Но у Расина это занятие, при всех обширных познаниях в классической филологии, лишено всякого педантства. Он вглядывается в «Одиссею» как поэт, как ученик, старающийся разгадать ремесленные секреты старого мастера. Его интересует прежде всего, «как это делается», на чем строятся гомеровские описания, как подбираются эпитеты, чем держится развитие сюжета. В том, что касается психологии, житейской мудрости, Расин читает Гомера как современника, только более многоопытного и потому имеющего право на наставничество. А в обычаях, нормах поведения, понятии о приличиях, словаре не устает подмечать разницу между своим веком и баснословной античностью – чаще всего в пользу безыскусности и простоты последней. Преподобный отец Сконен не препятствовал такому светскому времяпрепровождению племянника и даже гордился его литературными успехами. Рекомендуя молодого человека епископу Юзеса, он дарит прелату экземпляр «Нимфы Сены»; прослышав об этом, весь местный причт стремится ознакомиться с одой, так что польщенному автору приходится просить господина Витара прислать все оставшиеся экземпляры. Сам же он жадно интересуется новостями столицы, государственными, светскими и, конечно, литературными.

Событие большой важности случается в его отсутствие: родился дофин, наследник престола. Будь Расин в Париже, он непременно сочинил бы по этому поводу стихи; но в такой глуши, как Юзес, он не отваживается на подобное предприятие и ограничивается тем, что описывает устроенный тамошними властями праздничный фейерверк; отчет этот он посылает в столичную (впрочем, пока единственную в стране) «Газет де Франс». Но за тем, чем откликнулись на рождение дофина его парижские собратья-стихотворцы, следит внимательно. Особенно придирчиво он вчитывается в оду Перро – недавнего критика его собственной оды. Сочинение Перро кажется ему неумелым и неуклюжим настолько, что не сообщи ему друзья имени автора, он ни за что бы не заподозрил такого искусного литератора. Единственное оправдание Перро – в не слишком вдохновляющем предмете. Однако, много ли притягательнее для поэта королевский брак – сюжет «Нимфы Сены», – чем рождение королевского сына?

Но со стороны, да еще, быть может, с приправой тайной зависти, все выглядит иначе: «Мне все же кажется, что талант господина Перро остался прежним, просто сюжет для него неудачный. И вправду, Цицерон давно уже заметил, что славословия младенцу, которого пока можно восхвалять единственно лишь за надежды, на него возлагаемые, – предмет бесплодный; а надежды эти настолько неопределенны, что не могут породить глубоких мыслей… Впрочем, есть одно место, в котором я узнал господина Перро: это когда он говорит об Иисусе Навине и вводит с ним Священное Писание. Я сказал ему как-то, что в его стихах слишком много Библии; он ответил, что постоянно ее читает и не может удержаться, чтобы не вставить из нее кусочек. А по мне, читать Библию весьма похвально, но цитировать ее подобает скорее проповеднику, чем поэту».

Заметим и запомним эту мысль: так юный Расин, кандидат на церковную должность и читатель Гомера и Виргилия, разрешает для себя это противоречие. У него «поэт» четко отделен от «проповедника»: разные у них цели, а потому должны быть и разные подручные материалы. И смешивать два эти ремесла Расин не намерен.

Богу богово: изучение теологии, строгое одеяние, смиренный вид. А музам – новая поэма: она называется «Купание Венеры». Поэма не сохранилась, но содержание ее нетрудно себе представить по заголовку – особенно, если вспомнить многочисленные картины на этот сюжет. Надо думать, христианского морализаторства в ней было немного.

Но ведь не для литературных занятий отправился Расин в лангедокское захолустье. А дело все не двигалось. Сначала выяснилось, что Расин забыл выправить и прихватить с собой важную бумагу: разрешение от того епископа, в чьем ведении был Ла Ферте-Милон, принять церковную должность в другой епархии. На то, чтобы получить это разрешение (с помощью неизменного Витара), теперь ушло несколько месяцев. А тем временем оказалось, что викарий Сконен утратил свое право распоряжаться бенефициями в результате сложных интриг, которые молодой Расин, в отличие от простодушного дядюшки, разгадывал с удивительной для молодого и неискушенного человека проницательностью. Надо признаться, что нам сегодня распутывать все это хитросплетение личных интересов и тонкостей церковного права гораздо труднее. Как бы то ни было, первоначальные надежды рухнули. Отец Сконен готов был отдать племяннику собственный бенефиций; но этот бенефиций, к несчастью, относился к разряду тех, для владения которым необходимо было принести монашеские обеты. К тому же право на него давалось лишь на три года, по прошествии этого срока следовало вновь, так сказать, «подавать на конкурс», и успех был отнюдь не обеспечен; да и финансовые дела Антуана Сконена находились не в лучшем состоянии. Приняв великодушное предложение викария, Расин рисковал в скором времени снова остаться без места и средств к существованию – и притом монахом, лишенным всякой свободы распоряжаться собой.

Он прекрасно это понимал и дядюшке постарался внушить. У Сконена был и еще бенефиций – в центральной части Франции, в Анжу; но на него претендовали другие члены семьи, и так уже недовольные предпочтением, которое викарий оказывал Расину. Поэтому Витар начинает предпринимать шаги в третьем месте. Но Расин уже плохо верит в успех. Он устал и раздражен. От родственников проку мало. Сконены – «просто мужланы». Пор-Рояльская родня истово заботится о душе своего любезного чада, но в делах готова лишь ставить ему палки в колеса. Такое сочетание Расина бесит; он пишет Витару: «Попробую написать сегодня вечером тетушке Витар и тетушке монахине, раз уж Вы мне на это пеняете. Но Вы должны извинить меня за то, что я этого не сделал, и они тоже: о чем мне им писать? Довольно того, что я здесь лицемерю, без того, чтобы лицемерить еще и в Париже с помощью посланий, туда отправляемых. Я называю лицемерием писание писем, в которых следует говорить единственно о набожности и только то и делать, что препоручать себя чужим молитвам. Не то чтоб я не нуждался в молитвах; но я хотел бы, чтобы за меня молились без стольких просьб с моей стороны. Если Богу будет угодно сделать меня священником, я буду молиться за других так же, как они молятся за меня». А к просьбе Витару похлопотать насчет бенефиция прибавляет: «Боюсь, как бы об этом не прошел слух в Пор-Рояле – ведь очевидно, что здесь я верный сын Церкви». И дальше: «Я собираюсь написать и моей матушке[18]18
  Так Расин называл свою бабку Мари Демулен.


[Закрыть]
: я знаю, она очень огорчена тем, что вам обо мне наговорили. Я прихожу в отчаянье, едва подумаю об этом, и могу поклясться, что не гонюсь за бенефициями, а желал бы его получить единственно затем, чтобы возместить хоть малую часть того, что я вам должен».

Что же касается дядюшки Сконена, то он полон добрых намерений, но – «он должен бы понимать, что я отправился так далеко не для того, чтобы остаться ни с чем. Но я с ним выказывал такое послушание, был так искренен, что он вообразил, будто я готов еще долго жить при нем таким образом, без всяких помышлений о его бенефиции; и я желал бы навсегда оставить его в этом мнении. Я всякий день подстерегаю случай заставить его хоть что-то для меня сделать». Откровенней не скажешь. Но случай этот, похоже, так и не представился. Провинциальное предприятие закончилось ничем.

Впрочем, нельзя сказать, что время в Юзесе было просто потрачено впустую. Расин увидел здесь многое, чего никогда бы не узнал, оставшись в столице. В те времена каждая область Франции еще хранила неповторимость своих обычаев, установлений, нравов, нарядов. А Юг, Прованс и Лангедок, – это вообще почти другая страна, с другим языком, на котором наш парижанин поначалу не может изъясняться, и выручает его лишь знание испанского и итальянского, – к ним местное наречие кажется ему ближе, чем к французскому. Юзес, хоть и считается городом, но до лугов и пашен в нем рукой подать, и Расин может не выходя из дому наблюдать крестьянскую страду: «Вы увидели бы, – пишет он Витару, – толпу жнецов, спаленных солнцем; они работают как одержимые; а когда выбиваются из сил, валятся на землю прямо под солнцем, засыпают на несколько минут – сколько ушло бы на чтение молитвы – и сразу же вскакивают снова. Что до меня, то я смотрю на все это только через окно, потому что окажись я снаружи, непременно умер бы в тот же миг: воздух немногим прохладнее, чем раскаленная печь…»

Конечно, это взгляд «через окно», не более. Даже подчеркнуто «через окно», отделяя от себя; ни мысли о социальной несправедливости (время уравнительных ересей позади), ни сердечного сочувствия к обездоленным (время умиленного сострадания к бедному люду еще не настало). Просто еще одна подробность на картине мира, увиденная, пожалуй, тем отчетливей, чем взгляд отстраненнее. И для душевного становления юноши опыт жизни под присмотром дяди-викария оказался небесполезен. Расин и сам это понимал и думал, что даже в случае неудачи с бенефицием какой-то смысл в его провинциальном затворничестве будет: «Я выиграю по крайней мере в том, что продвинусь в познаниях и научусь обуздывать себя, чего вовсе не умел делать». Важное признание. Но пора и думать о возвращении. К лету 1663 года Расин снова в Париже.

И вовремя. Людовик и его деятельный и вездесущий министр Кольбер получили в наследство от Мазарини государство политически устойчивое и экономически хрупкое. Кольбер принялся прежде всего за поправку финансовых дел королевства. Способы, которыми он это делал, и цели, которые имел при этом в виду, были следствием и проявлением все той же двойственности, что присуща французскому пути развития, и в свою очередь во многом и надолго определили этот путь. Кольбер старался оживить производительную деятельность, вести утилитарную, рациональную хозяйственную политику. Он способствует появлению и расцвету новых или плохо поставленных во Франции отраслей: судостроения, военного и торгового, изготовления предметов роскоши. Зеркала и бархат собственной выделки – отнюдь не мелочь. Ведь Кольбер убежден, что благосостояние страны зависит от количества скопившихся в ней денег. А при тогдашних модах и образе жизни возможность конкурировать с венецианским стеклом, фламандскими шпалерами и кружевами, испанским бархатом способна дать ощутимую прибавку к запасам золота во Франции. Поощрение производства в стране было поддержано строгим таможенным законодательством, регулировавшим внешнюю торговлю так, чтобы ввозилось во Францию по преимуществу дешевое сырье, а вывозились дорогие готовые изделия. Внутренние законодательные меры Кольбера также направлялись на поддержку рачительного трудолюбия, занятий, полезных для себя и государства. Он покровительствовал умелым ремесленникам-гугенотам и даже к евреям оказывал снисхождение.

Он сократил число церковных праздников, желал бы ограничить количество монастырей и затруднить процедуру принесения монашеских обетов, чтобы не увеличивать и без того внушительной толпы людей бесполезных и праздных (к тому времени во Франции священников, монахов и монахинь насчитывалось более четверти миллиона). Он подумывал даже распродать церковное имущество, и Людовик в те годы тоже был недалек от таких мыслей, если судить по его собственным словам: «Те огромные богатства, коими они обладат, были им даны не для того, чтобы увеличивать их доходы, а для того, чтобы они во имя милосердия тратили их на тех, кто в том нуждается… Было бы несправедливо, если бы лица духовного звания оставались единственными, кто ничего бы не поставлял для всеобщих нужд, и при этом желали бы, пользуясь излишним достатком, наслаждаться покоем и досугом, обретенными за счет всех прочих».

У Людовика, правда, имелись в то время и другие, политические и личные счеты с Церковью. Но как бы то ни было, король и его министр способ достичь благоденствия и процветания страны явно видели в том, чтобы содействовать духу деловитости, предприимчивости, бодрого прилежания. То есть добродетелям, свойственным буржуазии – сословию, чья эра наступала в Европе. Вернее, определенной его части – не столько судейской и чиновничьей, бюрократической буржуазии, во Франции составляющей скорее опору оппозиции государственной (парламентской) и церковной (янсенистской), сколько людям попроще – купцам, мастерам-ремесленникам, владельцам мануфактур. Вот на них и делали ставку молодой король и Кольбер, сам сын суконщика. Благо и пример недалеко: соседняя маленькая Голландия, где торговля, ремесла и науки достигли завидного расцвета и принесли стране прочное благосостояние.

Беда лишь в том, что цели и методы хозяйственной деятельности у французской монархии были совсем не те, что у голландских штатов. Полная казна, благоденствие подданных, изобилие и богатство – с точки зрения государя, «не равного многим», все это прекрасно, конечно, но не само по себе, а лишь постольку, поскольку служит укреплению политического, военного, культурного первенства Франции в Европе, а тем самым всезатмевающей славе той священной особы, что воплощает нацию и словно придает смысл самому ее существованию, ее повелителю, гордости и символу – королю Людовику XIV. И потому накапливаемые Кольбером деньги идут на изнурительные и далеко не всегда победоносные военные кампании, строительство самых роскошных и обширных в Европе дворцов, неслыханную пышность придворных празднеств и увеселений. Король может обласкать торговца или финансиста, но без патента на дворянство он все равно останется человеком второго сорта, лишится многих возможностей и привилегий в государстве, по-прежнему сословной.

Сами кольберовские экономические воззрения были рождены отчасти воспоминаниями о прошлом веке, когда в Старый свет хлынуло золото и серебро из Вест-Индии. Но к XVII веку южноамериканское Эльдорадо почти истощилось, испанские галеоны возвращаются в свои порты полупустыми, денег в обращении все меньше, старания их перекачивать в свою казну желаемых результатов не приносят. И самое, может быть, существенное, это то, что буржуазная хозяйственная система, к развитию которой Кольбер приложил руку, для успешной своей работы требует самодеятельности, экономической свободы свободного рынка, свободной инициативы, свободной конкуренции. Она плохо переносит всякое вмешательство со стороны, и всякое насильственное регулирование, даже самое разумное, целесообразное, питаемое лучшими намерениями и спускаемое сверху, тут нужных плодов не приносят.

Сомнительность такого централизма отчетливо видна в судбе той отрасли, что расположена на стыке культуры и производства, – книгоиздательского дела. К середине XVII века книгоиздателей во Франции было множество, некоторые из них были замечательными, редкими мастерами в своем ремесле. Уследить за всей пестротой этих маленьких предприятий, конечно, не имелось никакой возможности. Кольбер желал бы, чтобы вместо бесчисленных небольших заведений возникло несколько крупных, хорошо оснащенных и устроенных книгопечатен, где ни один Листок не выходил бы без «королевской привилегии» – своего рода гибрида цензурного разрешения и копирайта. Маленькие типографии действительно стали исчезать в результате кольберовских мер; желанного же расцвета крупных не получилось, и французские книгоиздатели оказались не в состоянии соперничать со своими коллегами из Голландии, где и дело было налажено лучше, и цензурных ограничений куда меньше. К тому же французские авторы, которые не надеялись по тем или иным причинам получить «привилегию» на свое сочинение у себя на родине, охотно печатались в политически и религиозно враждебной Голландии. Французский книжный рынок был заполнен этими нелегально ввозившимися изданиями, соблазнительными всей терпкостью запретного плода, – как ни упорно пытались власти бороться с этой литературой.

Кольбер действительно способствовал укреплению французской буржуазии; во Франции она стала многочисленнее, могущественнее, зрелее, чем в любой из католических романских стран. Но окрики властей внушали ей опасливую подозрительность, заботливое государственное покровительство притупляло готовность рисковать, умение выкручиваться в трудных обстоятельствах. И потому в предприимчивости, деловой хватке французские буржуа заметно уступали своим протестантским собратьям в тех европейских странах, Англии или Голландии, где правительства предпочитали поменьше вмешиваться в хозяйственную жизнь, а затем и поселенцам британских колоний в Новом свете, которые установили у себя государственное устройство, едва ли не наилучшим образом соответствующее буржуазному экономическому порядку.

Самосознанию «худородного» дельца во Франции долго еще будет не хватать плебейской гордости, спокойной уверенности в себе, его взгляд будет упорно заворожен графским особняком с гербом на фронтоне, хотя выражение этого взгляда будет меняться от завистливо-восхищенного до ненавидяще-грозного. Мещанин во дворянстве не случайно родился во Франции, он намного переживет Мольера, и даже два века спустя герою мопассановского «Милого друга» понадобится, для повышения престижа в обществе, превратить свою простонародную фамилию Дюруа в дворянскую, прибавить к ней название родной деревушки, присвоить себе титул и впредь именоваться «бароном Дю Руа де Кантелъ». А излюбленной областью приложения усилий и помещения капитала для французских буржуа традиционно станет «денежная», ростовщически-банковская деятельность, а не промышленное производство.

Культурная политика Кольбера строилась на тех же идеях поощрения и контроля: корми и властвуй. У Мазарини, вечно дрожавшего за свою власть, а порой и за самую жизнь, руки не всегда доходили до забот о науках и искусствах. Подобное небрежение, кстати, обходилось этому алчному скупцу и хитроумному правителю дороже, чем если бы он все-таки удосужился заняться такими делами посерьезнее и потратил на них несколько тысяч ливров из своего многомиллионного состояния.

С Фрондой, без сомнения, удалось бы справиться быстрее и легче, не будь вся страна наводнена памфлетами, стишками и песенками – «мазаринадами», высмеивавшими кардинала со всей галльской язвительностью и откровенностью в выражениях, и догадайся Мазарини ввести цензуру пожестче, вернее, поэффективнее (угроз и кар как раз хватало), и поставить побольше острых умов и бойких перьев себе на службу. Кольбер, начавший свою карьеру в качестве доверенного служащего при Мазарини, не повторял ошибок своего покойного господина и наставника, а обратился через его голову к опыту Ришелье. Тот-то отлично знал цену печатному или брошенному с подмостков слову. Кольбер был лишен литературных наклонностей и литераторского самолюбия Ришелье, зато прекрасно понимал, сколь важно для престижа короля и страны сотрудничество людей даровитых и сведущих, заняты ли они прямой пропагандой и безудержно раболепным славословием или хотя бы просто лояльно прибавляют блеск своих талантов к сиянию французского престола. Поисками таких людей Кольбер занимался по всей стране и даже за границей. Вот одно из циркулярных писем, разосланных им интендантам провинций:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации