Читать книгу "Орлеан"
Автор книги: Юрий Арабов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
От души отлегло. Предмет и в самом деле оказался ничтожным. Ленивый молчаливый грузин, нигде не учившийся и ни в чем себя особо не проявивший, если не считать ограбления банка лет двенадцать тому назад, оказался исключенным за это же ограбление… Тоже мне новость.
– Да кого мы не исключали? – спросил Ленин. – Мы всех исключали, а потом принимали обратно. Я только сам себя не исключал, – добавил он задумчиво.
У Сталина были ограниченные умственные способности и ничтожный кругозор, об этом Ильич знал точно и ничего не ждал от него в будущем. Серого цвета, с оспенным лицом, он окуривал Троцкого своим вонючим табаком во время гражданской войны, и все время мешался под ногами, изображая активность. Скорее корова могла заговорить, чем Джугашвили мог сделать для страны что-либо полезное. Этот балласт Ильич собирался сбросить с корабля в ближайшем будущем, и роковое будущее для товарища Сталина в виде нэпа уже настало…
– Владимир Ильич, дорогой, – неожиданно взмолился Дзержинский. – Ну позвольте мне дать приказ о его аресте. Как я отдал приказ об аресте изменника Мартова…
– Так вы и Мартова приказали арестовать? – поразился Ленин. – Когда же?
Это было для него новостью. Меньшевика Юлика он почти любил, и в эксцессе Феликса ему почудился личный выпад. Выпад против себя и своего прошлого.
– Пятнадцатого августа сего года. По согласованию с вами, – ответил Дзержинский, досадуя, что, по-видимому, слишком сильно расстроил Старика.
– Гм… Не знаю. Не помню о таком приказе, – пробормотал напряженно Ленин. – И как вы собираетесь произвести арест? Мартов же находится в эмиграции. У вас что, такая сильная агентурная сеть за рубежом?
– Агентурная сеть у меня слабая, – признался Феликс. – Но я сделаю это исключительно из-за морального аспекта.
– Не трогайте моральный аспект, – отрезал Ленин. – Боритесь лучше с экономической преступностью, которой теперь при нэпе будет предостаточно. А моральный аспект оставьте мне.
– А что со Сталиным? – спросил после молчания Дзержинский.
Он не собирался сдаваться, он был слишком упорным и фанатичным, потому что родился поляком, так, во всяком случае, думал Ильич. Но Ленин не мог сказать Феликсу всего, не мог сказать, что уже придумал, как зарыть Джугашвили поглубже. Он даст ему должность в секретариате ЦК и погребет в бесконечных бумагах, где ленивый грузин докажет свою полную некомпетентность. Чтобы он не расстраивался, ибо был чудовищно самолюбив, ему придумают должность с высокопарным названием, например, Первый секретарь или даже Генеральный, пусть потешится, пусть выпьет кахетинского вина, не догадываясь, как его провели, как зарыли и отрезали от реальной работы… Всех, кто не умеет заниматься практическим делом, – в бумаги. Тем более что и сама партия скоро станет другой. Ее кастовая замкнутость в условиях новой экономической политики уходит в прошлое…
– Джугашвили – это фигура без политического будущего, – прокомментировал Ильич свои мысли.
– А все-таки? – продолжил пытать Феликс.
Ленин молчал, потому что исчерпал свои аргументы.
– Я сейчас брошу жребий, – сказал вдруг Дзержинский и вытащил из кармана галифе монету царской чеканки. – Если орел, значит, арест. Если решка – то вам решать…
– Я уже все решил, – промолвил Ленин, вставая из-за стола.
– Но все-таки. Если орел, значит – арест, если решка, то…
Ильич его не дослушал. Тихонько и не прощаясь, он выскользнул в коридор и с великой осторожностью прикрыл за собой дверь.
4
Эта была вторая дверь в его кабинете, которая вела не в обширную приемную, где проходили заседания Совнаркома, а в личную квартиру, точнее, государственную, потому что ничего личного, за исключением костюма и нижнего белья, у него не было.
По коридору до двери в столовую он доходил за полминуты, но эти тридцать секунд, словно в эйнштейновском времени, растягивались в целую вечность. Внутри этой бытовой домашней вечности, отгороженной от казенного пространства толстыми стенами, он успевал почувствовать многое, и то, что он успевал, не внушало ему особого оптимизма. «Орел или решка?» – навязчиво крутились в его голове слова Дзержинского, – «орел или решка?»
Он и сам не знал про этого орла. Прожив пятьдесят один год на Земле и находясь внутри вселенского переворота, он не слишком часто мог взглянуть трезво на то, что происходит внутри души, но иногда в тишине, одиночестве и на ходу эта трезвость вдруг наступала, приобретая угрожающий душевному здоровью характер.
Ленин не был стратегом и не мог за всю свою жизнь сыграть на опережение исторических волн, которые качали его, ломали и били, но все же не могли потопить. То, что он идеально держится на волне, не тонет, гимназист Ульянов понял еще в юности, когда переплывал Волгу в районе Симбирска. Река к августу сильно подсыхала, и баржи, груженные зерном и лесом, запутывались в мелководье, но в начале июля Волга была еще широкой, и переплыть ее считалось опасной удалью. Однажды ударил гром и рухнул оглушительный ливень, но упрямый лобастый мальчик с калмыцкими скулами плыл дальше, точно зная, что доплывет туда и обратно, туда и обратно… Молодая возня с «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», который волей судьбы превратился в прообраз РСДРП, была похожа на организацию литературного кружка. Кто-то испытывал наслаждение от поэзии, кто-то от истории, но он испытал не сравнимую ни с чем эйфорию от первого прочтения Маркса, превратившуюся в постоянное вдохновение почти эротического характера. Оно оставило его лишь в последние годы, когда выяснилось, что всё, написанное бородатым кабинетным ученым, есть полуправда и даже опасная утопия, не пригодная к реализации в конкретных исторических условиях.
Знал ли кто-либо об этом, кроме него? Иногда Ильичу казалось, что знают все, кроме молодого поколения партийцев, подобных Бухарчику, схоластичных, необстрелянных и диких зверей в своей пошлой вере в то, чего нет. Но чаще он думал, что о полном провале знает лишь он один, и тогда приходилось носить маску, от которой уставало не только лицо, но и то, что дикие необразованные люди назвали когда-то душой. Он сам предпочитал оперировать другим термином, не менее убийственным по отношению к себе.
За всю свою политическую карьеру, которая продолжалась уже почти тридцать лет, он лишь дважды сыграл на опережение исторических волн. Дважды на опережение – не слишком ли мало? Один раз, когда предложил превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Лозунг был красив, звучал неплохо и бежал впереди реки времени, подпиравшей спину. Уже через несколько лет эта самая гражданская война, которую он звал, пришла в Россию, и, если бы не остервенение простого народа, не идейная пустота белого движения, что пережевывало старую монархическую мякину, чем бы все это кончилось? Черт знает чем, даже несмотря на организационные способности неприятного Троцкого, который создал Красную армию почти с нуля, спаяв ее кровью, мечом и железной дисциплиной. Этот красный Бисмарк мог многое, почти все, но что он думал на самом деле, оставалось для Ленина тайной.
Второе опережение состоялось в апреле семнадцатого, когда, приехав в Россию из эмиграции, мало кому известный и совсем непопулярный глава социал-демократического кружка набросал десяток тезисов о перерастании революции буржуазной в революцию социалистическую. Это был его звездный час. Опять исторические волны остались за спиной, а впереди простерлась нематериальная гладь великого будущего. В воздухе было разлито электричество. Правительство Львова, а потом Керенского заваливалось набок, легонько ткни – и рассыплется на глазах. Города заполнились озверевшими дезертирами, которым надо было что-то делать. Меньшевик Суханов, тершийся рядом, сказал кому-то, что электричество, разлитое вокруг, неожиданно нашло себе материальное воплощение в низкорослом человеке, имя которому Ленин. Но стоило Дыбенко привести несколько кораблей к набережным Петрограда и пальнуть в сторону Зимнего дворца, как электричество внутри Владимира Ильича кончилось. Никто не понял, что произошло. Городские обыватели высыпали на набережную и махали платочками морякам с линкоров, ибо были уверены, что перед ними происходит военный парад. Ильич сидел в Разливе вместе с Гришкой Зиновьевым, опасаясь ареста за шпионаж в пользу Германии. Кстати, лукавый Джугашвили двумя месяцами раньше стоял за то, чтобы Ленин присутствовал на суде в качестве обвиняемого в этом бессмысленном шпионаже, и сего Ильич, конечно же, Сталину не забыл…
А потом… Потом начались позорные догонялки истории, которые не кончились и в этот теплый сентябрь двадцать первого. Точнее, продолжились. Ленин не слишком верил в революцию на родине, помня замечание не Маркса, а Тютчева, сказавшего как-то, что будировать антиправительственные настроения в России – это все равно что высекать искры из мыла. Ильич будировал их в юности из одного чувства азарта и, когда мыльные искры превратились вдруг в настоящий костер, слегка растерялся. В канун февральской революции он умудрился даже брякнуть, находясь в эмиграции, что нынешнее поколение российских социал-демократов вряд ли дождется перемен у себя в стране в обозримом будущем. И вдруг жахнуло, затрещало по швам… Пришлось догонять историю в вагоне, который кто-то назвал пломбированным, срочно возвращаясь в Россию через враждебную Германию. Это было неэтично, даже гадко, но выбирать не приходилось, и если уж германский Генеральный штаб пошел на это, преследуя свои утилитарные цели, то тем хуже для германского Генерального штаба.
И дальше продолжились одни догонялки. Тот же Суханов написал позднее, что после октябрьского переворота Ленин начал терять энергию, разряжаясь на глазах и переставая быть похожим на самого себя. Какая-то слепая полудохлая каторжанка, переходившая улицу с поводырем, умудрилась попасть в Ильича из револьвера метров с восьми на заводе Михельсона. Тело ее сожгли в железной бочке на территории Кремля, чему был свидетель поэт Придворов, пошлейший и бездарнейший писака, которого Ленин в грош не ставил. Подстроенные кем-то выстрелы значили только одно: петух прокукарекал, но Ильич, застигнутый очередной волной исторического шторма, не имел сил разобраться в хитросплетениях заговора. Нужно было догонять волны и выплывать из них живым. Грянула Гражданская война, Троцкий сделал Красную армию и, разбив белых баронов, предложил идти на Индию. Это была игра на опережение, но Ленин медлил, не понимая, что будет делать армия в сезон тропических дождей в другой части света. В это время озлобленные до последней степени крестьяне начали заживо закапывать комиссаров в землю за то, что они отбирали у них зерно. Следовало срочно опередить историческое время, чтобы оно тебя догоняло, а не ты его, и Кронштадтский мятеж явился, казалось бы, последней каплей в принятии радикальных решений. Но каких?
Выход подсказал все тот же Лев. Он положил ему на стол записку, в которой критиковал продразверстку и предлагал меры, существенно ослаблявшие давление на крестьянство. Ленин не вник в ее содержание и на всякий случай отверг. Тогда неугомонный красный Бисмарк, находившийся в зените своих творческих сил, предложил прямо противоположное тому, что сам утверждал ранее: создание трудовых армий и экономики мобилизационно-лагерного типа. Ильич отверг и это, потому что стал раздражаться от постоянного творческого напора. Но волны по-прежнему катились впереди, и, когда в стране грянул страшнейший голод, Ленин понял: права была именно первая записка, и, не ссылаясь на автора идеи, заменил продразверстку на продналог, скрыв от партии, что этим решением начинает формировать в разоренной коммунизмом стране буржуазный свободный рынок.
Он становился вождем возрождающейся на глазах мелкой буржуазии и сейчас, направляясь в свою кремлевскую квартиру, думал: а скоро ли партия его раскусит, через год-два? И если раскусит, то что с ним сделает? Опять заставит стрелять какую-нибудь слепую, отравит ли ядом или просто объявит сумасшедшим сифилитиком и задушит в своих объятиях на подмосковной даче? Убьет или изолирует, орел или решка? Он не знал ответа. Скрытая ненависть к нему росла, это он чувствовал кончиками редких волос на своей седеющей голове.
Он всегда был прогрессистом и по-своему модником. Когда интеллигенты читали Надсона и Мережковского, он конспектировал Энгельса и Фейербаха. Все еще донашивали котелки и цилиндры, а он уже надел кепку, которая через полвека превратится в битловку и отошлет тех, кто знает, к законодателю специфического гламура из далекой России. В 1918 году Норвегия выдвинула его на Нобелевскую премию мира за то, что он способствовал прекращению Первой мировой войны, но Нобелевский комитет заартачился, и премия грохнулась, улетев восвояси. Если бы не Маркс и его «Манифест коммунистической партии», сбивший с пути и прививший иллюзию повелителя истории, он к своим пятидесяти уже был бы успешным премьер-министром какой-нибудь тихой европейской страны с законопослушными бюргерами, стерильными улицами и сытым пролетариатом, который бы он накормил от пуза. Почему все так получилось, почему он угодил в столь глубокую яму?
Ленин винил во всем Россию. Ее просторы, в которых терялась всякая рациональная мысль, напоминали василиска. Мистическое чудовище с женским лицом и плотными щетинистыми усами смотрело прямо в глаза, выпивая энергию и повелевая молчать. Но молчать он не мог, потому что был профессиональным журналистом, искавшим полемики там, где ее не было. И он сочинял, говорил и доказывал… Количество сочиненного уже превосходило то, что написал когда-то граф Толстой. И когда через год он выдумает несуществующую должность Генерального секретаря ЦК, которая лично его не интересовала, то к этому Генеральному секретарю пойдут доносы на Ильича от приближенных дам, и Генеральный, затягиваясь дурным табаком, будет внимательно читать каждую строчку.
Ленин открыл дверь своей квартиры. В нос ударил кислый запах русских щей. Жена, расставляя тарелки в столовой, вздрогнула от его присутствия.
– Что такое? – пробормотала она. – На вас лица нет.
Ленин не ответил. Он сел за стол и забарабанил пальцами по скатерти. Перед ним стоял никелированный поднос, который он вывез из «Националя», с витиеватой монограммой гостиницы – он жил там с семьей первое время после побега из Петрограда в ожидании кремлевской квартиры, сравнительно тесной и не совсем удобной для нескольких человек.
Крупская с опаской поглядела на мужа, потому что барабанная дробь пальцев не сулила ничего хорошего. Заметила, что из крупного носа его вытекает жир. Вытащила из кармана серого платья носовой платок и, приблизившись к Владимиру Ильичу, вытерла жир с носа и заодно отерла его влажноватый лоб.
– Я хочу спросить… Когда мы сможем освободиться от совести? – сказал он, отстраняясь от ее платка.
Он не любил, когда к нему лезли с телячьими нежностями, тем более отирали нос, который часто потел и излучал испарения.
– А что вы подразумеваете под совестью? – поинтересовалась Надежда Константиновна, отступая.
– Внутреннее самокопание. Бесплодную достоевщину. Истерику прыщавых курсисток.
– Через сто лет, – медленно ответила Крупская, смотря поверх его головы.
Иногда она напоминала сомнамбулу, его жена. Не требовавшая мужской ласки, вообще какого-нибудь внимания, мягкая, словно резиновая игрушка, она смотрела выпученными глазами в пустое пространство и как будто прозревала в нем то, чего не видел сам Ильич. О ней нельзя было сказать словами Гоголя: баба, что мешок, что положишь, то и несет. Он клал в нее невнимание, усталость, раздражение, которое часто переходило в открытую грубость, но она никогда не отвечала тем же. Иногда ему казалось, что Надежда общается с духами, в которых он, материалист и политик, конечно же, не верил. Однажды в каком-то дешевом журнале Ильич увидел фотографию госпожи Блаватской, медиума, эзотерика и авантюристки, и поразился: одно лицо!
– Гм… Значит, через сто лет, – повторил он, чтобы донести до собственной головы слова Надежды Константиновны. – Через сто лет не будет совести, вы утверждаете… У всего народа не будет или только у руководящего партийного звена?
– При чем здесь партийное звено? – не поняла она. – У них совести отродясь не было.
– Но у меня-то есть, – неожиданно возразил муж.
Крупская промолчала, ничем не выразив своих чувств.
– И какая же это будет Россия – без совести? Свободная процветающая страна или пустыня, в которой плачет дикий, необузданный человек?
Надежда Константиновна опять не ответила. Она была одета в платье мышиного цвета свободного мешковатого покроя, которое делало ее похожей на беременную. Пол в гостиной был вымыт до блеска. Его она мыла сама вместе с Марией Ильиничной, сестрой вождя, согнувшись, задыхаясь и кряхтя.
– Гамлет, – пробормотал вдруг Ленин задумчиво. – Он как будто разговаривает со своим отцом, и никакой идиот-постановщик не додумался до того, что на самом деле принц разговаривает с самим собой.
– Это не отец, это призрак к нему приходит, – напомнила Надежда Константиновна.
– Он разговаривает с самим собой, – повторил Ильич упрямо. – А где же Маша? – спросил на всякий случай, переключая разговор на бытовые темы.
– Пошла прогуляться по Кремлю.
– Прогуляться по Кремлю… Гм. А что там смотреть? – не понял он, подавляя проснувшееся раздражение. – Ладно, – махнул рукой, словно отгонял тревожную мысль. – У нас что на обед, щи?
– А у вас разве кончился рабочий день? – осторожно спросила Крупская.
– Все завершено. Хотя в кабинете остался Феликс. Может, дать ему щей?
– Зачем?
– Он покушает и уйдет поскорее.
– Вряд ли, – не согласилась Надежда Константиновна. – Феликс всё отнесет беспризорным детям, а сам останется сидеть до ночи.
– Ну и черт с ним! Пусть сидит, – зло сказал Ильич. – Мне нужно съезжать отсюда, – добавил он с тоской. – Подальше. А то меня здесь задушат. Под Москву, что ли…
– А почему вы вдруг спросили о совести? – поинтересовалась Крупская с подозрением. – Она вам сильно мешает?
– Мне мешает только глупость. Просто есть одна проблема… Орел или решка… Орел! – вдруг страшно произнес Ильич.
Глаза его просветлели от пролетевшей внутри молнии.
– Орлеан! – воскликнул он. – Я назову его Орлеаном!
Вскочил со стула, так что тарелка на столе звякнула о ложку, помчался в спальню, которая одновременно служила ему домашним кабинетом, и через минуту возвратился с большой географической картой.
Расстелил ее на столе, сгреб приборы на самый край, и пустая супница чуть не грохнулась на пол.
– Вот здесь! – Он ткнул карандашом куда-то в Сибирь. – Или здесь! – Его карандаш спустился в пустыню на самый край Алтайской губернии. – Цепь озер, видите? Здесь самое место химическому комбинату. И новому американскому городу с названием Орлеан!
Крупская с горестью в глазах смотрела на него, как смотрит на помешанного заботливая дальняя родственница.
– Химические отходы будут сливаться прямо в озеро, котлован рыть для этого не потребуется. Глауберова соль будет цениться выше золота. А на берегу заживут счастливые советские люди. Десятичасовой рабочий день, шесть дней работаешь, на седьмой отдыхаешь… Из Ойрота сюда приедет партийная молодежь. Поклонившись могиле одиннадцати партизан, замученных белогвардейцами, они явятся в Орлеан за опытом построения города будущего в безжизненной пустыне.
Есть отчего сойти с ума!
В груди Крупской что-то заклокотало, заворочалось, будто ворона в гнезде.
– А потом? После Орлеана что? – вскричал Ленин. – А после Орлеана мы пойдем на юг к диким кочевникам и везде настроим американские города… И пусть в ЦК будет кто-нибудь не согласен… Расстреляю! – прохрипел он. – Меньшевистскому охвостью, попам-елейни-кам, белогвардейскому подполью – по рукам! Алчных сволочей, политических проституток, всех, кто мешает коммунизму доказать свое преимущество, – к Феликсу! За душевным разговором в ледяном карцере!
– Володя, окстись! – вдруг пробормотала Крупская с величайшей мукой в голосе. – Какой коммунизм в условиях нэпа?
– Ах да, нэп, – прошептал он разочарованно. – И правда. Я как-то забыл…
Он замолчал, потом закашлялся. Опустился на стул, потому что слабые ноги уже не держали. Электрическая батарея внутри разрядилась окончательно.
– Ты бредишь наяву, – сказала ему Крупская.
– Гм… Я в самом деле несколько увлекся, – согласился нехотя Владимир Ильич.
Он свернул карту, положил на нее карандаш и, закинув руки за голову, откинулся на спинку стула.
– Отдай все Лёве, – вдруг произнесла жена голосом глухим и подземным. – Ты стал слабый, больной… Ты всего этого не потянешь!
– Лёве?! – по возможности едко осведомился Ильич. – Почему именно Лёве? Что, у нас других нет?
В действительности он лишь разыгрывал полемическое изумление, потому что слышал это имя от жены не впервые.
– Льву Давидовичу, – уточнила жена, чтобы не осталось никаких сомнений. – И чем скорее, тем лучше.
Он хотел ее отчитать, даже шлепнуть небольно по щеке, как это делал раньше, но сейчас настолько почувствовал себя скверно, что даже явная глупость из уст товарища по партии показалась невинной шуткой.
– Я не против, – сказал он, вставая. – Как решит ЦК, так и будет. Камнем на шее у партии я быть не хочу.
– А щи? – осведомилась Крупская, видя, что муж уходит.
– Я сыт вашими щами по горло, – ответил Ильич, потому что неожиданно обиделся.
В душе открылась какая-то рана, и горше всего было то, что эта женщина напротив не понимала очевидного.
– Как только я сдам дела, меня сразу же убьют. И вас вместе со мной. Этого может не знать новичок в политике. Но не вы.
Он сообщил об этом почти равнодушным тоном, без ложной аффектации и драматизма, ни один мускул на лице не дрогнул, только уголки узких глаз слегка опустились вниз.
– За что вас убьют? – не поняла жена.
– За все. За нэп. Разбудите меня через полчаса, если я засну.
Он прошел в свою спальню и разделся до нижнего белья. Это белье он носил после ранения даже в жаркие дни, ибо стал мерзляв. Лег на кровать, покрытую клетчатым пледом, подаренным ему собственной матерью в Стокгольме в далеком унылом году, когда первая русская революция бесславно сошла на нет, а нового революционного подъема уже никто не ждал…
5
Неизвестно, сколько именно он пролежал в кровати. Когда дремлешь в вечерних сумерках, то теряешь представление о времени. И если бессонница ночью съедает мгновенно целые часы, то сон днем растягивает минуты в бесконечно длинное забытье. Сзади у головы стоял письменный стол, обитый зеленым сукном. «Откуда он взял тысяча девятьсот десятый год? – думал Ленин, вспоминая демарш Феликса. – Ведь это что-то известное. Какая-то сплетня, которая уже была в партии и на которую я раньше не обращал должного внимания». Вдруг в голове возникла бульварная фраза «таинственный незнакомец», но что это за незнакомец и к чему он, Ильич не осознал. Дыхание сделалось глубоким. Пробка в голове, которая целый день распирала мозг, опустилась в область солнечного сплетения. Он задремал.
… А открыл глаза, когда за окном была уже полная тьма. На пороге узкой спальни стояла испуганная жена.
По выражению ее отечного лица Ильич понял, что случилось нечто необыкновенное.
– К вам… Вас просят, – сказала Крупская, слегка задыхаясь. Она как будто не находила нужных слов.
– К черту всех. Я спать хочу.
– Юлий Осипович. К вам, – произнесла потерянно Надежда Константиновна.
– Юлий Осипович… – повторил он, не понимая. – Какой Юлий Осипович?
Страшная догадка вдруг проколола сознание и заставила Ленина окончательно проснуться.
– Мартов?! – выдохнул Владимир Ильич.
Жена как-то жалко всхлипнула, выражая этим то ли нечаянную радость от давнего знакомого, то ли свою полную прострацию.
– А прогнать его никак нельзя? – зачем-то спросил Ильич.
Надежда Константиновна растерянно молчала.
– Зови, – пробормотал Ленин, еще не понимая, что на самом деле произошло.
Крупская посторонилась. В спальню вошел невысокого роста человек, опирающийся на толстую палку. Одна нога его сильно шаркала, другая, выступая вперед, тянула за собой изможденное тело туберкулезника. Несмотря на сюртук, было заметно, что грудь у гостя впалая, вогнутая. Круглые грибоедовские очки указывали на общий либерализм, но, заглянув в глаза гостя, Ильич понял, что никаким либерализмом здесь и не пахнет. Они сияли праведным гневом, эти глаза, не сулившие хозяину спальни ничего хорошего.
– Оставь нас, Надя, – сказал Крупской гость как старой своей знакомой. Та, что-то пискнув в ответ, выкатилась из спальни задом.
Посетитель встал напротив Ленина, опираясь на палку. Ильич заметил, что короткая аккуратная бородка сделалась седой за те годы, как они не виделись.
– Юлик? – поинтересовался он, чувствуя стеснение не только от его неожиданного визита, но и от своего нижнего белья. – Гм… Каким ветром тебя занесло в наши горестные края? Ты приехал из Берлина?
Мартов молчал, внимательно глядя на Ленина. У того мелькнула мгновенная догадка, что Юлия Осиповича должны были арестовать сразу на границе, коли Дзержинский отдал приказ своим опричникам. И если этого не произошло, то значит…
– Да что мне твой Феликс, Ульянов? – сказал Мартов, очевидно прочтя мысли сонного человека. – Неужели ты думаешь, что какой-то безумный шляхтич может воспрепятствовать нашей последней радостной встрече?
– Ты присядь, – предложил ему Ильич, инстинктивно откладывая момент ожидаемой расправы. – У тебя же больные ноги и туберкулез горла, как я слышал… А я оденусь.
– Да нет, я постою, – отказался Юлий Осипович. – Лучше иметь туберкулез горла, чем туберкулез мозга и сердца.
– Это ты обо мне, что ли? – решил на всякий случай уточнить Владимир Ильич, срочно напяливая на себя брюки.
Они с давних пор обращались друг к другу на «ты», и это было исключением в рядах исконных, прокаленных боями партийцев.
– О тебе, мой милый Ульянов, о тебе, – признался Мартов. – А знаешь, зачем у меня в руках эта палка?
– Чтобы было легче больной ноге, – предположил Ильич.
– Чтобы тебя побить, – открыл карты Юлий Осипович.
Ленин глубоко вздохнул. Дело принимало нешуточный оборот, но страха не было. Скорее подступала радость от неожиданной встречи с неприятным другом, который славился принципиальным нравом и стремлением обличить всех и вся.
– А за что меня бить? – не понял вождь, надевая пиджак на тельник. – Я же тебя не бью. Более того, я дал тебе спокойно уехать из России для лечения туберкулеза, хотя некоторые товарищи требовали твоего немедленного ареста.
– Я тебя буду бить не из-за личных отношений. А из-за того, что ты сделал с Россией! – произнес гость глухо.
– Ах, оставь, Юлик! Оставь свою либеральную песню об угнетенном народе! – застонал Владимир Ильич. – Россия… Ты же еврей, Юлик, а разыгрываешь из себя патентованного великоросса! Ну что тебе эта Россия, Юлик? Что тебе эта грязная нелепая страна? Аракчеевы, неумытые рыла, столыпинские галстуки… Снег, тиф, оспа… Не могу! Не понимаю!
Ильич в возбуждении вскочил с кровати и, подбежав зачем-то к письменному столу, схватил чернильницу. В его сознании промелькнула мысль, что хорошо бы ударить этой чернильницей гостя по голове.
– Положи на место, – приказал ему строго Мартов. – Даже и не думай об этом. Уж если меня твой пес Феликс не остановил, то что мне чернильница? Дело не в том, что я – еврей, а в том, что у меня есть сердце. А у тебя, Ульянов, сердца нет!
– Сердца нет… Вранье, все это вранье! – И Ленин, подумав, возвратил чернильницу на зеленое сукно. – Мое сердце всегда любило тебя… А твое сердце только ненавидело и алкало! Жаль, – добавил он вдруг. – Жаль, что тебя не арестовал Дзержинский. Мы бы встретились на Лубянке и поговорили в более подходящих условиях.
– В одной камере? – поинтересовался едко Мартов.
Ленин пожал плечами и не нашелся в ответе.
– А знаешь, почему меня не арестовали? – спросил Юлий Осипович. – Я тебе расскажу одну притчу. Лиса забралась в курятник и нашла там десять цыплят. Сосчитала их и начала тихонько есть, приговаривая: «Я съела первого, я съела второго, я съела третьего…» Но ошиблась. Дело в том, что она никак не пометила первого цыпленка, а второго назвала первым. Понимаешь?
– Второго назвала первым… Чепуха какая-то, – тяжело вздохнул Ленин. – Еврейская софистика и каббалистический бред… Я устал от него еще в эмиграции.
– А ты дослушай. В общем, сожрала она девять цыплят, но по ее данным выходило, что съедено было все десять. А один цыпленок остался живым и радовался. «А ты чего здесь бегаешь? – спросила его сытая лиса. – Почему ты еще жив?» «А жив я, – ответил ей цыпленок, – потому что не дал себя сосчитать. У меня нет номера. И мне ничто не угрожает».
– Гм… Нет. Номера. Ну да. Я же и сказал – еврейская софистика, – согласился сам с собой Ильич, прощупывая глазами спальню в поисках предмета, которым можно было бы огреть незваного гостя. – Это ты про себя. Ты – человек без номера, так я понял?
– Именно. И потому абсолютно свободен.
– Что ж. Начинай свою экзекуцию, – согласился Владимир Ильич. – Тем более что я давно пронумерован.
– Ты не понял. Экзекуция уже началась и сейчас продолжится. – Юлий Осипович присел на край кровати. – Какой же ты подлец, Ульянов! Грязный безнравственный человек!
– Доказательства! Я слушаю. – И Ленин сел рядом.
– Почему ты присвоил себе авторство в названии нашего безымянного кружка, из которого выросла потом вся партия? Ведь это я придумал на допросе в полиции «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Вольная импровизация. Мгновенное озарение. Ничего не значащие слова…
– Забирай их себе, – рубанул ладонью Ильич. – Дальше.
– А когда нас отправляли в ссылку, разве не ты запасся различными медицинскими справками и попросился в Енисейскую губернию, где так прибавил в весе и здоровье, что твоя собственная мать тебя не узнала? «Эко, как вас разнесло!» – воскликнула она. Ничего себе ссылка! Да там курорт открывать надо, а не эсдеков гнобить!
– Во всем виновато парное молоко, – сознался Владимир Ильич. – И прогулки на свежем воздухе. Ты бы сам представил им какую-нибудь справку и поехал бы со мной в Енисейск, а не гнил бы в Туруханском крае, теряя здоровье. Ходили бы вместе на охоту, крыли бы тамошних девок… И, глядишь, ничего бы не случилось.
– Ничего. Ничего бы не случилось… – повторил Юлий Осипович, как будто под гипнозом. – Россия бы осталась прежней.
– Прежней, – простонал Ленин с величайшей мукой. – Мы оба упустили свой шанс.
Он схватился за голову, смешно растянул ладонями глаза и стал похож на детскую игрушку. Мартов внезапно обнял его.
– Да как могло остаться по-прежнему, если ты окружил себя грязными ублюдками? – прошептал он горячо в ухо. – Разве ты заступился за меня перед партией в восемнадцатом, когда я разоблачил в своей статье бандита Иосифа Джугашвили?