Электронная библиотека » Юрий Фельзен » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:04


Автор книги: Юрий Фельзен


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я лежу на широком и низком диване (до меня – супружеское ложе), в небольшой, аккуратно прибранной комнате, удобной и приветливо-спокойной. У изголовья крохотный стол, на нем тускловатая лампочка (здесь вряд ли читают перед сном) и самые нужные мне вещи – книги, бритва, часы, одеколон – напротив бархатное кресло, в котором Рита подолгу сидит, оживленно со мной разговаривая и внушая мне ощущение уютно-комфортабельной прочности. Меня также весело ободряет тысячефранковка в истрепанном бумажнике: перед моим отъездом из клиники Шура неистово-азартно торговался, уменьшив долг на целую треть, и я не впервые удивляюсь точному счету любых мелочей – денег, страниц, папирос и минут. Эта новая тихая жизнь постоянно и сладостно приятна и с предыдущей просто несравнима: ведь я как бы дома, в семье, где заняты мною одним, к тому же взволнован Ритиным присутствием, непрестанной возможностью ее появлений, даже воздухом, ею проникнутым. У меня от больничной «внежизненности» появилась ненасытная потребность в осязательном женском внимании, хотя бы наивно-поддельном, а кроме Риты я не вижу никого, и поэтому на ней сосредоточилась моя нетерпеливая нежность, устранившая чувственную одержимость, еще недавно столь обостренную. Конечно, и Рита во мне возбуждает неясное глухое влечение – мы чересчур безнаказанно вдвоем, она со мной не принуждена, не стесняется, располагается слишком интимно, полуодетая, в пижаме, без чулок – и конечно, в моем положении, в такой, сближающей нас обстановке соблазнительна всякая молоденькая женщина, однако подлинное Ритино воздействие поэтическое, нежное и чистое, и для меня в ее гибкости и грации, в ее чарующей женственной мягкости (которой Леле всё же не хватает) есть что-то милое и трогательно-невинное. Я буду странно ее вспоминать: большая, изящная, «хорошая девочка», приносящая с прогулки цветы – пускай непахучие, дешевые, городские, но это ей сентиментально подходит. У меня со студенческих времен не могло быть такого поклонения – бескорыстного, по-детски беззаботного – все мои длительно-сложные «романы» были жестокими, душными, взрослыми и, как у взрослых, обоюдно-безжалостными. Незаметно и Рита вовлеклась в роль утешительницы, сиделки, подруги, и у нас бывали неловкие ожидания какой-то возможной пугающей близости, каких-то последних решительных слов, но мы смущенно, бессильно робели (одна из редких счастливых неудач), и я реально, вовне, оставался бесправно-лишним при Шуре и Рите, как когда-то при Леле и Павлике, и стоило Шуре войти – невыносимо громко и властно – и уже, расположенно-трезвая, Рита к нему начинала тянуться, с обычной слепой своей покорностью. Я постепенно себя уговорил, что сознательно Риту щажу, что она и Шура единственные друзья, меня поддержавшие в беде, что я им бесконечно обязан и просто выполняю свой долг, не поддаваясь такому искушению, но, разумеется, это обман, лицемерно-красивая поза, малодушный отказ от «честности с собой»: на самом деле я только боюсь нелепой, тягучей «истории», беспощадной Шуриной прямоты (несмотря на показной его цинизм), разрыва, чуть ли не развода и своей дальнейшей ответственности, я боюсь и Лелиных упреков, если откроются мои «отношения» с ее ближайшей, старинной приятельницей – как бы Леля со мной ни поступала, как бы она ни отрекалась от прошлого, у меня всё та же потребность ей нравиться, быть безукоризненным, готовым считаться и ждать, мне оттого по-прежнему жаль свободы, ей предназначенной, и странно, по собственной вине, лишиться остатков надежды – и вот, для себя разоблачив истинный смысл своей добродетели, свой страх перед Лелей и Шурой, я возвращаюсь к первым утверждениям (о долге, о дружбе, о признательности) и целиком их отбросить не могу. Они лицемерны и лживы, поскольку будто бы от них зависит мое поведение, однако по существу они искренни: я несомненно Шуре благодарен (без тайной борьбы с уязвленным самолюбием, без малейшей примеси горечи и злобы, а по тому, как благодарность ощущается, мы можем всегда безошибочно судить о чувстве к людям, ее вызывающим, и значит к Шуре я действительно привязан), но в нас, увы, мужская нелояльность, переходящая в грубое предательство, неизменно сильнее дружбы и долга, и всякая мужская «победа» сейчас же оправдана в наших глазах особым молодеческим тщеславием, и если я всё же устоял, не добивался успеха у Риты и не нарушил дружеской лояльности, то объясняется моя безупречность лишь житейской и любовной расчетливостью. От этих колебаний и выводов меня как-то сразу отвлекли ошеломительные сведения о Леле.

Шура, после ряда намеков (похожих на известный анекдот: «Супруг ваш болен… при смерти… умер»), мне искусственно-небрежно сообщил, что Леля вышла замуж за Павлика, и передал ее письма из Канн, от меня заботливо скрывавшиеся. Я отнесся почти равнодушно к ее непонятному замужеству, с каким-то внешним любопытством: «Ну что же, посмотрим, подождем», – и с чуть театральной иронией («Я игру давно проиграл, давно покорился неизбежности, и огорчаться снова – бессмысленно»). Мне даже стало спокойнее, уменьшилась ревнивая досада, я внутренне с Павликом мирюсь – он тоже исполнил свой долг и оказался более задетым, чем можно было предполагать (что для соперника всегда утешительно), и теперь он все-таки муж, любовно и жизненно к нему применяться отныне Лелина обязанность, а не каприз, не выбор, не страсть, и ему не стоит завидовать. И всё же этим замужеством я занят как-то по-новому – приглушенно-обиженно-сладостно – и в тоже время, словно одержимый, с навязчиво-горькой остротой, и для меня померкло, исчезло чарующее Ритино сияние, лишь только рядом возник тревожно-слепящий, терзающий блеск моего неподдельного чувства, единственно верного и нужного: оно когда-то меня захватило, при моем поощряющем согласии, и от него освободиться нельзя, как бы к этому я ни стремился. Сейчас, ни на что не надеясь, в отчаянии, в тоске, я придумал злорадно-позднее к Леле обращение и его повторяю без конца: «Милый друг, ничего не случилось, и формальная у вас перемена не кажется мне поразительной, в нашу старую, вечную тяжбу не раз уже кто-то врывался (то Бобка, то Павлик, то Шура), и всякий раз, на долгое время, без колебаний вы жертвовали мной – из-за моей ли покорной выносливости, оттого ли, что, по вашим словам, мне “эта роль”, эта отвергнутость подходит или вы просто предпочитали “других” – и если теперь узаконена очередная ваша “авантюра”, не всё ли равно, почему и на какой, неизвестный заранее срок».

Но Леле я спешно отправил любезно-поздравительное письмо, и тут ей пытаясь польстить, понравиться вниманием и выдержкой, знакомой, привычной болтовней (вот вы почти «хозяйка салона»), да и Леля писала не так, как полагается счастливой невесте, молодоженам вскоре после свадьбы, довольным, упоенным собой. Ее растерянно-сердечные письма – некстати – были полны заботливо-дельными вопросами обо мне, о здоровье, о моем одиночестве («Ужасно, что я не в Париже»), и только вскользь она упоминала о свадьбе, о денежном устройстве и «приветах и пожеланиях» Павлика. Меня почему-то возмутили невинные слова об «устройстве» и косвенно, странно привели к негодующим мыслям и к зависти, к желанию – опять-таки издали, в горячем воображаемом споре – бесповоротно Лелю осудить:

– Ведь вы недавно еще говорили о совместной жизни со мной и что нам не хватает лишь денег, а в последних письмах из Канн вы мимоходом сообщаете о том, как блестяще Павлик «устроен» в богатом фильмовом деле, о его ответственной работе, о съемках на юге и будущей карьере, и с обычной бесстрашной откровенностью или наивно (тем хуже) поясняете: «Мы обязаны всем Сергею Н.» Разумеется, это вмешательство, эти его услуги и помощь были вызваны вашим заступничеством, умелыми вашими просьбами, обращенными к нему в Холливуд, и я не понимаю одного – что за меня вы не просили, не вступались в то решающе-трудное время, когда я бессильно боролся за нашу «совместную жизнь» и ничего добиться не мог из-за отсутствия чьей-либо поддержки. Вы скажете, я бы не принял протекции, услуг Сергея Н., вас любившего, хотя и неудачно, и с вами денежно-щедрого, увы, потому что он любил. Я знаю вашу снисходительность к чужим материально-житейским «компромиссам», к долгам и расходам выше средств, к непочетной Бобкиной роли, и знаю, моя щепетильность – особая, узкая, только любовная – едва ли вами оценена, как и моя искусственно-гордая и вот-вот малодушная нищета, но именно вы, умно отрицающая нелепые денежные условности, вы ни разу, пока еще не было поздно, не постарались меня образумить, вам, очевидно, вовсе не хотелось наш непрочный союз закрепить, и пожалуй – тайно от себя – вы избегали такого закрепления, сомнительно и скупо любили, и значит, я попросту выдумал всё свое убогое счастье. Однако, боясь моей щепетильности, вы явно подчеркнуто пишете об охлаждении к вам Сергея Н., что будто бы всюду нашумел его роман с немецкой актрисой и что теперь его покровительство неоспоримо-дружески-чистое и просьбы вас не унижают, но, по-моему, в ваших словах есть какая-то фальшь и подтасовка, и нужно их разоблачить. Если у нас одинаковые взгляды на то, что в любовных отношениях дозволено и что недопустимо, если и вы признаете порядочным извлекать из соперника пользу и в письмах защищаете Павлика от возможных моих обвинений, мне кажется, вы непоследовательны: не всё ли равно, кто должен помочь, кто благодетель вашего мужа-человек, неизменно вас любящий или недавно к вам охладевший и готовый таким простейшим путем отвязаться от скучных забот, раз это его покровительство в обоих случаях вызвано любовью. Если же вы с улыбкой отвергаете мою «устаревшую мораль», то были непоследовательной прежде, когда покорно, молча принимали всю нашу с вами долгую безвыходность (от стойкости, по-вашему, напрасной) и словно не хотели продлить мое счастливое, лучшее время, а оно не фантазия, не выдумка, вопреки моим сегодняшним сомнениям, и вы меня по-своему любили. Я помню грудной, дрожащий ваш голос, певучие, низкие интонации, послушно склоненную голову, необманчиво-встревоженные глаза, и для меня основное различие между вашим тогдашним чувством ко мне и теперешним, столь действенным, к Павлику – не в подлинности, даже не в степени, а в чем-то практически-внешнем, чему, пожалуй, вы удивитесь. Порой незначащая фраза, как будто лестная и милая, воскресает неожиданно в памяти – наглядно, резко и точно – и освещается вдруг по-иному: вот так – припоминая ваш голос – я отчетливо снова услыхал вашу старинную шутку о «месяце в деревне», о том, что вам хочется «раз навсегда» осуществить невыполнимую мечту, на время, на несколько недель, со мной запереться в глуши, «все бросить к черту, а там будет видно», и внезапно шутливое это желание предстало в истинном свете. У вас была упрямая цель, пускай боязливо неосознанная – меня «долюбить», как бы всего исчерпать, и затем благоразумно разойтись: вы охотно, легко поддавались моей непрерывной к вам нежности, вниманию, услугам, похвалам, но становились рассеянно-холодной, едва подымался вопрос о каких-либо решениях и планах, и меня никогда не считали своей «серьезной» жизненной опорой. В этой небрежной вашей снисходительности что-то было нелепо-обидное: я именно себя ощущал опорой, вам предназначенной – как ни странно, и в области житейской (мне казалось, попади я в колею – и преуспею не хуже других) и уж конечно в области возвышенной. Я верил, что буду надежным союзником, способным – и вдохновенно, и умело, без колебаний, без шаткости и дряблости – отстаивать нашу обособленность, прямую и ровную нашу судьбу, и с тех пор, как вы мною пожертвовали, у меня появилась потребность отыграться, достойно отреваншироваться (по детской формуле: «Я им докажу, и тогда они раскаются, но поздно»), и мстительная эта потребность неудержимо во мне возрастает. Не знаю, какой мой громкий успех – любовный, писательский, денежный – вас проймет и чего добиваться, я только знаю, что вас бы унизил таким необычайным успехом и своим превосходством над Павликом, и к этому бессильно стремлюсь, пока же единственное мое преимущество – неоцененная вами порядочность, надменная, глупая бедность, быть может, одна из тайных причин поражения в неравной борьбе.

Все это ничтожно и мелко – я, разумеется, к Леле не обращусь и Павлика не стану оговаривать, что было бы теперь, после свадьбы, запоздалой и бесполезной жестокостью – но замалчивание таких возражений, такая гневная, скрытая горечь, такая раскаленно-немая духота оказалась нечаянным поводом для множества мыслей о прошлом, к тому же прилежно додуманных в особой отрешенно-медлительной и вдохновляющей «атмосфере болезни», в одинокие, тихие, пустые вечера. Эти упорные, трезвые мысли, с безжалостным «подведением итогов», возникают сравнительно редко или же сразу незаметно вытесняются, когда – не болея ничем, не заботясь, не помня о здоровье – мы равноправно участвуем в жизни и как-то проще смотрим на мир, обыкновеннее, пристрастнее, грубее, но сейчас я ко всему подхожу неторопливо, смягченно, со стороны, и вот естественно падает гнев, первоначально меня вдохновивший, и на самые трудные вопросы при желании можно найти безутешно-правдивые и точные ответы. Их полноте нисколько не вредит преувеличенное мое благородство, неумолимая строгость к себе, снисходительность в оценке других: мы так наивно собой упоены, что даже при этих условиях равновесие еще не достигается, и есть какая-то прелесть и сила в подобной стоической внутренней позе, в соединении терпимости и мужества, в бесконечной готовности каждого щадить, не ожидая, не требуя пощады.

Вся моя молодость и зрелые годы были мучительно-возвышенно-сложны – я одинаково шел напролом, когда ненавидел и любил, затем, утомленный, добившись покоя, и от него старался уйти, а главное, я не довольствовался половинчато-скупыми отношениями, какими обычно люди довольствуются, и непомерно тяжело ощущал свое с ними явное несходство: мне казалось непонятным их умение скользить по событиям, внутренне разбрасываться, отвлекаться от самого нужного, чем-то искусственным себя утешать и мириться со всякой неудачей, и меня удивляли – огорчая – возлюбленные, немногие друзья, то устало, то резко уклонявшиеся от моих напряженных усилий, сосредоточенных всегда на одном, я нелепо отчаивался в их верности и не раз им пытался внушить непрерывную свою одержимость, но именно этой своей непрерывностью больше всего их как-то пугал, и каждый раз, после долгой борьбы, я печально в себе замыкался, подавляя брезгливую горечь, продолжая беспомощно любить (уже обостренно-безнадежно), лишь иногда возмущаясь судьбой, меня избравшей для бессмысленных опытов. Я стремился к воплощению в реальности тех любовных и дружеских чувств, которые были мне суждены, со всей их неуступчивой страстностью, и невольно переносил на окружающих непримененную в любви теплоту, однако в лучшие, редкие дни таких – мимолетных – воплощений я по-детски хотел осчастливить еле знакомых, случайных собеседников и нуждался в их ответной доброжелательности: у нас причудливо-тесно сплетаются чужое, общее – и близкое, свое – и мои самодовлеющие чувства не однажды во мне вызывали отраженную, всем предназначенную (из благодарности, порою от избытка) неистощимую душевную щедрость. По-видимому, ей предстоит еще разрастись, оторвавшись от истоков, постепенно мной овладеть, как бы «окрасить» всё мое будущее – заблаговременно, вслед за другими, я должен «переставляться на старость», заменяя эгоистически-личное великодушно-высоким и жертвенным: ведь это – единственная радость, нам доступная перед концом, и значит, опять-таки и в ней есть оттенок чего-то эгоистического. И я снова жалко теряюсь в неустранимой нашей раздвоенности, в колебаниях и вечных переменах – от себя к окружающим и к миру и от мира, от праздности, к себе. Неизбежность этих колебаний мне представляется всё же законной – нам равно и смертельно необходимы любовно-созерцательная замкнутость (изучая, творя, упиваться собой) и человеческая властная поддержка, ради которой мы идем на притворство, на лицемерие, на злостный обман, и в которой можем найти – пускай неполную – разгадку нашей сущности: так, мы часто к людям относимся чересчур терпеливо и терпимо, с какой-то напускной предупредительностью, и слитком лестно о них отзываемся (в расчете, что им передадут) не только для практических целей, из сострадания, прося о сострадании, но и от горького страха одиночества – и у других нам таинственно-враждебного – от надежды на кого-то опереться или же быть чьей-то длительной опорой. И как ни откровенно-эгоистичны первоначальные наши побуждения, мне кажется, в такие минуты мы выходим из темного строя вселенской жизни, бездушной и хищной, мы бываем (себе несомненно во вред) благороднее, участливей, нежнее, просто смелее и Бога, и судьбы, сопротивляясь повелительным инстинктам соревнования, стяжательства, зависти, желая видеть спасение там, где оно едва ли достижимо – в добровольной нашей беззащитной и круговой поруке доверия…

Но иногда в оскорбительно-грустные часы падения, душевной усталости, особенно утром, зимой, после ночных оживленных разговоров и беззаботно-веселого подъема (от кофе, от женщин, от вина), в часы уныния, тупости, лени, я злобно-скептически далек и этим возвышенным свойствам, и гордости за наше «безумие», и всему «патриотизму человечества», и каждое сделанное нами усилие смягчиться, кого-то смягчить, мне представляется легко объяснимым – попыткой приспособиться к отчаянию, задабриваньем, похожим на взятку. В такие безотрадные часы я лишаюсь обычной уверенности, что осмысленно, по-своему, живу и что любовное мое напряжение, весь лихорадочно-жаркий мой пыл создают как бы взрывчатую энергию, которая мной руководит, и гнетущее это сознание непоправимой внутренней бедности, зависимости от внешних мелочей, от случайных привязанностей и взглядов, острее меня задевает, чем бесцельные (в таком состоянии), отвлеченно-холодные «общие вопросы». Невольно в эти часы я начинаю задумываться о прошлом и нахожу всё новые доказательства своих неудач или слабостей, какой-то своей неодаренности, и может быть, не очень ошибаюсь: ведь при упорстве, мной обнаруженном, я не сумел ни разу добиться того, к чему годами стремился, и многие мои поражения вызывались не чрезмерностью требований, но беспомощной вялостью порыва, и для меня унизительнее всего, с наибольшей наглядностью меня разоблачают чисто мужские мои похождения, не отягченные примесью романтики. Я не знаю, не жду, не испытал безрассудной физической страсти, готовой на риск и на жертвы, способной вынести любые издевательства, подвергнуться смертельной опасности и, если надо, «перешагнуть через трупы» – я слишком осторожно-боязлив и до этого себя не допущу – но и с теми неяркими женщинами, которые меня привлекали, между прочим, «нормально», поверхностно, и с ними я всё же бывал непростительно-постыдно-неловок. Моего дон-жуанского, тяжелого притворства нередко хватало на то, чтобы возникло подобие интимности, приятной, заманчивой игры – и вскоре (от робости, от лени) незаметно у меня происходила перестановка на пресную дружбу, и эту дружбу я принимал с досадой и тайным облегчением. Такое двойственное чувство поймут еще неопытные юные кокетки, беспокойно флиртующие «верные жены», и пожалуй, нечто похожее говорила мне Леля о себе, когда я слегка ее дразнил полуобидным словечком «allumeuse»: «Скажите проще и я соглашусь – блудлива как кошка, труслива как заяц», – и она же, с искренней горечью (за меня и, конечно, за себя), не однажды мне ставила в пример победы, ухаживания Павлика, его покорно, привычно ревнуя и ему восхищенно завидуя («Нужно стараться – не то, что мы с вами»). Правда, я мог бы возразить, что Павлику «не нужно стараться», что у него как бы врожденный успех, а у меня постоянные препятствия – безденежье, слепая, неизлечимая влюбленность – но в чем-то Лелины упреки неизвинительно мною заслужены: я уступал во всякой борьбе, я радовался всякому предлогу для поспешных своих отступлений и теперь – как стареющие «верные жены» – хотел бы упущенное нагнать. Едва ли не самое позорное, что и все мои любовные романы, в этих записях столь возвеличенные и меня целиком пересоздавшие, мне сперва были как-то навязаны, что им предшествовал толчок со стороны, чуть не приказ или внушение той, кого я впоследствии любил: недаром каждую из трех моих «подруг» так обоснованно, так долго смущали мои признания, действительно ложные, на которых я, однако, настаивал – от малодушия, из вежливости, от жалости, после вина от пьяной умиленности, иногда и от внутренней неясности, от предвидения каких-то возможностей. Затем, неизбежно и сразу, это ко мне глухое недоверие – из-за моей неожиданной ответности – сменялось коротким временем счастья, безупречных и равных отношений, восторженной взаимной благодарности, и тогда уже я перебарщивал, унижался, просил, не доверял. Так, несомненно, было и с Лелей – я даже считал ее виновницей моего безнадежно-убогого смирения, возмущаясь и не помня о прошлом, неумолимо ею же вытесненном, но сейчас, как всегда в ее отсутствии, у меня с этим горестным прошлым возобновляется кровная связь, и постепенно я убеждаюсь, что напрасно Лелю обвинял и что скорее она переняла мои давнишние печальные свойства – непротивления, пассивности и слабости. И всё же не иллюзия, не выдумка – жизненно-страстная моя полнота, но что-то неуловимо порочное ей мешает проявиться вовне, тот избыток желаний и требований, который нельзя упорядочить и который, от каждой неудачи, от каждой бессильно-злопамятной обиды, еще непомерно растет и наконец трагически взрывается. Однако и под тягостным гнетом таких необузданных желаний, не находящих, во что разрешиться, и не подавленных холодной головой, в испуге перед жизнью и людьми (вот основная причина всего – бездеятельности, робости, лени), я сохраняю веселую беспечность и в эту самую минуту упоен знакомой умственно-душевной лихорадкой и как-то вынужден к Леле обратиться, к ней отнести и ей посвятить свое напряженно-высокое волнение:

– Я вновь позорно и радостно сдаюсь – моя попытка беседовать с собой, говорить о себе, а не о вас, я знаю, провалилась навсегда: эти последние скучные записи, со всей их фальшивой объективностью и при всей ученической моей добросовестности, превратились в описательно-вялый дневник – и пускай вы меня разлюбили, пускай расстались, порвали со мной, я могу, я вас должен любить и без вашей ответной любви и, конечно, рисуюсь не теперь, в воображаемом с вами общении, но рисовался, исповедуясь себе. Вероятно, при встрече я вам не скажу – от осознанно-гордого отчаяния – о вашей чудодейственной власти – зато в одиночестве, на этих страницах, я спокойно готов расписаться в безутешно-счастливом своем подчинении и с такой же предельной откровенностью буду гневно на вас нападать.

Мне кажется, странная особенность повторных этих упреков – в моем стремлении не только найти исчерпывающе-ясные доводы, но и облечь их в поэтические формулы или в ударно-меткие фразы, как будто стоит их выразить иначе, и мгновенно они потускнеют, обесценятся, низко падут – до уровня мелких придирок и пустого сведения счетов. Одну из таких обобщающих формул (о вас – «ни прощения, ни мести») я как-то уже приводил, и до сих пор она передает мое к вам раздвоенное чувство, раздвоенность и всей моей природы, злопамятной, однако не мстительной. Другая, столь же правдивая, явилась у меня сама собой, в начале нашего романа – после первой с вами размолвки – она касалась «наших отношений» (вы уверяли тогда – «замечательных») и нам, быть может, еще пригодится. В те дни я боялся ее записать, чтобы не «сглазить» редчайшего везения – теперь ее мудрая скромность, любовная ее непритязательность вас могли бы со мною примирить, восстановить какую-то взаимность, и вот теперь мне надо записать, мне легко и не стыдно припомнить иронически-грустные тогдашние слова: «Я иногда вам, Леля, не показываю своих неуступчивых требований, вы скрываете свою нелюбовь, и каждый из нас отдыхает лишь в эти блаженные часы, полусознательно, смутно понимая, что второго такого собеседника, такого друга ему не найти, что так и достойнее, и лучше». Но это – мое к вам обращение, а формула проще и короче: «Я скрываю любовь, вы – нелюбовь». Несколько позже я как-то придумал шутливо-опасный наш разговор, ваш нелепый, бесцельный вопрос: «Почему вы меня разлюбили?» – и на него язвительный ответ: «Я вас не разлюбил – и не любил». Мой ответ был ребяческой ложью, но не вы ли мне подали мысль (хотя бы косвенно – своим непостоянством), что внутренняя тяжба влюбленных и весь их спор о первенстве и силе кончаются просто и грубо – состязанием обоих в равнодушии – и я не из-за вас ли пытался участвовать в этом состязании, себе искусственно и жалко помогать. И если в идиллическое время вы часто меня принуждали так дурно о вас отзываться, то сколько же прибавилось потом озлобленных и строгих обвинений – мне всё необходимее их высказать и хочется о них позабыть.

Разумеется, всего, чем мы задеты, никакими сложнейшими способами из памяти нельзя устранить и непосредственной «ангельской» доброты, прощающей измены и обиды, почти ни у кого не бывает, кроме разве «подвижников», «святых» и людей чересчур мягкотелых, но и мы, обыкновенные люди, с эгоистическим инстинктом самозащиты, мы тоже по-разному стремимся к очеловечению, к терпимости, к добру и приблизим их осуществление, если сумеем как-то разрядить накопленную в молчании ненависть, если найдем полновесные, нужные слова, избавляющие нас от потребности в ожесточенно-безжалостных поступках. Это не только писательское свойство – в безвыходно-тяжелые минуты все одинаково ищут друзей понятливо-сердечных и умных, и может быть, писательская склонность (пускай потенциально-дневниковая) предохраняет многих из нас от напрасных, чрезмерных излияний. Попробую кратко передать один из тех мучительных случаев, которых, при всем своем бесстрашии, я прежде коснуться не мог. Это было, когда ликвидировался ваш упрощенный с Шурой «роман», после смерти несчастного Марка Осиповича и Ритиного приезда с каникул – мы проводили с ней вместе вечера, и до сих пор меня преследует картина, отчетливо-живая, как тогда: вы у себя на кушетке, а рядом устало-доверчиво-томная Рита, наивно и нежно вам благодарная за помощь, за твердую поддержку, за Шурино решение жениться, ее лицо с закрытыми глазами покоится у вас на плече, и вы тихонько ей гладите волосы, двусмысленно Шуре улыбаясь и наслаждаясь своим торжеством. Я в тот вечер еще не догадывался о Шурином согласии жениться, об усилиях, вами примененных (да они и не смягчали происшедшего), и упивался наглядной вашей виной, мне почти сладострастно хотелось, чтобы у Риты «открылись глаза», чтобы она поняла и увидела вызывающее ваше предательство и перед всеми вас бы оскорбила – незабываемо, внезапно, осязательно, отомстив и за себя и за меня – но Рита ничего не поняла, и вы остались, как раньше, безнаказанной. Такие или схожие картины, чудовищные ваши ответы на сочиненные мною вопросы я без конца себе воображал, переводя нашу любовную борьбу из области реальной в фантастическую, однако и эти измышления были связаны с чем-то реальным и полутворчески его дополняли, мне помогая в нем разобраться, внушая несложные выводы, иногда чересчур прямолинейные. Из них едва ли не первый – что всякая женская измена непоправима, навеки непростительна: до собственного горького опыта, мечтая о высшей справедливости, я с жаром отстаивал обратное – теперь, неизбежно присмирев, я разделяю мне чуждые воззрения людей старомодных и косных, что женщин, усвоивших «мужскую психологию», нельзя, невозможно любить, остальные же нам изменяют бесповоротно, всем существом, и таких мы должны разлюбить. Это было, увы, подтверждено и вашим романом и браком, и – особенно – пьяным, шальным безобразием вашей ночи, единственной, с Шурой, несомненно, вас напугавшей, но ускорившей наше расхождение. Меня перестали возмущать и, в сущности, давно не поражают ваши упорные, частые измены, с оттенком супружеской неверности: я их заранее предвидел, готовился к уходу и к жертвам и вас не очень порицал (опять «ни прощения, ни мести»), я без рисовки искренне пытался, не осуждая, всё принимать – и вас, какою вы созданы, и любовную вашу неодаренность, постоянно меня заставлявшую любить одному и за двоих (что не искусственно и даже не смешно) – моя привязанность к вам сохранилась, вопреки моим теперешним взглядам, зато безнадежно развенчано хваленое ваше превосходство. Так я когда-то смутно оправдывал жестокости, дурные поступки, если и вы их могли совершить, и оправдывал мысли и вкусы, мне враждебные, но близкие вам – непогрешимой в чем-то основном – сейчас в безобиднейших ваших словах я ищу не то, что в них есть, а язвительно-грубые намеки, порою зависимость от тех, кого обычно я презираю. Эти придирки и это снижение – пока неуловимо, незаметно – начинают во мне разъедать столь упрямо возвышенное чувство, мои к вам суровые требования постепенно как-то слабеют, я легче мирюсь с относительным и спокойней довольствуюсь немногим. Я у себя нередко узнаю то вялое, «среднее состояние», еще не лишенное любви, однако уже не любовное, в котором недавно вас уличал, распространив его и на прошлое: мне казалось, так было всегда – что вы избегали со мною чрезмерной любовной полноты и меня в то же время удерживали, боясь и оттолкнуть и приблизить. Подобное «среднее состояние» скупее, хуже, скромнее любви – и тем защищенней и устойчивей: не от него ли и новая с вами выжидательно-бездейственная поза, не только обидчиво-гордая, но и сонно-приятная, душевно-ленивая. Быть может, по этой причине мне сравнительно нетрудно писать: когда мы оба в Париже и ежедневно с вами встречаемся, в пылу опасений и надежд, я должен для творческой работы непременно от вас уходить, освобождаться хотя бы насильственно, когда же, после долгого отсутствия, вы становитесь призрачно-далекой, я погружаюсь в немую пустоту, могу и совсем оцепенеть, если в памяти вас не оживлю – очевидно, моему вдохновению нужна какая-то мера любви, теперь нечаянно мною достигнутая. Но всякое наше равновесие в этой области до ужаса непрочно, и то, чем любовь моя питалась – заботы, «культивирование», ревность – по-старому ей необходимо, иначе равновесие нарушится. Я с огорчением и грустью убеждаюсь, что не ревную, что вами не поглощен, и мне страшнее любовной безответственности такое мертвое мое благополучие, разговоры, занятия, книги, редеющий воздух фотографий и писем, я не хочу им более дышать и, утомленный, вдруг ощущаю, как меня бы взволновал и освежил ваш скорый, восхитительный приезд.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации