Текст книги "Большой марш (сборник)"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 52 страниц)
В горнице, чисто выбеленной мелом, с полом, застланным желтой клеенкой, на длинной лавке вдоль стены сидело несколько обнаженных до пояса, в бинтах, солдат. Молоденький черноглазый военврач в халате и белой шапочке что-то писал за столом у окна, а тоненькая девушка, ровесница Косте, тоже в халате, в сапожках на щегольских высоких каблуках и щегольски сверкавших, у другого стола с банками, склянками, никелированными инструментами в ванночках набирала в большой шприц из ампулы мутноватую жидкость.
– Вот, и этот сюда с винтовкой вперся! – с шутливым отчаянием сказал врач, взглянув на Костю. – Анохин!
– Я! – выдвинулся из-за Костиного плеча санитар.
– Отбирай ты, ради бога, оружие на дворе! Тут ведь не арсенал, погляди, сколько уже собралось, – кивнул он на угол, в котором стояли четыре винтовки и автомат с рожковым магазином.
Немолодой усталый санитар с выражением виноватости в лице повернулся к Косте. Тот протянул ему винтовку.
– Всё давай, – сказал санитар. – Подсумки, лопату. Гранаты есть?
– Нет.
– А запалы? Поищи-ка по карманам. Бывает – забудут, а потом что-нибудь приключается.
Костя вывернул карманы – действительно, один гранатный запал нашелся.
Как ни надоела ему старая трехлинейная тульская винтовка, как ни злила она его своим весом, длинным, за все цеплявшим штыком, а все же без нее Костиным рукам сразу стало как-то пусто и непривычно. Винтовка была уже как бы его частью. Столько вместе перетерпеть фронтового лиха, столько вместе пострадать…
Раненые на лавке сидели, точно школьники перед строгим учителем: тихие, оробелые, полные уважительности и к доктору, и к тому, что над ними совершают. Все они были людьми пожилыми, простого крестьянского вида.
– Наклонитесь, Егоров, – сказала девушка деловито, подходя со шприцем и кусочком ваты к солдату, что сидел на лавке с краю, на ближнем к Косте конце, и был, как все, без рубашки, до пояса гол и забинтован в плече. – А вы одевайтесь, – сказала она остальным. – Еще ниже! – коснулась она рукой Егорова. – Да не надо так пугаться! – рассмеялась она. – Ничего страшного не будет. Это лекарство против столбняка. Чтоб вы столбняком не заболели. Немножечко уколю, и все. Вот у ваших товарищей можете спросить – ведь не больно им было?
Солдаты, однако, молчали. Егоров покорно наклонился, подставляя под шприц белую, худую, в желваках и веревках мускулов спину. Голубые, как васильки, глаза его сделались напряженными, неподвижными, округлились в орбитах.
Костя подивился ловкости, с какою санитар, усадив его на лавку, распорол на нем штанину и обнажил ногу. Врач даже не стал подходить, посмотрел мельком через стол, слегка подавшись, – так для него давно уже было не ново все, с чем являлись перед ним с передовой…
Ватным тампоном, смоченным в чем-то желтом, девушка-медсестра, опустившись перед Костей на корточки, промыла отверстия ран. Кровь из них текла, но уже слабо, а от жидкости остановилась совсем.
– Жжет? – спросила девушка участливо, взмахивая ресницами и как бы озаряя Костю коротким, почти мгновенным взглядом крупных, светло-серых, с зеленцою глаз.
Костя кивнул. На него нашла какая-то затрудненность, которая мешала ему сказать девушке хотя бы слово. Ему мучительно хотелось, чтобы процедуры поскорее кончились, чтобы девушка отошла, перестала им заниматься, смотреть на него. Он вдруг устыдился своей обнаженной ноги, того, что она некрасиво-тонка, покрыта волосами, а пальцы грязны, пахнут потом, портянкой. Сколько же он не мылся, не снимал ботинок, не разматывал обмоток! Да с самого того дня, как перешли Западный Буг… А девушка была мила, у нее были такие чистые руки с удлиненными, в едва уловимой просини тонких вен, пальцами, такая прелестная матово-смуглая кожа лица, которое он с непонятным спазмом в сердце видел от себя совсем близко, такие удивительные своей воздушностью, в шелковистом лоске пряди волос из-под зеленой беретки со звездочкой… Девушку нельзя было назвать красивой – слишком крупные губы, крупный нос, но в ней была пропасть юности, женственности, которые с избытком возмещали внешние недостатки. Халатик на ней распахнулся, темно-зеленая юбка туго натянулась на бедрах, обнажив колени голых, без чулок, ног – гладкие, глянцевитые, слегка загорелые, в светлом пушке…
Руки девушки, влажный теплый блеск ее глаз, то живое, что смотрело из них на Костю, как бы соприкасаясь, невидимо для окружающих вступая в волнующее соединение с тем, что жило, вибрировало, волновалось в его душе, ее промытые, шелковистые волосы, ее колени с угадывавшимися под халатом линиями бедер, ног, узкой талии – все это было для Кости как какое-то чудо, опять как что-то такое, о существовании чего он когда-то знал, но почти полностью забыл, как одно из явлений того мира, что долго оставался для него где-то позади и вот опять был ему открыт, распахнут и встречал его, сделавшись во сто крат прекрасней, притягательней, новее и драгоценней каждой своей мелочью…
Косте тоже пришлось задрать рубаху и получить в спину укол шприцем.
Потом санитар вывел раненых во двор, к сараю, сказал, чтоб располагались в нем и ждали. Вернется машина – всех отправят дальше, в тыл.
Сразу же за порогом сарая на одеяле лежал танкист, парень двадцати с небольшим лет – в черном, грязном, прожженном комбинезоне и шлеме из кожаных валиков. Это его сапоги видел Костя от ворот в дверях сарая, когда входил с санитаром во двор. Лицо танкиста было в бурых, малиновых пятнах, намазано мазью, шея и кисти рук обмотаны бинтами, – видно, обгорел. Но настроен он был говорливо, весело.
– Привет пополнению! – заулыбался он вошедшим.
Костя оглядел сарай. Он был просторен, вместителен, до половины набит сеном, и на сене, в глубине сарая, под стенами, сидело и лежало с десяток солдат, – грязных, обросших, в бинтовых повязках. Стены сарая были сложены из сухих сосновых жердей, и сено было сухое – урони искру, вспыхнет, что порох. Костя не стал заходить далеко внутрь, устроился при входе, возле танкиста.
– Может, кто пить хочет? – спросил танкист громко, так, будто был в сарае хозяином и на нем лежал долг радушно встречать и заботиться о вновь прибывших. – Не стесняйтесь, прошу – лимонад, германского производства, два дня, как из самого Берлина!
Он запустил руку в один из присыпанных сеном ящиков возле себя и кончиками пальцев, торчавших из бинтов, вытащил гроздь коричневых бутылочек с пружинными зажимами вместо обычных пробок. Одну он откупорил и стал пить из горлышка, демонстрируя выражением лица, как ему вкусно и приятно.
– Хороша водичка! – сказал Егоров, попробовав из бутылки и прикладываясь опять. – От немцев осталась?
– Для своих раненых держали. У них тут госпиталь был, – сказал кто-то из глуби сарая.
– А может, она отравленная? – спросил грузный, пожилой, пришедший вместе с Костей солдат со вставными железными зубами, с медалями на замусоленных колодках, блестевшими на его не по фигуре тесной, почти до белизны выгоревшей гимнастерке.
– Точно, отравленная, – сказал танкист. – Не пей, чтоб нам больше досталось.
– А шнапса они тут не забыли? – поинтересовался Егоров, явно для общего смеха, с веселым выражением в своем худом, узком, прорезанном морщинами по сторонам рта лице. Страх боли и медицинских процедур, с которым он сидел на перевязке, в нем уже улегся, рана донимала не сильно, а лежать в сарае на мягком пахучем сене, имея в перспективе отправку в тыловой госпиталь, было ему только в удовольствие.
– Так вот, слушай, что дальше… – забрасывая за ящик пустую бутылку, сказал танкист кому-то в глубине сарая, тому, с кем он вел разговор до прихода новых раненых. – Я на педаль – р-раз! Аж вперед бросило. Кричу башнёру – плюнь в него, гада, пару разов, покуда он в нас сам не влепил. А он – молчок. Алешка! – дергаю его за ногу. Обратно молчок. Я его сильней – лап, лап. Чую – кровь на руке…
Он рассказывал о том, как подбили и зажгли его танк. Потом заговорил его собеседник – из глубины сарая. Тот был пушкарем, сидел за щитом орудия и видел всю эту историю с танком. И танкист, и пушкарь говорили в одинаково веселом тоне, больше останавливаясь на подробностях, которые были забавны и смешны, как будто для них не было ничего драматичного в том, что у одного подбили танк, а у другого пушку, что рядом с ними поубивало товарищей, а сами они, покалеченные, лежат теперь в этом сарае.
Слушая их, Костя подумал – как думал уже не однажды, по другим поводам: как мало видит и знает солдат пехоты! Только то, что перед его глазами, вокруг него, только то, что составляет его непосредственную боевую задачу. Оказывается, в утреннем бою участвовали танки; если верить пушкарю – в рядах пехоты он докатил свою пушку до самых немецких траншей и стрелял по немцам в упор. Костя же ничего этого не видел, не знал, хотя все это совершалось где-то по соседству с участком его роты, совсем близко от него…
Когда танкист и пушкарь наговорились и наступила пауза, Егоров, отдавшись задумчивости, произнес – как бы для себя одного:
– Да-а… Значит, на ремонт… Куда ж это нас отправят? В Среднюю Азию, должно? Костных, говорят, туда шлют. Это б хорошо – Ташкент поглядеть… А то только слыхал про него.
– Чего захотел – Ташкент! Далеко не повезут, не надейся, – насмешливо сказал солдат с железными зубами, покусывая сухую травинку. – Где-нибудь вблизях наскоряк раз-два подлатают, и обратно на свое место вернешься.
– Нет, теперь уж всё… – уверенно и спокойно сказал Егоров. – Мы свое дело сделали. Со своей земли его выперли. Теперь только довершить. Еще месяца два, от силы три – и совсем всё, точка. Вон как он отступать зачал – все шибчей, шибчей. Пока нас туда-сюда провозят, пока залечат, а войне уж и конец… Это уж верно. Эх, заявлюсь я домой!..
Лицо у Егорова сделалось разнеженным, глаза умаслились. Взгляд его устремился куда-то за стены сарая – он будто уже видел себя дома, в кругу семьи.
– Меньшому моему, Кольке, семь сполнилось, – сказал он. – Я уходил, он ищ совсем маляткой был, несмышленый, а теперь жинка пишет, ей и по дому, и на работе подсобляет… Лошадьми правит, и дрова поколет, и все, что надо, – как взаправдашний мужик…
– А мне вот и прийти некуда… – сумрачно, с откровенной завистью к радости Егорова, даже как-то задетый ею, сказал солдат с железными зубами. – Наш район под немцами был, четыре раза фронт перекатывался. У нас в селе полтыщи дворов стояло, а теперь одни головешки. В газете даже фотографию печатали под названием «Зверства немецких оккупантов», я видал. Жинка пишет – землянку покопала, ютится в ней с детишками. Имущество, какое было, все погорело. Голые, босые… Только чугунки да ухваты остались…
– Приедешь – построишься, – с легкой душою сказал танкист.
– Думаешь, это так – раз-два и вот тебе хата? Полстраны в развалинах, с матерьялом-то, знаешь, как будет? Лесу или, скажем, кровли, гвоздей – где все такое по нашей разрухе достать? Это теперь на долгие года…
– Фронтовикам и которые от немцев пострадали – привилегию сделают. Обязательно.
– Конечно, сделают! – горячо поддержал танкиста и Егоров. – Как же это не сделать? Люди воевали, воевали, вон сколько у тебя медалей, полна грудь, да чтоб особых правов опосля не дать? Я так считаю, которые на войне были, а особо тем, которые увечные остались, – инвалиды или просто раненые, – им посля войны нужно особый почет установить. Из благодарности всего народа. Скрозь какие муки ведь шли, какие жертвы несли, кровь какую пролили, как себя клали! Страна наша сильная, Германию одолела и от почета не обеднеет. А людям будет по заслуге и приятно: от правительства и народа уважение… Я так считаю, – заговорил он, как о не раз обдуманном, заветном, лежавшем на сердце, – колхозникам, которые на фронте были, у кого в семье погибшие есть – муж или там сын, зять, член семьи, словом, – с этих надо налоговое обложение снять. Это будет справедливость. А то ведь откуда ж колхознику набраться? Самому чем жить? Кабы еще в колхозе платили, а то одни палочки. Только огород и кормит. А много ль с того огороду прибытку? Если к тому же семья, скажем, пять, а то и семь-восемь душ?
– Это еще полдела, если привилегию сделают. Ну, запишут ее на бумагу. Мало ли чего на бумаге можно насулить? – перебил солдат с железными зубами. Прожекты Егорова не увели его от думы, на которой он был сосредоточен. – Главное, что промышленность наша вся на военный лад настроена. Пока-то ее перестроят, пока-то на мирную жизнь начнет продукцию выдавать. Первым делом, конешно, возьмутся города восстанавливать, а их сколько побито? Считать не пересчитать! Где же там деревне чего дождаться? Как она была, так и будет на подножном корму…
– Зато вы, я гляжу, уже перестроились! – весело и беззлобно, во все зубы усмехнулся танкист, глядя на Егорова и его соседа. – А вот я так еще хочу в Берлин на танке въехать!
– И без тебя въедут, – сказал Егоров.
– Может, и въедут. Да мне без этого нельзя.
– Почему ж так?
– А так… – опять усмехнулся танкист, чуть загадочно, будто прятал про себя какой-то секрет. – Чтоб уж до конца исполнить. Был в Сталинграде, дошел до Берлина…
– Ты сначала из госпиталя выйди.
– А что госпиталь? Я в них уже три раза был. И два раза убегал. Подправят малость, я тут же – атанда, и обратно в свою часть. Наша часть знаменитая, краснознаменная. Знаешь, какая у нас братва? А кто у нас командир – знаешь?
– Для меня теперь командиры – кто белый халат носит, – усмехнулся Егоров.
– Нет, ты про полковника Жукова слышал?
– Генерал есть Жуков.
– Да не генерал. Генерал – то само собой, а то полковник. Командир нашей танковой бригады.
– Нет, не слыхал.
– Чудило ты костромское! Его же весь фронт знает!
– А ты какое? – взгорячился Егоров. – Муромское? Или рязанское?
Наверное, перебранка пошла бы дальше, уж очень обиженным стало лицо у Егорова, но снаружи, совсем близко от сарая, захлопали скорострельные зенитные пушчонки, часто-часто, вперебой, с завыванием уносящихся в небо снарядов – как палят только в случаях, когда зенитчики видят цель ясно, отчетливо и она в пределах их досягаемости. На какую-то секунду сквозь бешеную, ожесточенную пальбу прорвалось низкое, басовое гудение «юнкерсов».
– Опять рыщут… – сказал Егоров с тоскливым выражением глаз. – Ох, этот гуд их проклятый! По гроб жизни буду его помнить…
– Ты что кривишься? – спросил солдат с железными зубами у Кости. – Они сейчас улетят. Или рана так болит?
– Рана.
– А ты не думай про нее. Про что-нибудь другое думай. Тебе сколько годов-то?
– Девятнадцать, – ответил Костя и вдруг вспомнил – сегодня же второе сентября, день его рождения, ему двадцать лет. – Двадцать, – поправился он.
Он же совсем взрослый! Два года фронта! Руки его грубы, как у чернорабочего, в мозолях от оружия, от постоянного рытья земли. Недавно он разглядывал себя в зеркало и поразился, как изменилось его лицо, каким мужским оно стало – резким в чертах, обветренным, совсем иным в выражении. На лбу, под глазами тонкие морщинки… Детство, школа, экзамены, кружок юных натуралистов, черная хромая галка, которую он подобрал на улице подраненной и выходил, белые крысы, выбегавшие из картонного домика на его голос, забиравшиеся по рукам к нему на плечи, под рубашку, – ведь все это было совсем недавно, но кажется уже таким далеким, расплывчатым, как в тумане… Будто им прожита бог весть какая жизнь… Двадцать лет!
– Как раз сколько мне на гражданской было… Отец-мать есть?
– Не знаю… – помолчав, ответил Костя. Ему всегда становилось трудно, когда задавали этот вопрос.
– Как это ты не знаешь? – озадаченно воззрился солдат.
– Так вот… Мы в Воронеже жили. В сорок втором придвинулся фронт. Начались бомбежки, неразбериха… Нас, допризывников, военкомат собрал, в колонну – и на восток, вместе с войсками. А они не успели…
– Воронеж-то давно уж освобожден.
– Давно.
– Писал туда, разузнавал?
– Еще сколько!
– И ничего?
– Ничего.
– Худо… – покачал головой солдат, проникаясь Костиной бедой. Ему захотелось утешить Костю, и он сказал: – Письмами разве найдешь? Ты по одному адресу пишешь, а они этот адрес сменили, совсем в другом месте проживают. Перетрубация какая всем людям от этой войны! Самому поехать надо, поискать. Вот отпустят с армии, поедешь – тогда уж найдешь… Специальность у тебя какая-нить есть?
– Откуда? Девять классов школы – вот и вся моя специальность…
– Ну, это ничего. Обучишься, – сказал солдат ободрительно, с добром к Косте. – Все у тебя ищ впереди.
«Юнкерсы» продолжали нудно гудеть, но в отдалении, и так же в отдалении постреливали по ним пушчонки и каркали зенитные пулеметы.
Затем гул придвинулся, вырос, оглушительная пальба зениток вновь зачастила вокруг сарая, и тут же все покрыл отчетливо-звонкий, тугой, совсем близкий грохот. В дверной проем из сарая стало видно, как черная туча закрыла поднимавшийся по другую сторону улицы бугор в рядах приземистых яблонь.
– По батареям нашим бьют, – определили в сарае.
Клочья дыма ползли через улицу, над двором. Зенитки вокруг все частили, взахлеб, вперебой, отрывисто, зло, очень похоже на собачий лай. В сарае молчали. Как-то особенно ощутимыми стали его непрочность, сухость дерева и хрусткого, пересушенного сена, способного молниеносно, по-пороховому, воспламениться. Один, другой, третий солдат, а там и все остальные, кроме танкиста, Кости и тех, что лежали вблизи выхода, шурша сеном, кто как – ползком, на карачках – поползли, полезли из полутемной глубины к дверному проему.
В черной туче, накрывшей бугор, еще раз громыхнули бомбы, но послабее, не слитно, а уже разделенно на взрывы; зенитки полаяли и смолкли.
К сараю подбежал санитар.
– Давайте в машину, живо, пока затихло. Только без паники. Все ходячие? Кто не ходячий?
– Я!
– И я!
– Сейчас дадим носилки. Остальные – живей, живей! Помогайте друг другу!
За воротами стоял запыленный, в шматках присохшей грязи грузовик с откинутым задним бортом. В нем уже сидело и полулежало с десяток раненых; свежие бинты ярко белели среди дымной мглы, наполнявшей улицу.
Та девушка, медсестра, что перевязывала Костю, – в халатике, в блестящих хромовых сапожках – была возле грузовика и с несколькими санитарами помогала раненым взбираться на платформу.
– В середину не садитесь! Не занимайте середину! – повторял один из санитаров.
В середине кузова возвышалась охапка соломы. На нее бросили пару одеял, примяли. Появились носилки. С них в десять рук сняли и, стараясь, чтобы выходило как можно мягче, осторожней, втащили в кузов и уложили на одеяла молодого лейтенанта, раненного сразу в несколько мест. К левой ноге его во всю длину была приторочена хирургическая шина. В такой же шине была толсто забинтованная левая рука, согнутая в локте и на особых проволочных подставках помещавшаяся на весу, над грудью. Гимнастерка на лейтенанте была порезана, в порезы можно было разглядеть, что он перебинтован через всю грудь, бинты красны с правого бока, хотя наложены толстым слоем, вместе с марлей и ватой, и продолжают намокать ярко-розовой, сочащейся из тела кровью. Видно, это была его самая серьезная, самая страшная рана.
Лейтенант не стонал, лицо его, голубовато-белое, точно припорошенное мелом, было на удивление спокойно. Но глаза его, глядевшие с полным сознанием и полной разумностью, несли в своем взгляде такое, что смотреть в них ни у кого не хватало силы, и каждый, кто встречался со взглядом лейтенанта, поскорее переводил свои глаза на другое. Понимал ли он, что это последний его час, что он не жилец и все вокруг это понимают – с первого же взгляда на него? Наверное, понимал…
Задний борт подняли, заложили крюки. Костя скользнул взглядом по лицам в грузовике: Шакенова не было. Очевидно, с ним еще что-то делали в санбате.
Шофер, здоровенный малый, в заношенной, лоснящейся на сгибах чернотою гимнастерке, в насквозь просаленной, пропотелой и тоже черной пилотке, с подножки кабины заглянул в кузов, проверяя, как разместились раненые, задержал взгляд на лейтенанте. Косте показалось, что шофер в похмелье: лицо, кирпичное, в сизых пятнах угрей, – тяжелое, неподвижное, угрюмо-сонливое, глазки, маленькие, втопленные в подпухшие, воспаленные веки, мутны, красны…
Ничего не сказав, он прихлопнул дверцу. Грузовик заурчал мотором, тронулся.
Зенитки снова стали пронзительно, вперебой лаять. Бледные дымные трассы, возносясь из-за деревьев и крыш с разных сторон, сходились в фокус в зачерненном, мглистом небе. Но что находилось в их фокусе, какая цель – с тряского грузовика было не разглядеть.
– Ну, если выскочим… – сказал Егоров, хватаясь здоровой рукой за борт.
У всех было желание поскорее покинуть фронтовую зону, убраться подальше от этой деревни, такой притягательной для немецких «юнкерсов», но шоферу, кажется, хотелось этого сильнее, чем раненым. Над кузовом свистел вихревой ветер. Пыль взметывалась из-под колес, не поспевая за грузовиком, поотстав метров на пятнадцать.
Деревня сразу же исчезла из глаз, справа и слева бежало поле в полосках скошенного и нескошенного хлеба, кукурузы, подсолнечника, картофеля. В хлебах, в стерне, среди картофельной ботвы чернели плешины от разорвавшихся снарядов и мин.
Даже на поворотах шофер не сбавлял скорости. Грузовик заносило, встряхивало, все в нем дребезжало. Людей подбрасывало, било о борта, друг о друга.
– Печенки отобьет, гад! – выругался танкист. Его трясло и подкидывало рядом с Костей. Доставалось ему здорово – он даже за борт не мог держаться своими обожженными, замотанными в бинты руками. – Постучите ему, гаду! – закричал он тем, кто сидел у шоферской кабины. – Он что – контуженый или с детства такой дурак?
Солдат с железными зубами принялся колотить кулаком в жестяной помятый верх кабины.
Шофер тут же затормозил, вырос на подножке – с тревожным, вопрошающим видом.
– Ты что, твою мать, поубивать всех вздумал? Забыл, чего везешь? Людей везешь, не картошку! – заорал на него весь кузов.
Шофер должен был или сконфузиться, или отругнуться. Но он только тревожно глядел на лейтенанта, лежавшего посередине. И все вдруг поняли то, чего не сумели сообразить в тряске и громе бешеной езды, – отчего он так гнал, так спешил. И так же вдруг разглядели, какой он усталый, измученный, этот шофер, день-ночь мотающийся по фронтовым дорогам, и как неприложимы к нему подозрения, что он во хмелю, пьян.
– Ладно, шофер, поехали! – как бы извиняясь за всех, сказал танкист. – Давай, шуруй, жми на всю железку. Потерпим.
Грузовик опять задребезжал, загремел разболтанным кузовом. Опять засвистел над головами ветер, срывая пилотки, завихрилась позади светло-желтая пыль.
Лейтенанта покачивало, потряхивало на соломе, как бесчувственного. Но глаза его были открыты, смотрели по-прежнему разумно и ясно и с тем выражением, какое трудно было выносить.
Теперь он сделался главной заботой для всех, средоточием общего внимания.
– Шуруй, шуруй! – покрикивал танкист, если ему казалось, что шофер держит не всю возможную скорость.
– Давай, шофер, давай! – вторило ему еще полдесятка голосов.
Навстречу неслись запыленные сады, опять поля с полосками кукурузы и подсолнухов, с мрачными, серо-зелеными или черно-бурыми от облизавшего их огня тушами подбитых танков. По бокам дороги мелькали разбитые автомашины, повозки, раздувшиеся трупы лошадей, какое-то искромсанное, издырявленное железо, которым наследил откатывающийся на запад фронт.
Лейтенант застонал, глухо, сквозь стиснутые зубы, повел из стороны в сторону головой и прикрыл глаза лиловыми, с синевою веками.
– Стучи шоферу! – скомандовал танкист солдату с железными зубами и закричал сам под стук кулака по крыше кабины: – Гони, шофер, газуй!
Но гнать было некуда: грузовик, вихляясь, спускался с горки, внизу блестел ручей с узким бревенчатым мостком. На нем, проломив на самой середине доски настила и тяжело, низко осев задом, застрял «студебеккер», груженный решетчатыми ящиками с сигарами ракетных снарядов.
На другой стороне ручья к мосту, сигналя, подъезжал пятнистый «виллис». На этой стороне перед мостом тоже стояли машины – грузовик и зеленый автофургон, во множестве мест пробитый и поцарапанный осколками.
Шофер застопорил машину, встал в рост на подножке, вглядываясь в суету посреди моста, в то, как, взревывая мотором и буксуя, «студебеккер» безуспешно пытается вытащить задние колеса из пролома.
Все, кто был в кузове, исключая одного лейтенанта, глядели туда же – на мост.
– Дело табак… – уныло протянул кто-то за Костиной спиной.
– Тягачом надо. Сам он разве выберется? – рассудительно сказал Егоров.
– Если ящики поскидать – выберется.
– А кто скидывать будет? Вон их всего – шофер да двое бойцов.
– Вон те, с «виллиса», помогут.
– А ты такие ящики подымал?. Знаешь, какого они весу?
– Делов тут на два часа верных… – тоном опытного человека, заключая свои наблюдения, сказал тот, кто говорил – «дело табак».
– Что-то надо придумать! – нетерпеливо и требовательно сказал танкист, обращая это требование и к шоферу, и к себе, и ко всем остальным.
– Только в объезд, – хмуро и как-то падая духом, проговорил шофер.
– Сколько крюку?
– Километров десять. И низина там заболоченная. Вчера я проезжал – так еле выбрался, дифером скреб. И пустой. А сейчас, под нагрузкой, так вообще хрена там продерешься…
Сзади, из-за бугра, где остался фронт, раскатисто громыхало – будто кто-то ходил по железной крыше.
– Слушай, друг, давай напрямик! – с дерзким, живым огнем в светло-карих глазах предложил танкист. – Глубины тут и метра не натянет, берега, гляди, песчаные, с галькой. Значит, и дно такое ж – твердое.
– Застрянем.
– Да не застрянем! Сколько я таких речушек форсировал!
– На танке и я враз тут перемахну. – Шофер хмуро разглядывал ручей. Руки его достали из нагрудного кармана кривую тонкую папироску и трофейную зажигалку. Папироску он прикусил зубами в углу рта, вычиркнул огонек, втянул его в папироску – все это не глядя, одной затяжкой спалив табак наполовину.
– А что – он дело говорит, – встрял Егоров. – Если разогнаться посильней, наподдать газу – вот и на том бережку!
– Эх, руки! – с сердцем воскликнул танкист, потрясая своими култышками. – Сел бы я сейчас за руль! Ну, хочешь, я дно промерю?
Шофер продолжал глядеть на ручей и сосать папиросу.
– Больше метра будет. Зальет мотор.
– А вот и нет! Точно говорю тебе – нет. Вот сейчас в натуре узнаем.
Танкист перелез через борт и побежал под горку к ручью.
Как был – в сапогах, в одежде, подняв к плечам забинтованные руки, он с ходу врезался в ручей, разбрызгивая воду, дошел до середины и повернулся, крича:
– Песок! И дно ровное! До колен всего!
Вода была повыше колен, это видели все, танкист занижал, но дно действительно было ровное: он прошел до другого берега и вернулся, не провалившись, не споткнувшись.
Шофер выплюнул окурок, поглядел на лейтенанта.
– Ладно! – сказал он, берясь за дверцу. – Но если застрянем – всем тогда толкать. Только на вас надёжа…
Шофер зеленого автофургона сначала высунулся в окно, а потом даже вышел из кабины на землю, когда грузовик с ранеными, обогнув скопившиеся у переправы машины, съехал с дороги на целину и двинулся под уклон к ручью. Бойцы, что были на мосту, оставили жерди, которыми они пытались приподнять зад «студебеккера», и тоже стали смотреть.
Танкист на береговой полосе – в мокром до пояса комбинезоне – призывно махал белыми култышками рук, показывая направление, и перед самым носом машины отбежал в сторону, давая ей путь.
Вода закипела, забурлила вокруг грузовика, раздаваясь в сторону пенными волнами. Шофер прибавил газу. Мотор завыл на высоких нотах.
– Давай, жми! Идет, идет! – кричали в кузове раненые, столпившись над шоферской кабиной. Танкист сзади гоже что-то кричал поощрительное, размахивая белыми руками.
Машину качало, переваливало с боку на бок. Порою она со скрежетом вздрагивала, наезжая на камни в русле.
Передние колеса показались из воды, выползли на песчаную кромку противоположного берега, прорезая в песке глубокие колеи.
– Всё, всё! Прошла, прошла! – закричали стоявшие над кабиной.
Под их победный крик мотор заглох, и грузовик, дернувшись, осел задом. Завыл стартер. Все впились слухом в его вой – заведется ли мотор? Мотор фыркнул, заработал. Под кузовом заскрежетали передаточные шестерни. Шофер рванул грузовик вперед. Задние колеса успели уже глубоко осесть в песок, грузовик только дернулся и снова погасил мотор. Шофер завел его снова и снова сделал попытку вырваться из ручья, но грузовик с каждым рывком, с каждой пробуксовкой колес только глубже оседал в воду.
Ругаясь, размахивая руками, через ручей перебрался танкист.
– Зачем газ сбрасывал?! – яростно накинулся он на шофера. – Жать надо было, на всю железку!
– Жать, жать! Мотор не тянет! Это тебе не танк!
Шофер с угрюмым, озабоченным лицом выбрался из кабины, обошел по воде грузовик, поглядел под днище кузова, толкнул в задний борт плечом.
– Ну, братва, подсобляйте, кто может!
Почти все, кто был в кузове, полезли через борта. Костя тоже вылез – на песок перед грузовиком. В воду ему было нельзя, но тянуть руками спереди за буфер он мог. Рядом оказался Егоров. Он был в мелком поту. Даже выбраться из машины составило ему немалую трудность. Какою силою мог он помочь? Но и он взялся левой рукой за мокрый буфер.
– Сперва качнем, а потом – разом, она и выйдет, – суетился танкист, то забегая наперед, то присоединяясь к тем, что гуртовались по пояс в воде позади и с боков грузовика, чтобы толкать его в борта.
Танкист наконец выбрал себе место – с левого борта, за колесом.
– Погоди, не рви без толку. Вот как скомандую – тогда газуй. Да потихоньку, потихоньку, с умом газа давай, чтобы не буксануть, – кричал он шоферу, умащиваясь спиной, взгорбком под низ борта; руки он держал перед грудью, оберегая.
– Пошел!
Шофер включил сцепление. Под дружный вскрик бойцы поднажали сзади. Потянул Костя – напрягаясь до рези в животе, уперев здоровую ногу во влажный песок. Потянул Егоров, еще гуще покрываясь бисеринками пота. Грузовик подался вперед и замер. На мертвой точке шофер отжал сцепление, грузовик качнулся назад. Под вскрик, под новый взрев мотора его снова подхватили, толкнули.
– Не идет, зараза! – прохрипел танкист. Лицо его стало багровым, почти как те бурые пятна, которыми оно было испестрено.
– Счас бы какого пикировщика сюда, она б, проклятая, сама из грязе выскочила! – со смешком сказал один из тех, что не могли принять участия в общем деле и оставались в кузове.
– Заткнись ты! – обрезал его другой голос. – Пикировщика! Как дам вот по мозгам! Придет же такая дурь на язык.
Прошло уже минут семь, как машина сидела в ручье. Семь минут… Сколько еще выдержит лейтенант? Минут двадцать, тридцать? До дивизионного госпиталя совсем недалеко. Там кислород, ампулы с кровью, искусники хирурги… Ему сейчас надо влить кровь. Вон он как держится, в одиночку. А там он уже не будет один. Там умеют бороться со смертью. Там заставят ее отступить. Тридцать минут, – еще можно успеть…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.