Текст книги "Время, бесстрашный художник…"
Автор книги: Юрий Левитанский
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
«Живешь, не чувствуя вериг…»
Живешь, не чувствуя вериг,
живешь – бежишь туда-сюда.
– Ну как, старик? – Да так, старик!
Живешь – и горе не беда. –
Но вечером,
но в тишине,
но сам с собой наедине,
когда звезда стоит в окне,
как тайный соглядатай,
и что-то шепчет коридор,
как ростовщик и кредитор,
и въедливый ходатай…
Живешь, не чувствуя вериг,
и все на свете трын-трава.
– Ну как, старик? – Да так, старик!
Давай, старик, качай права! –
Но вечером,
но в тишине,
но сам с собой наедине,
когда звезда стоит в окне,
как тайный соглядатай…
Итак – не чувствуя вериг,
среди измен, среди интриг,
среди святых, среди расстриг,
живешь – как сдерживаешь крик.
Но вечером,
но в тишине…
Воспоминанье о Марусе
Маруся рано будила меня,
поцелуями покрывала,
и я просыпался на ранней заре
от Марусиных поцелуев.
Из сада заглядывала в окно
яблоневая ветка,
и яблоко можно было сорвать,
едва протянув руку.
Мы срывали влажный зеленый плод,
надкусывали и бросали –
были августовские плоды
терпки и горьковаты.
Но не было времени у нас, чтобы ждать,
когда они совсем поспеют,
и грустно вспыхивали вдалеке
лейтенантские мои звезды.
А яблоки поспевали потом,
осыпались, падали наземь,
и тихо по саду она брела
мимо плодов червонных.
Я уже не помню ее лица,
не вспомню, как ни стараюсь.
Только вкус поцелуев на ранней заре,
вкус несозревших яблок.
Как показать осень
Еще не осень – так, едва-едва.
Ни опыта еще, ни мастерства.
Она еще разучивает гаммы.
Не вставлены еще вторые рамы,
и тополя бульвара за окном
еще монументальны, как скульптура.
Еще упруга их мускулатура,
но день-другой –
и все пойдет на спад,
проявится осенняя натура,
и, предваряя близкий листопад,
листва зашелестит, как партитура,
и дождь забарабанит невпопад
по клавишам,
и вся клавиатура
пойдет плясать под музыку дождя.
Но стихнет,
и немного погодя,
наклонностей опасных не скрывая,
бегом-бегом
по линии трамвая
помчится лист опавший,
отрывая
тройное сальто,
словно акробат.
И надпись «Осторожно, листопад!»,
неясную тревогу вызывая,
раскачиваться будет,
как набат,
внезапно загудевший на пожаре.
И тут мы впрямь увидим на бульваре
столбы огня.
Там будут листья жечь.
А листья будут падать,
будут падать,
и ровный звук,
таящийся в листве,
напомнит о прямом своем родстве
с известною шопеновской сонатой.
И тем не мене,
листья будут жечь.
Но дождик уже реже будет течь,
и листья будут медленней кружиться,
пока бульвар и вовсе обнажится,
и мы за ним увидим в глубине
фонарь
у театрального подъезда
на противоположной стороне,
и белый лист афиши на стене,
и профиль музыканта на афише.
И мы особо выделим слова,
где речь идет о нынешнем концерте
фортепианной музыки,
и в центре
стоит – «ШОПЕН, СОНАТА № 2».
И словно бы сквозь сон,
едва-едва
коснутся нас начальные аккорды
шопеновского траурного марша
и станут отдаляться,
повторяясь
вдали,
как позывные декабря.
И матовая лампа фонаря
затеплится свечением несмелым
и высветит афишу на стене.
Но тут уже повалит белым-белым,
повалит густо-густо
белым-белым,
но это уже – в полной тишине.
Сон о рояле
Я видел сон – как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.
Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.
В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше – черная вода.
А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.
Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.
Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.
И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал…
Но вот,
едва лишь тризну справивший,
еще не веря в свой закат,
опять рукой коснулся клавишей
ее безумный музыкант.
И поддаваясь искушению,
они построились в полки,
опять послушные движению
его играющей руки.
Забыв, что были уже трупами,
под сенью нотного листа
они за флейтами и трубами
привычно заняли места.
Была безоблачной прелюдия.
Сперва трубы гремела медь.
Потом пошли греметь орудия,
пошли орудия греметь.
Потом пошли шеренги ротные,
шеренги плотные взводов,
линейки взламывая нотные,
как проволоку в пять рядов.
Потом прорыв они расширили,
и пел торжественно металл.
Но кое-где уже фальшивили,
и кто-то в такт не попадал.
Уже все чаще они падали.
Уже на всю вторую часть
распространился запах падали,
из первой части просочась.
И сладко пахло шерстью жженою,
когда, тревогой охватив,
сквозь часть последнюю, мажорную,
пошел трагический мотив.
Мотив предчувствия, предвестия
того, что двигалось сюда,
как тема смерти и возмездия
и тема Страшного суда.
Кончалась музыка и корчилась,
в конце едва уже звеня.
И вскоре там, где она кончилась,
лежала черная земля.
И я не знал ее названия –
что за земля, что за страна.
То, может быть, была Германия,
а может быть, и не она.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
И я, в отчаянье поверженный,
с тоской и ужасом следил
за тем, как музыкант помешанный
опять к роялю подходил.
«Эта тряска, эта качка…»
Эта тряска, эта качка –
ничего в ней нет такого.
Это школьная задачка –
поезд шел из пункта А.
Это маленькая повесть
все о том же – ехал поезд,
ехал поезд, ехал поезд
к пункту Б из пункта А.
Это все куда как просто,
время, скорость, расстоянье,
время множится на скорость,
восемь пишем, два в уме.
Дождь и ветер, дым и сажа,
три страницы, два пейзажа,
трубы, церковь, элеватор,
две березки на холме.
Это все куда как просто,
повесть, школьная задачка,
мы свое уже решили,
мы одни уже в купе.
Мы дочитываем повесть,
повесть, школьная задачка,
будка, стрелка, водокачка,
подъезжаем к пункту Б.
Что ж, плати за чай и сахар,
за два ломтика лимона –
вкус лимона,
вкус железа,
колеи двойная нить.
Остается напоследок
три-четыре телефона –
три-четыре телефона,
куда можно позвонить.
Воспоминанье о красном снеге
Я лежал на этом снегу
и не знал,
что я замерзаю,
и лыжи идущих мимо
поскрипывали
почти что у моего лица.
Близко горела деревня,
небо было от этого красным,
и снег подо мною
был красным,
как поле маков,
и было тепло на этом снегу,
как в детстве
под одеялом,
и я уже засыпал,
засыпал,
возвращаясь в детство
под стук пролетки
по булыжнику мостовой,
на веранду,
застекленную красным,
где красные помидоры в тарелке
и золотые шары у крылечка, –
звук пролетки,
цоканье лошадиных подков
по квадратикам
красных булыжин.
«Темный свод языческого храма…»
Темный свод языческого храма.
Склад и неусыпная охрана.
Цепь, ее несобранные звенья.
Зрительная память, память зренья…
Тайный склад и строгая охрана.
Полотно широкого экрана.
Магниевых молний озаренья.
Зрительная память, память зренья…
Но – и полотно киноэкрана
и – незаживающая рана,
и – неутихающая мука
повторенья пройденного круга.
О, необъяснимое стремленье
на мгновенье выхватить из мрака
берег, одинокое строенье,
женский профиль, поле, край оврага,
санки, елку, нитку канители,
абажур за шторкою метели,
стеклышко цветное на веранде,
яблоко зеленое на ветке…
Память зренья, своеволье, прихоть,
словно в пропасть без оглядки прыгать,
без конца проваливаться, падать
в память зренья, в зрительную память,
и копать под черными пластами,
в памяти просеивать, как в сите,
слыша, как под черными крестами –
откопайте! – просят – воскресите!..
Я копаю, день и ночь копаю,
осторожно почву разгребаю,
на лопату опершись, курю,
– Бедный Йорик! – тихо говорю.
«Сколько нужных слов я не сказал…»
Сколько нужных слов я не сказал,
сколько их,
ненужных,
обронил.
Сколько я стихов не написал.
Сколько их до срока схоронил.
Посреди некошеной травы,
в чаще лебеды и лопухов,
шапку сняв с повинной головы,
прохожу по кладбищу стихов.
Ни крестов, ни траурных знамен
в этом месте темном и глухом.
Звездочки стоят вместо имен
по три,
по три,
по три над стихом.
Голова повинная, молчу.
Вглядываюсь в даль из-под руки.
Ставлю запоздалую свечу
возле недописанной строки.
Тихий свет над черною травой.
Полночь неподвижна и тиха.
Кланяюсь повинной головой
праху Неизвестного стиха.
Время зимних метелей
Фрагменты сценария
Посредине фильма снег идет.
Человек по улице идет…
Снег валит на город густо-густо,
снег гребут лопатой с тротуара,
грузят на машины –
и в машинах
за город торжественно везут.
Снег лежит на шапках у прохожих,
на плечах прохожих и на спинах,
и они его неутомимо
на себе по городу несут.
Где-то в этом городе огромном
человек звонит из автомата.
Женщина звонит из автомата
где-то на другом конце земли,
где-то на другом конце Вселенной,
на какой-то улице соседней –
долгие протяжные гудки
в телефонных мечутся кабинах,
в призрачно мерцающих глубинах
долгие протяжные гудки,
как сигналы спутников случайных,
тщетно окликающих друг друга.
Все быстрей,
быстрей вращенье круга,
диски,
телефонные круги,
все быстрее –
диски,
диски,
диски,
бешено вертящиеся диски,
диски,
телефонные круги,
диски – сумасшедшие колеса
паровоза
и электровоза,
электрички
и автомобиля,
диски,
телефонные круги,
диски-бубны,
диски-барабаны,
цирки,
карусели,
балаганы,
диски,
телефонные круги
радиолы
и магнитофона,
в городском саду аттракциона –
чертово вращенье колеса.
Человек звонит из автомата,
женщина звонит из автомата,
вот его глаза,
ее глаза –
два бездонных,
два бессонных круга,
где сейчас неистовствует вьюга,
и сквозь них,
сквозь вьюгу,
сквозь пургу –
два огромных телефонных диска,
два огромных круглых обелиска
на равнине белой, на снегу.
Новый год у Дуная
Камень старинный, башни, мосты, ограды.
Гостеприимны древние эти грады.
Благословенны тихие эти веси.
Колокола воскресные в поднебесье.
Под куполами, золотом, синевою
я с непокрытой шествую головою.
Колокол, солнце, елка стоит, сверкая.
День новогодний – боже, теплынь какая!
День новогодний, теплый, весенний, синий.
А в эту пору снег идет над Россией.
Ветер гудит по нашим великим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?
Что там за снегом – что он, кого он прячет?
Кто там за ним вздыхает, смеется, плачет?
Кто там сейчас в лесу над костром колдует,
дует в огонь, в озябшие руки дует?
Господи, дай им солнца, тепла, капели!
Дай, чтоб скорее птицы в лесу запели!
Синью наполни очи лесных проталин!..
К старости, что ли – стал я сентиментален.
Даже не думал, что напишу такое…
Хрустнула ветка где-то в лесном покое.
Скрипнули сани и затерялись в поле.
И никуда не деться от этой боли.
Ветер гудит по северным нашим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?
Воспоминанье о Нибелунгах
Это было
почти перед самой войной,
мы смотрели немецкий фильм,
Песню о Нибелунгах,
фильм, конечно, немой,
и веселый тапер
из студентов
наяривал лихо на пианино
что-то смешное,
и мы хохотали,
когда белокурый красавец Зигфрид
умывался кровью дракона
под мелодию
популярной в ту пору
спортивной песни.
Мы изучали тогда
немецкое средневековье,
миннезанг,
майстерзанг,
мы любили щегольнуть
каким-нибудь звучным именем,
каким-нибудь Вальтером
фон дер Фогельвейде.
Оставалось несколько месяцев
до начала этой войны,
с которой мы возвращались
долгие годы,
с которой не все мы вернулись,
мы,
от души хохотавшие
над этой отличной шуткой –
Зигфрид
умывается кровью дракона,
умывается
кровью,
ха-ха,
умывается
кровью!
Дети
Дети, как жители иностранные
или пришельцы с других планет,
являются в мир, где предметы странные,
вещи, которым названья нет.
Еще им в диковину наши нравы.
И надо выучить все слова.
А эти звери!
А эти травы!
Ну, просто кружится голова!
И вот они ходят, пометки делая
и выговаривая с трудом:
– Это что у вас? – Это дерево.
– А это? – Птица. – А это? – Дом.
Но чем продолжительнее их странствие –
они ведь сюда не на пару дней –
они становятся все пристрастнее,
и нам становится все трудней.
Они ощупывают переборочки,
они заглянуть стараются за.
А мы их гиды,
их переводчики,
и не надо пыль им пускать в глаза!
Пускай они знают, что неподдельно,
а что только кажется золотым.
– Это что у вас? – Это дерево.
– А это? – Небо. – А это? – Дым.
Старая женщина с авоськой
А вот явленье грусти бесконечной,
хотя,
на первый взгляд,
и беспричинной.
На остановке где-нибудь конечной
старушка из автобуса выходит.
Ах, город,
эти новые дома,
керамика,
стекло
и алюминий!
Какая пестрота и легкость линий
в меняющихся контурах его,
какая гамма цветосочетаний!
Здесь для примера я бы показал
Центральный, скажем, аэровокзал
или Дворец
для бракосочетаний,
куда подъехал свадебный кортеж
с девчонкою в одежде подвенечной…
Но вот картина грусти бесконечной,
когда старушка площадь переходит.
Ах, город,
все куда-то он спешит,
торопится на ярмарки,
на рынки,
на свадьбы,
на рожденья,
на поминки,
проглатывая прессу на ходу,
прижав к себе попутные покупки,
нет-нет еще косясь на мини-юбки,
как бы стыдясь,
что снова уличен
в приверженности к моде быстротечной…
Но вот картина грусти бесконечной,
и я едва не плачу в этот миг,
когда старушка площадь переходит,
в скрещенье всех событий мировых
шагает по дорожке пешеходной,
неся свою порожнюю авоську,
где, словно одинокий звук минорный
и словно бы воробушек озябший,
один лежит на донышке
лимон.
«Завидую, кто быстро пишет…»
Завидую, кто быстро пишет
и в благости своей не слышит,
как рядом кто-нибудь не спит,
как за стеною кто-то ходит
всю ночь
и места не находит.
Завидую, кто крепко спит,
без сновидений,
и не слышит,
как рядом кто-то трудно дышит,
как не проходит в горле ком,
как валидол под языком
сосулькой мартовскою тает,
а все дыханья не хватает.
Завидую, кто крепко спит,
не видит снов,
и быстро пишет,
и ничего кругом не слышит,
не видит ничего кругом,
а если видит,
если слышит,
то все же пишет о другом,
не думая,
а что же значит,
что за стеною кто-то плачет.
Как я завидую ему,
его уму,
его отваге,
его перу,
его бумаге,
чернильнице,
карандашу!
А я так медленно пишу,
как ношу трудную ношу,
как землю черную пашу,
как в стекла зимние дышу –
дышу, дышу
и вдруг
оттаиваю круг.
Воспоминанье о дождевых каплях
Дождь проникал к нам запросто
сквозь дырявую крышу,
потолки протекали,
на них выступали желтые пятна,
кусочки известки падали на пол,
а на полу стояли корыта,
ведра, тазы, кастрюли,
и за ночь,
если дождь шел ночью,
они наполнялись мягкой
дождевою водой.
Кап, кап, кап…
Впрочем,
меня это занимало
мало.
Детский мой сон был крепок,
звуки паденья капель
мне не мешали.
Я вижу отчетливо комнату,
эти кастрюли и ведра,
расставленные в странном порядке,
как шахматные фигуры
в этой игре с дождем,
вижу паденье капель,
круги на воде
и маленькие воронки,
но, как ни стараюсь,
не слышу звука –
словно в немом кинофильме.
– Звук! – я кричу,
– звук!
И он догоняет меня,
звук пролетевшего самолета,
назойливый стук метронома,
колокол,
частые взрывы –
аж лопаются перепонки –
кап, кап, кап…
Как показать зиму
…но вот зима,
и чтобы ясно было,
что происходит действие зимой,
я покажу,
как женщина купила
на рынке елку
и несет домой,
и вздрагивает елочкино тело
у женщины над худеньким плечом.
Но женщина тут, впрочем,
ни при чем.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.
Итак,
я покажу сперва балкон,
где мы увидим елочку стоящей
как бы в преддверье
жизни предстоящей,
всю в ожиданье близких перемен.
Затем я покажу ее в один
из вечеров
рождественской недели,
всю в блеске мишуры и канители,
как бы в полете всю,
и при свечах.
И наконец,
я покажу вам двор,
где мы увидим елочку лежащей
среди метели,
медленно кружащей
в глухом прямоугольнике двора.
Безлюдный двор
и елка на снегу
точней, чем календарь, нам обозначат,
что минул год,
что следующий начат.
Что за нелепой разной кутерьмой,
ах, боже мой,
как время пролетело.
Что день хоть и длинней, да холодней.
Что женщина…
Но речь тут не о ней.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.
Диалог у новогодней елки
– Что происходит на свете? – А просто зима.
– Просто зима, полагаете вы? – Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
– Что же за всем этим будет? – А будет январь.
– Будет январь, вы считаете? – Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
– Чем же все это окончится? – Будет апрель.
– Будет апрель, вы уверены? – Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
– Что же из этого следует? – Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
– Вы полагаете, все это будет носиться?
– Я полагаю, что все это следует шить.
– Следует шить, ибо сколько вьюге́ ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
– Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,
и карнавальные маски – по кругу, по кругу!
– Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и – раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
Воспоминанье о скрипке
Откуда-то из детства
бумажным корабликом,
запахом хвойной ветки,
рядом со словом полька
или фольга,
вдруг выплывает
странное это слово,
шершавое и смолистое –
канифоль.
Бумажный кораблик,
елочная игрушка,
скрипочка,
скрипка.
Шумные инструменты моего детства –
деревянные ложки,
бутылки,
а также гребенки,
обернутые папиросной бумагой, –
это называлось тогда шумовым оркестром,
и были там свои гении и таланты,
извлекавшие из всего этого
звуки,
потрясавшие наши сердца.
Я играл на бутылках,
на деревянных ложках,
я был барабанщиком
в нашем отряде,
но откуда
это воспоминанье о скрипке,
это шершавое
ощущенье смычка,
это воспоминанье
о чем-то,
что не случилось?
«Была зима, как снежный перевал…»
Была зима, как снежный перевал,
с дымком жилья, затерянным в провале.
Но я в ту пору не подозревал,
что я застрял на этом перевале.
Была такая длинная зима,
когда любой вечернею порою
уже легко – сойтись горе с горою
и очень трудно не сойти с ума.
Была зима,
и загородный дом,
где в сумерках мерцает телевизор
и где гудит огонь,
бросая вызов
метелям,
снегопадам,
январю –
всему, что нам на головы свергалось.
Дни прибывали
по календарю.
К пяти часам у нас уже смеркалось.
Когда в окно вползала чернота
и все предметы делались иными,
я видел,
как подводится черта
под нашими усильями дневными,
под нашей каждодневною тщетой.
А ниже,
оставаясь за чертой,
тянулась цепь таинственных пометок,
и лес напоминал строеньем клеток
и всей своею сущностью прямой,
что он не только современник мой,
но и другого века однолеток,
и он другие помнит времена.
Графический рисунок голых веток
напоминал при этом письмена
давно существовавшего народа.
А я еще задач такого рода
не знал,
я перед ними пасовал
и то и дело путался в ответах.
Да и мороз к тому же рисовал
на стеклах непонятные узоры
и всякие загадывал загадки,
которых я разгадывать не мог,
хотя и упражнялся регулярно.
А утром снова
тоненький дымок
стоял над крышей перпендикулярно,
и даль передо мной была бела,
и жизнь моя передо мной была
как на ладони вся,
как на экране,
и можно было с легкою душой
перечеркнуть написанное ране,
переписать строку или главу,
которая лишь сдавленно звучала,
перемарать постылый черновик,
и даже сжечь,
и все начать сначала.
Сон о дороге
И еще такой я видел сон.
Люди,
их несметное количество,
все, кто жил на свете до меня,
двести поколений человечества,
в отблесках закатного огня
по дороге
шли
мимо меня.
Люди эти, малы и велики,
выходя из тьмы своих веков,
на себе несли своих богов
темные таинственные лики,
свои стяги
и свои вериги,
груз венков своих,
своих оков,
книги своих пастырей
и книги
вольнодумцев и еретиков,
древние орудия познанья,
множество орудий для дознанья
и для целей всяческих других,
чаши для куренья фимиама –
словом, все,
с чем шла когда-то драма
их страстей
и верований их.
Как ее разрозненные звенья,
времена смешав и поколенья,
шли передо мною Брут и Цезарь
и Марат с Шарлоттою Корде,
армии афинян и троянцев,
якобинцев
и преторианцев,
Азия бок о бок и Европа,
вперемежку Рим и Карфаген.
И почтенный киник из Синопа,
седовласый старец Диоген,
выступив на миг из полумрака,
поднял свой фонарик над собою
и сказал мне строго:
– Для чего! –
И подобно греческому хору,
тысячи людей одновременно
выдохнули разом:
– Для чего! –
Кто-то рявкнул басом:
– Ты ответишь! –
И шепнули рядом:
– Ты все скажешь!
Ты нам головой своей ответишь,
если ты не скажешь –
для чего!.. –
Я хотел ответить,
я пытался,
я кричал,
но звук терялся где-то –
как всегда во сне бывает это,
вымолвить не мог я ничего.
А меж тем
поток уже кончался,
край его вдали обозначался,
и, венчая шествие, качался
одинокий факел позади.
И тогда
над темною дорогой,
где шаги едва уже звучали,
преисполнен гнева и печали,
трубный глас раздался:
– Проходи!!! –
И тогда пошел я вслед за ними,
как в конце военного парада
с площади уходят музыканты,
завершая шествие его.
А потом дорога опустела,
лишь трава
тревожно шелестела
и звезда полночная блестела,
грустно вопрошая:
– Для чего?
Тревожное отступление
Я выдохся. Кончился. Всё. Ни строки.
И так я, и этак – и всё не с руки.
Река замерзает, и ветер с реки.
Пора ледостава, и время бесптичья.
И в голову лезут одни пустяки.
Одни пустяки начинают меня
тревожить –
ну, скажем, вопросы величья,
забвенья и славы,
наличья врагов,
а то – еще лучше –
вопросы наличья
долгов перед кем-то и просто долгов,
а то еще – тоже –
вопрос безразличья
влиятельных критиков,
узких кругов,
от коих зависят вопросы величья,
а также вопросы наличья долгов.
Вот ход моих мыслей. Примерно таков.
Я выдохся. Кончился.
До неприличья,
до ужаса даже – пуста голова.
С трудом вспоминаю простые слова.
Совсем задыхаюсь от косноязычья.
Но после бессонницы ночь напролет,
когда уже, в лестничный глядя пролет,
решаю –
а что, если вниз головой? –
внезапно я звук различаю живой,
шуршанье и клекот,
как будто бы птичья
гортань прочищается. Тронулся лед!
И что-то случилось. Почти ничего.
Всего только дрогнули чаши весов.
И ключ повернулся. И щелкнул засов.
Но это,
возникнув бог весть из чего,
моих журавлей предвещало прилет.
(Вот тут и поди разберись, отчего,
откуда все это начало берет!)
Но клекот, шуршанье, и сдавленный зов,
и множество смутных еще голосов…
Да что же случилось? Пока ничего.
Но тронулся, тронулся, тронулся лед.
Теперь не пытайтесь тягаться со мной!
Нет, вам не подняться теперь до меня!
О господи, что ж это было со мной?
Неужто и впрямь начинали меня
серьезно тревожить вопросы величья,
забвенья и славы,
наличья врагов,
а то – еще лучше –
вопросы наличья –
ну, словом, весь этот набор пустяков?
Нет, дудки! Ищите себе дураков!
Моих журавлей начинается лёт!
И ветер охоты подул на листы,
и пороховницы мои не пусты,
и ход моих мыслей сегодня таков,
что впору с богами соседствовать мне!
Да что там – с богами! Я сам из богов!
Движенье созвездий и ход облаков
решительно благоприятствуют мне.
И все-то мне на руку,
все мне с руки,
и все на мою только мельницу льет.
Так что же случилось?
Пока ничего.
Но тронулся, тронулся, тронулся лед.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?