Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Укреплённые города
Больная черепаха —
ползучая эпоха,
смотри: я – горстка праха,
а разве это плохо?
Борис Чичибабин
Мы срослись. Как река к берегам
Примерзает гусиною кожей.
Так земля примерзает к ногам,
А душа – к пустырям бездорожий.
Олег Чухонцев
1
Им, конечно, следовало бы меня убить. Или, напротив того, оставить в абсолютном покое. Какая-нибудь служба-матка со средней заработной платой, мелкие благодеяния из внебюджетных фондов, позволяющие прикупить порядочное жилье и машину, – как минимум, твари, как минимум!
Нет, я не переоцениваю своей значимости, это они и себя, и меня переоценили, чему виной – избыток стремлений к идеалу: у меня – к личностному, у них – к державному. Иначе все давно бы кончилось: не там, так здесь. И я бы непременно заткнулся! Я бы, поверьте, никогда не открыл бы мерзостного клеветнического рта. Ничего я не писал – не бейте! – и не напишу, – ежели б вы только…
Ежели бы да кабы да во рту росли грибы.
Мой знакомый фельдфебель Бутбуль рассказывал, что грибы во рту расти могут – он сам видел. Лежит в блиндаже труп, во рту у трупа – земля, а в земле – грибы. Бутбуль полагает, что шампиньоны.
Вот вам и цепь ассоциаций, вот какова она, овеществленная мечта автора поговорки.
Допускаю: может быть, она не поговорка, а пословица. Но тем лучше.
Достали они меня, разозлили – опять-таки, на свою и на мою голову одновременно…
Кстати, если у кого-нибудь возникло впечатление, будто я душевно нездоров, страдаю маниями величия и преследования моего величия, – впечатление придется изменить. Несколько раз я обращался к незаинтересованным психиатрам. Здоров. Даже нет у меня признаков нервно-психического истощения, которые признаки обязаны были проявиться, – принимая во внимание бытовые и семейные обстоятельства, трудности устройства на новом месте.
Так что повторюсь: разозлили меня, вовремя не утешили – значит, извергну я накопленную за последние десять лет информацию. Ей-то я постараюсь придать общественный интерес, но и свои творческие возможности не ограничу.
Как сказал поэт-футурист, я знаю силу слов, я знаю слов набат. Действительно, Орфея за его произведения даже в подземное царство впустили и мертвую жену чуть было обратно не отдали. Но зато Пушкина не выпустили за рубеж для успешного излечения замастыренной аневризмы. А уж Мандельштама, вероятно, перепутав с Бабелем, и вовсе никуда не впускали и не выпускали.
Однако ж я, будучи оттуда – выпущен, а туда – впущен, изгаляюсь на бережочке: в мокрых портках, в раскисших картонных кандалах на правой щиколке и на левом предплечье, с неразборчивой татуирней – то ли «забуду», то ли «не забуду» – вдоль и поперек больной груди.
…Нетрудно будет впоследствии догадаться, что я намеревался сочинить нечто совершенно иное.
Но как я давно занимаюсь словами и даже умею изредка обмануть вдохновение (оно мне – про любовь, а я ему – о героических успехах всякого народа) – то пока из меня полезет, я спроворюсь рассказать об Анечке Розенкранц. Ее зовут не Анечка, а вдохновение мне на этот раз обмануть не удалось (оно мне – Анечку, а я ему – грязную политтайну. Да не тут-то было!). Неизбежно придет время для тайн, а если оно еще не пришло, то грех мне этим неприходом да не воспользоваться.
2
Анечка Розенкранц может быть определена вчерне как литературный бабасик. Параллельно она сражалась за свободную репатриацию евреев из Советского Союза.
Один психолог-популяризатор относит подобные характеристики к разряду «грубых прогнозов поведения». Согласен, для Анечки это не подойдет: грубо.
Но в таком случае, как ее аттестовать?
Уж не Дунька ли она Панаева, бросившая кроткого мужа, перешедшая к Некрасову, вводившая в эрекцию даже самого Добролюбова? И все это безобразие происходило на фоне гоголевского периода русской литературы, который длится и по сей холодный день и последнюю нашу ночь, – на фоне сиреневой с картинкой парижских мод обложки журнала «Современник». Да, разумеется. Но Анечка не такова, хотя насчет Добролюбова – это на нее похоже. Вводила.
Или какая-нибудь Жорж Занд в брюках, крикливая профура? Нет, никогда! Анечка терпеть не может брюк и очень-очень тихая.
Или, например, моя знакомая Лиля Ландесман. Ее изредка навещал милый друг Ванюха Разин – актер высшей категории; наволакивал за собою тучу поэтов-демократов, художников-нефигуративистов и читателей запрещенной к изготовлению литературы. А муж Лили – человек обеспеченный – ставил много водки, тресковой печени и колбасы.
Я по молодости Лилю не оценил, хоть и обомлевал от Ванюхиных рассказов:
– Она мне говорит: ты, Ванечка, настоящий алкоголик. А почему? – спрашиваю. А у тебя даже сперма пахнет коньяком!..
Но Лиле Ландесман было за сорок, и я – приведенный – стал волочиться за ее дочкой Светой, с мамиными жестокими, синими с лиловым подкатом, глазами.
Волочился-волочился, читал стихи смертельным голосом, сквозь который голос должна крепко проступать мужская сила, боль и напевность. Прочитал – и потопал в другую комнату, где заприметил зеркало: надо ж посмотреть, был ли у меня в чтении достаточно поэтский вид. Лиля пошла за мной, на что я не обратил должного внимания.
…Стою я возле зеркала, достал расческу, создаю на лбу непокорную прядь. И чую, что подошла сзади Лиля – я ее в зеркале увидел. Подошла и говорит:
– Витя, вы гениальный поэт.
Я продернулся весь, а Лиля продолжает:
– Какая сила, какая музыка, сколько аллитераций!
Да откуда же она знает, что именно этим и прекрасны мои стихотворения? Как она понимает!
– Я вам почитаю…
– Витик, не надо на «вы»! Неужели я такая взрослая?
– Нет, я так… Я тебе почитаю то, что написал только сегодня, перед тем как идти к тебе… Где-то так:
Завоет лес, встряхнется и завоет…
– Не надо сейчас, Витик… Я как-то уже ничего не воспринимаю…
– А я всегда воспринимаю стихи!
– Я не такая сильная, Витик…
И дышит на меня тресковой печенью.
Я опять принялся за непокорную прядь – застеснялся.
– Ты очень красивый мужчина.
Я повернулся к ней, собираясь сделать твердое и скорбное лицо, – но не успел. Какое там лицо! Лиля стала разворачивать мне ширинку, приговаривая:
– О, я хочу взять тебя всего в себя…
Ширинка была готова. За слегка закрытой дверью в гостиную муж слабым голосом цитировал сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. Ванюха, приветствуя мою негу, запел любимую песню «А дело было на бану». Петь-то он пел, но мужа прижал тяжким плечом к стулу, чтобы не произошло мордобития. Чтобы он, Ванюха, не оказался в необходимости мужа поколотить.
Лиля приспустилась на коленки… И тогда громко влетела в комнату любви дочка Света – вся темно-розовая.
– Мама (даже не мама, а мама), иди туда… Папа очень нервничает.
3
Вновь начинает обманывать меня вдохновение, а я – категорически отказываюсь. И в поисках спасения, уцепившись хоть за что подвернется, вернусь я к Анечке Розенкранц, бухнусь ей в ножки залысым лбом, ибо не к кому мне больше вернуться: Лили – нет, Ванюхи – нет, никого нет. Нету даже тайных агентов, которые непременно – ну непременно! – совершенно точно присутствовали на всех наших встречах. Нету! – нет никаких агентов – ни тайных, ни явных. Некому стихи почитать.
Осталась одна Анечка.
И потому вцеплюсь-ка я в эпизодически упомянутый сто тридцать третий экземпляр запрещенной периодики. На нем уже ни хрена не видать – до того он слабый, тусклый и сложенный в микроквадратики. Чувствует обладатель экземпляра вкус особенной смеси радости и гордости, но насладиться ими в полной мере не может. Знает он априорно, что кого-то вызывали и подвергали, но кого, куда и чему в точности, лишь догадывается – стерлись буковки.
Отвечал за периодику от первого до последнего экземпляра Святослав Плотников – первая Анечкина настоящая любовь. Он, Плотников, не один отвечал, а может, и не отвечал, но он защищал права человека и был – первая любовь. И, забегая вперед, путая милую мне паутину: «родился (ась) – жил (а) – умер (ла)», – вторгаюсь я поддельным мемуаром в Анечкину жизнь: у Плотникова я ее впервые увидел, а она – увидела меня, но не узнала.
Был Святослав Плотников жильцом московской однокомнатной квартиры с прихожей и полукухней-полуванной где-то там – на Сивцевом Арбате угол Ново-Басманной, что по Кузнецкому Мосту. Проминал след на след у его подъезда один из трех постоянно прикрепленных к его делу тайных агентов. Тянулись к центральной аппаратной КГБ три кабеля – один потолще, два потоньше. Все три с плотниковской стороны заканчивались микрофонами, а с государственной – магнитофонами. Через вечер, как закон, дребезжала под его окном машина с вращающейся антенной – записывать беседы по вибрации стекол.
(И сам я не знаю, чего хихикаю. Завидно, что ли? Ко мне-то всего один кабель был прикреплен и агент – непостоянный. А машина, так та только разок подкатывала – да и то я не уверен.)
…Мы уточнили у агента номер квартиры, поблагодарили, поднялись на второй этаж и постучали – звонок был для посторонних. Открыл нам кто-то невнятный дверь – и отступил в двадцатипятисвечовый сумрак. Посмотрел я на потолок – в зенит сумрака – и не увидел ничего. Очень высокий потолок. Осмотрел прихожую – и увидел большой шкаф без дверцы, но с полками. На полках стояли камни и кости вымерших животных. На каждом предмете – табличка; прочесть не смог. Посмотрел на пол – и развеселился: на вершок пепла и окурков, утрамбованных плотно.
Вместо невнятности появилась девушка – бледная, в черном прямом платье с вырезом, босая. Глаза. Рот. Нос… Крупный нос, не по моему антисемитски-вульгарному вкусу. Но такая трепетная, культурная, невесомая! Анечка.
– Проходите, ребята, – чуть-чуть присела она на звуке «р», но самую чуть – без провинциального карканья: москвичка, ироничная, грустная, колеблемая… Еще разок, все вместе: Анечка!
В комнате табачных отходов по сравнению с прихожей – вдвое, но лучше утрамбовано. Стоит тахта на десятерых. Над тахтой горит плафончик. На тахте сидит Плотников – в носках, полном пиджачном костюме, волосы вроссыпь. А вокруг, по всем по четырем стенам, – книги. Толстые, старинные, полуразрушенные: три или четыре советских энциклопедии – большие и малые, собрание сочинений В. И. Ленина под редакцией Н. И. Бухарина, предательской рожей к публике сочинение Л. Д. Троцкого «Уроки Октября», а возле самой тахты, чтоб рукою дотянуться, – полка с юридической литературой: уголовные, уголовно-процессуальные, трудовые, исправительно-трудовые кодексы союзных республик, судебные медицины и судебные психиатрии, «Нюрнбергский процесс» и «Процесс правотроцкистского блока», сборники административных актов и постановлений.
От непредставимой обычному незадействованному человеку жути постоянного присутствия посторонних говорил Плотников негромко и внятно, без интонаций, но выделяя напроруб все знаки нашего с вами препинания: даже точку с запятой от простой точки можно было отличить.
Еще не с нами он беседовал, но с неизвестным по телефону, время от времени учитывая конспектики в специальный одностраничный блокнот с исчезающим текстом. За это-то время и успел я разглядеть его библиотеку несытым оком книжника.
Поговорил, пробежал по конспектикам, запомнил – и отодрал листок от блокнотной основы. Все исчезло.
– Здравствуйте, – сказали мы.
– Здравствуйте, – ответил Плотников.
– Мы пришли… – начали было мы.
– Я знаю, – прервал Плотников. – За последнее время участились случаи попыток сталинистов помешать нормальному отправлению правосудия. Бюрократическая машина, нуждающаяся в коренной перестройке, не в состоянии по самой своей сути служить интересам граждан. Разумеется, никто из нас не занимается подрывной деятельностью (он препинулся и добавил) в кавычках. Мы лишь попытаемся помочь гражданам во всех тех случаях, когда их права ущемляются. Присаживайтесь – за стол, – добавил он.
Стол, поглубже в комнате, неосвещенный, был покрыт коврового типа скатертью. Лежал на столе обычный писчебумажный блокнот и тут же – узорное металлическое – серебряное? – блюдо, наполненное бумажной гарью. Написали мы в блокноте, что нам было необходимо. Плотников прочел и свое написал. Вот тогда из небытия снова сотворилась Анечка, с трудом открыла спичечный коробок и сожгла всю нашу переписку. А потом – опала у самой тахты, изогнулась и положила головку на необутые ноги Плотникова – в носках с желтоватой задубелой пяткой.
– Восстановление норм законности не может в существующих условиях идти без изгибов и обочин, – говорил Святослав. – Однако важно вовремя заметить эти обочины, а не пытаться сделать вид, будто их не существует.
А девушка Анечка глядела снизу вверх в ноздри и подвечья возлюбленному – как положено.
И на сомнительных правах поддельного мемуара, использованных едва ли не до предела, позволю я себе сказануть, что она, Анечка, единственная изо всех нас и вправду, воистину слушала плотниковскую речь-монолог – слушала и сопереживала.
Посвященные же только следили за строками, вносимыми на страницу-исчезалку, отвечали репликами на клочках бумаги, ждущей огня, – и ни в грош не ставили слова произносимые.
Зато в центральной секретной аппаратной – както мнилось нам – безостановочно вращались тысячеметровые бобины; мотали ихние кишки на ус практиканты-выпускники специального факультета: сопоставляли, анатомировали, делили на установочную, текущую и оперативную части.
Вот для них-то Плотников и говорил внятно и общедоступно. Чтобы не раздражать людей по-пустому зловещими двусмысленностями или издевательским молчанием. Потому что, если не давать выполнимой работы выпускникам, то неизбежно заработает другой отдел: установят какой-нибудь портативный киноаппарат в потолке, замучают обысками и задержаниями, а в конце концов – придется Плотникова сажать. Обнаружат всяческие книги и рукописи, гарь с блюда восстановят, и повлечет это за собою приговор со сроком года на три за нарушение правил перехода. Не желали этого выпускники, не желал этого Плотников и потому действовал в соответствии с внесловесным общественным договором, который договор если нарушается, то – как известно, с обеих сторон бесповоротно. Придет время – пойдут выпускники на повышение, и в полной взаимной тишине и незнакомстве состоится торжественный пересмотр прежнего договора. А пока – Плотников говорит, выпускники – записывают, Анечка Розенкранц – слушает.
4
Анечкина мама – районный врач, Анечкин папа – экономист со страстью к поэзии Иосифа Уткина.
Анечка начиная с девятого класса писала стихи, и те стихи обсуждались и зачитывались на занятиях литературной студии Дома культуры работников связи, где руководил поэт Георгий Айрапетян, автор сборника «Родные причалы».
О Бог и Мать, студийная литература, корневая богатая рифма и бедная глагольная! Ругайте меня на все мои сухие корки, а я о ней, о студийной литературе, еще напишу – это только начало.
Айрапетян говорит: в поэзии главное – настроение, а я говорю – новизна.
Айрапетян говорит – Твардовский, а я говорю – Вознесенский. Пенсионер, что самого адмирала Колчака видел, согласен с Айрапетяном: Ленин, – шепчет пенсионер-очевидец, – Ленин и печник!.. Анечка со мной согласна.
Вечер поэзии: скоро в печать пойдем! Не пойдем. Пойдем в стенгазеты и в самиздат; никуда не пойдем, но уж в печать – это точно, не пойдем.
…И вновь лезет из меня поддельный мемуар – застудийный, позапрошловременной, из другого периода, когда Анечка еще маленькая была и страшно худенькая. Тогда ее возили папа с мамой в Крым, на курорт. И купали ее голубые позвонки в зеленой прибрежной воде – не обессудьте за цветовую гамму, я сам из студии буду родом.
До четырнадцати лет Анечка в одних трусиках могла на пляже обитаться, без никакого лифчика…
И подкрепляется мой поддельный мемуар конвертом со знаком Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Хельсинки. Обратный адрес: Садовое кольцо, 144а, кв. 66. Розенкранц Ане. Вещественное доказательство № 1. Клянусь говорить правду и только правду, ничего кроме правды.
5
Грязно-серебряная, в цементной размазне, уже почти безлиственная, пристально смотрела погода в дрожащие окна.
Было на столе двенадцать бутылок сухого вина – потому что от водки юноши сразу начинали блевать, а девушки водку не пили. Сидел в уголке Абрам Ошерович Тираспольский, автор неопубликованного романа «Гетто не сдается». («Немецкий оберштурмбаннфюрер Отто Бауэр шел в комендатуру. Внезапно перед ним открылся люк канализации. “Руки вверх!” – сказал Изя и спустил курок».) Абрам Ошерович практически ни одной буквы не выговаривал, но писал разборчиво. Так он и сидел – в студии, в редакции комсомольской газеты, на этой дурацкой квартире, где пили сухое вино из двенадцати бутылок: специфически полувоенный (френч), ростом – метр пятьдесят, мелкокурчавый – по прозвищу Хеминхуей.
Хуже всего было с закуской: сухое вино зажирали селедкой и супом. Так Анечка на всю жизнь испортила желудок. Я, например, пил не закусывая. Тем и спасся. «Половое чувство можно интенсифицировать острой и деликатесной пищей: черной или красной икрой, балыком. Неплохо выпить рюмку хорошего коньяка», – указывается в первой советской книге по сексологии. И далее: «Для того чтобы прорыв девичьей плевы был как можно менее болезненным, рекомендуется подложить под крестец мягкую, но достаточно эластичную подушечку».
Анечке прорывали в подъезде – раз пять и все не до конца. О пище я уже говорил.
И началась какая-то дрянь: праздновала Анечка радость падения, пьянела от одной рюмки столового – нервы. Товарищи ее тоже праздновали: Анечка, как известно, блядьего вида не имела, оттого всякая мимолетная склонность ее расценивалась юношами как победа. А вскоре начал с нею жить прозаик Вася Чаговец – с шишкой на темени. Он много матерился и Анечку приучил: его Анечкины матюги возбуждали. Она сильно повзрослела, приходила на сухое вино в красном платье и черных чулках. Так ей было хорошо, трагично, бездомно!..
Обида? Что есть обида в пределах литературных?!
На дне рождения Абрама Ошеровича Вася Чаговец схватил Анечку за груди, что ее всегда оскорбляло, толкнул на стенку, поднял, опять посадил и ткнул лицом в винегрет с постным маслом. Анечка начала плакать, а Вася, взяв ее за волосы, выбросил плачущую в дверь.
Гости Васю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.
Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан за добавкой: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.
– Вы тут пьете, вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали.
– Так быстро? – спросил Добролюбов.
– А ты вообще молчи, импотент!
Так на кого же обижаться?
Ох, как бил Васю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Васю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою – и он наконец оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Вася, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»
Спели? Спели. Кроме правды – все ничего.
6
Марк Левин был первым русским поэтом нашего времени. Он был, как Александр и Михаил, как Осип и Марина – возлюбленный, сосланный, выдавленный, словно угорь, из государственной кожи, и едва ли не по его адресу было произнесено: «Собаке – собачья смерть», но он и не думал умирать, странно улыбался бескровными, даже на вид ледяными твердыми устами и – писал: легко, по-ночному, как бы великим переводом с европейского. Но негромкое мрачное бормотание его стиха, полное подземной, проницающей кости, стонущей ритмосилы, той самой, от которой самцы понуро уходят в темный угол, а самки влажнеют в промежности, – это все было нашенским, неотвратимым, вопреки самой статистике российской, что, обалдев от потрясений, на день, на час, на минуту, но позволила Марку Левину стать первым.
И уже все: как палехскую, гоголевскую, махновскую тройку – ХРЕН ДОГОНИШЬ!
Он, Марк, только разок, по особенной просьбе двух-трех друзей, приехал из своего города в Анечкин город. А то ведь его и погулять не выманишь: поглядит, – хоть бы даже и на милую девушку! – темно-желтым глазом и скажет: «Я ненавижу природу». Но тогда он приехал – и то было Анечкино вознесенье, введение во храм то было Анечкино. Сидел перед нею не Вася Хеминхуей, держа в зубах сборник «Гетто родных причалов», а два-три друга Марка Левина, несколько подписателей письма в ООН Центрального Комитета при Совете Министров, а еще фрейдисты-неомарксисты и религиозные философы – в квартире вдовы несправедливо утопленного в параше. Пили посылочный растворимый кофе с армянским коньяком (наконец-то!) – и Марк читал…
А в ночную напряженную смену труженики Череповецкого металлургического комбината сдавали народному контролю сверхплановые кабеля – один потолще, два потоньше. Они, передовики, сдавали, но было уже поздно, потому что Анечка успела рассекретить самое лучшее из написанных ею стихотворений:
Туманом кольца
синевы
уйдут в опаловую
осень…
Ночевал Марк Левин с Анечкой на квартире своего друга Плотникова, который Плотников ночевал у вдовы парашноутопленного, которая вдова Анечку на этот поэтический икс-о-клок пригласила и Марку сосводничала, – потому что видела в Анечке пародийное самое себя, а в Марке – мужа своего. И ничего больше не могла она сделать ни для себя, ни для мужа.
Тайный агент протелефонил контролеру своих действий: «Объект у тети, санкционируйте смену местопребывания», отключили в целях экономии электроэнергии все кабели, машину вибрационную усыпили – только осень била в стекла. И учила Анечка Лермонтова всему, что довелось ей научиться на Абраме Ошеровиче Добролюбове по прозванию Чаговец.
Пора, пора закруглять круг – дабы начать новый.
Как только рассвело, ушел Марк на вокзал, оставив Анечку во сне. Проводил его временнообязанный тайный агент – и вернулся к подъезду, ждать смены. Давно проснулись труженики Череповецкого металлургического, но спала Анечка на будущей своей тахте, спал Плотников на раскладном диване – через комнату от вдовы.
Не желая окончательно впасть в литературно-студийную прозу, я не стану их всех будить, умывать, водить в нужный чулан и кормить яйцами в мешочек. А то я совсем было собрался привести рано встающего Плотникова в утренний сизый дом – и предъявить ему Анечку непокрытой: с двумя коричневыми точками и одним черным равнобедренным треугольником.
Что мешает мне рассказать о их знакомстве? А не знаю я, как они знакомились. Поблагодарила Анечка Плотникова за ночлег – и удалилась. Через неделю опять они встретились: послушали вместе оркестр «Мадригал». И еще через неделю составил главный куратор дела Плотникова небольшое извлечение из оперативного материала – специально для отдела, принимающего решения: «Розенкранц Анна Давидовна, ПЕРВИЧНЫЙ ПОДБОР».
– Ай да Слава! – сказал принимающий решения по данному вопросу. – Он у нас как, может?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.