Текст книги "Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
II
«ГАРМОНИЧЕСКАЯ ТОЧНОСТЬ» И «ПОЭЗИЯ ГРАММАТИКИ»
В СТИХОТВОРЕНИИ ПУШКИНА
«Я ПОМНЮ ЧУДНОЕ МГНОВЕНЬЕ…»
Знаменитое стихотворение «К***» («Я помню чудное мгновенье…»; далее обозначается просто как К*** – без кавычек) написано в середине 1820‐х годов – в период, когда лирический стиль Пушкина все еще прочно находился в русле «школы гармонической точности», восходящей к К. Н. Батюшкову и В. А. Жуковскому. Главным признаком этой школы в русской романтической поэзии был – согласно Л. Я. Гинзбург – «предрешенный стиль авторского сознания», в связи с которым оказывались «предрешены основные соотнесенные между собой элементы произведения: его лексика, семантические связи» (Гинзбург 1974: 25). Лирическое произведение было пронизано разветвленной системой поэтических мотивов, образов и формул, предназначенных для широкого спектра оттенков и фаз чувства, для различных мыслей и душевных состояний лирического «я».
Оказывается, что из этих вполне обкатанных формул, во всяком случае на лексико-фразеологическом уровне, состоят некоторые из наиболее известных произведений русской лирики данного периода. В отличие от эпигона настоящий поэт сознательно организует этот материал:
Стихотворение <…> развертывает перед читателем непрерывную цепь освященных традицией слов в их гармонической сопряженности; именно в этом его поэтическая действенность (Гинзбург 1974: 43–44).
Исследовательница приводит в качестве примера стихотворения Батюшкова «На смерть супруги Ф. Ф. Кокошкина» и «К другу». Иностранцу подобный текст в дословном переводе может показаться собранием банальных, стертых идей (как порой и воспринимались на Западе даже весьма проницательными критиками произведения самых больших русских поэтов), ибо техническая организованность, «гармоническая сопряженность» этих стихов непередаваема на другом языке, да и немногие переводчики стремятся ее уловить и воспроизвести.
Повторяемостью часто отличались сами лирические сюжеты, т. е. типы того, что могло случаться с поэтической персоной с событийной точки зрения; какого рода переживания и ситуации чаще других образовывали стержень стихотворения, как могла линейно развертываться траектория душевных состояний лирического героя.
Одним из распространенных сюжетов была история чувства и эволюция лирической персоны, которая
(а) сначала находится в расцвете сил и чувств,
(б) затем переживает период увядания, впадает в бесчувственность и апатию (депрессию, сказали бы мы сегодня),
(в) и, наконец, при счастливом исходе, пробуждается к новой жизни под воздействием тех или иных душевных и физических возбудителей.
Строго обязательно присутствует только фаза (в) пробуждение; почти обязательно – фаза (б) упадок; и факультативно – фаза (а) былое счастье.
Воспоминание о фазе (а) может насыщать фазу (б) и способствовать наступлению фазы (в).
Три фазы могут по-разному распределяться между прошлым, настоящим и будущим. Например, либо все три развертываются в прошедшем времени, как уже пережитые к моменту рассказа; либо фаза (а) дается как прошедшее, фаза (б) – как переживаемое в настоящий момент и фаза (в) как ожидаемое, призываемое в мечтах и надеждах лирического героя, в его мольбах о спасении, и т. д.
Этой общей схеме следует лирический сюжет в целом ряде известных стихотворений Жуковского, Батюшкова и испытавших их влияние поэтов «школы гармонической точности». Примеры, кроме рассматриваемого в статье стихотворения Пушкина6363
Поэтические цитаты, если их источник не указан специально, приводятся по изданиям: Пушкин 1937–1959; Баратынский 1936; Батюшков 1977; Бестужев‐Марлинский 1961; Веневитинов 1960; Вяземский 1958; Жуковский 1999; Кюхельбекер 1967; Поэты 1972.
[Закрыть]:
Батюшков, «Выздоровление» [Как ландыш под серпом убийственным жнеца… – представлены фазы (б) и (в); наиболее чистый и яркий пример данного сюжета]; Батюшков, «К другу» [Скажи, мудрец младой, что прочно на земли… – представлены фазы счастья и веселья (а), разочарования (б), и утешения в вере (в)];
Жуковский, «Я Музу юную, бывало… » [налицо фазы (а), (б), ожидается (в)]; Жуковский, «Весеннее чувство» [Легкий, легкий ветерок, / Что так сладко, тихо веешь?.. – фаза (в) с намеками, в виде слова «опять», на прошлые фазы (а) и (б): Чем опять душа полна? / Что опять в ней пробудилось? здесь и далее выделено мной – Ю. Щ.]; Жуковский, «Жизнь» [Отуманенным потоком… – фазы (б), (а), (б), (в)]; Жуковский, «Желание» [Озарися, дол туманный… – фазы мрачного настоящего (б), а затем призывания и стремления к лучшему (в)]; Жуковский, «Песня» [Розы расцветают… – фазы надежды на будущее (в), подразумеваемого настоящего (б), затем опять (в) как возможного будущего].
Дадим этому обобщенному сюжету (или, если угодно, «архисюжету») имя «Увядание и обновление».
Пушкинское «Я помню чудное мгновенье…» полностью укладывается в тематико-лексико-фразеологическую систему «гармонической точности». Не только лирический сюжет в целом (яркая иллюстрация архисюжета «Увядание и обновление»), но и каждый его этап, равно как и каждый стих, имеет близкие параллели у других мастеров школы, начиная с Батюшкова и Жуковского. Многие из находимых в К*** мотивных и словесных клише употребляются преимущественно в данном типе сюжета, другие встречаются в разнообразных контекстах и в рамках различных лирических сюжетов. К*** представляет собой типичный образец поэтики данной школы, своего рода антологию ее общих мест, представленных у Вяземского, Баратынского, Кюхельбекера, молодого Пушкина и других. В нем используются наиболее частотные образцы этих формул, причем они приведены к некоему образцово‐усредненному, «базисному» стилю, воздерживающемуся от слишком оригинального развития: эпитетов, метафор, сильных гипербол и других стилистических «ярких пятен». Развитие сюжета отличается стройностью и ясностью, в нем отсутствует теснота мотивов и образов; напротив, имеет место некая разреженность, достигаемая прежде всего выбором наиболее известных элементов «гармонической точности», а также обилием повторений и параллелизмов (что особенно характерно для Пушкина). Своей стройностью и легкостью стихотворение обязано также почти идеальному совпадению тематических, синтаксических и строфико-стиховых членений.
Указанные особенности стихотворения, конечно, не объясняют сами по себе его поэтического воздействия, запоминаемости и вообще того ощущения идеальности построения, которое испытывает каждый чуткий читатель. Наоборот, они наводят на вопрос о том, на каких других уровнях и какими средствами, кроме названных, компенсируется столь явная нейтральность, условность, усредненность тематических и стилистических средств. Иными словами, в чем следует искать источник своеобразия и поэтической силы стихотворения?
Пользование общеупотребительным набором поэтических средств не мешало крупным поэтам создавать оригинальные творения и достигать в них большой выразительности и динамики. Как справедливо указывала Гинзбург, у сильных поэтов «предрешенность» стиля и авторской персоны восполнялась искусством и изобретательностью в технических планах стихотворчества. В частности,
очевидно, что в поэтике традиционных поэтических образов синтаксис должен был иметь особое, часто решающее значение. Именно на ритмико-синтаксический строй ложилась тогда задача извлечения из слов тонких дифференцирующих оттенков (Гинзбург 1974: 45).
В работах русских формалистов и их последователей к ритму и синтаксису добавляются, как мы знаем, и другие традиционные сферы конструктивных решений, такие как рифма, строфика, фонетика, интонация (мелодика). Роль творческого начала в этих планах Гинзбург иллюстрирует сравнением двух элегий – Жуковского и Плетнева. Оба поэта пользуются аппаратом «гармонической точности», в которой Плетнев является верным учеником Жуковского. Но в умелом применении стиховых и синтаксических средств две элегии несравнимы:
У Плетнева все налицо – и условная вещественность описательной поэзии, и гармонический слог. И как ровно, не зацепляя внимания, выстраиваются ряды этих строк. А читатель Жуковского все время в напряжении – от гибкого синтаксиса, от <…> противоречив[ых] скрещен[ий] слов <…> Большие поэты умели сочетать узнаваемое с неожиданным. Эпигонам это было не по силам (Гинзбург 1974: 47).
В этой статье мы хотим на примере пушкинского К*** продемонстрировать оба аспекта, о которых пишет Гинзбург, – как «предрешенность» лексико-стилистического арсенала, так и оригинальность технической разработки и фактуры, спасающей произведение от «не зацепляющей внимания» гладкости. При этом «ритмико-синтаксический строй», столь важный для традиции русского формализма, не будет единственным объектом анализа. Для оценки технических находок и решений крайне важным представляется тот аспект, который был предметом поздних работ Р. О. Якобсона (1950–1980‐е годы) и за которым закрепилось, по названию одной из его самых известных статей, общее имя «поэзия грамматики и грамматика поэзии»6464
В качестве представительных для этого направления работ Р. О. Якобсона назовем исследования, вошедшие в его книгу «Questions de poe´tique» (Якобсон 1973), в особенности: «Poe´sie de la grammaire et grammaire de la poe´sie» (P. 219–233); «Structures linguistiques subliminales de la poe´sie» (P. 280–292); «Lettrea` Haroldo de Campos sur la texture poe´tique de Martin Codax» (P. 293–298); «L’art verbal dans “Th’expense of spirit” de Shakespeare» (P. 356–377), а также ряд анализов в книге «Работы по поэтике» (Якобсон 1987), особенно: «Грамматический параллелизм и его русские аспекты» (С. 99–132); «Скорбь побиваемых у дров» (С. 140–144); «О Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы» (С. 198–205); «Фактура одного четверостишия Пушкина» (С. 210–212); «R. C. (заметки к альбому Онегина)» (С. 225–230); «Стихотворные прорицания Александра Блока» (С. 254–271).
[Закрыть]. В этих работах на широком разноязычном материале исследуются многочисленные симметрии, параллелизмы, изоморфизмы, повторы, переклички, кольца и другие упорядоченные соотношения и фигуры, обнаруживаемые на формальных уровнях стихотворения, – прежде всего фонетическом, словораздельном, рифменном, грамматическом (включающем как морфологию, так и синтаксис) и др. Вся эта сфера, которую ученый иногда называет также «архитектоникой» или даже «геометрией» стиха, разрабатывалась им с большой филологической проницательностью и филигранной тонкостью. Стихотворения подвергались членению (сегментации) по разным признакам, и в каждом из получающихся членений могла обнаруживаться собственная сетка соотнесенных формальных черт, оригинально налагаемая на соответствующие сетки, находимые в других сегментационных планах.
Богатство и сложность архитектонических построений иногда чрезвычайны. По словам Якобсона, они
удивляют исследователя неожиданными и замечательными симметриями и антисимметриями, уравновешенными структурами, эффективными сопоставлениями эквивалентных форм и ярких контрастов, наконец, строгими ограничениями употребленного в тексте набора синтаксических и морфологических составляющих; такого рода исключение одних конструкций позволяет нам следить за мастерским взаимодействием других, актуализованных в стихотворении (Якобсон 1968: 603).
Якобсоновский подход к стихотворному тексту вызвал ряд критических и полемических выступлений. В частности, Дж. Каллер, посвятивший критике «поэзии грамматики» целую главу в своей книге о структурной поэтике, считал, что каталогизация лингвистических аспектов текста сама по себе не способна привести к выявлению релевантных поэтических структур. С другой стороны, он указывал, что мир лингвистических признаков неисчерпаем и всегда возможно подобрать такое их подмножество, которое подтверждало бы гипотезы исследователя, иллюстрируя угодные ему фигуры. По мнению Каллера, анализ следует начинать с констатации читательских реакций на элементы стихотворения («эффектов») и лишь затем пытаться определить, какие из грамматических конфигураций способствуют этим реакциям и как они позволяют объяснить последние (Каллер 1975: 55–74). (Далее мы будем употреблять слово «эффект(ы)» в кавычках, имея в виду смысл, придававшийся ему в полемике Якобсона – Каллера.)
На это можно возразить, как и делает Якобсон, что
было бы ошибкой направлять анализ на определение «эффектов» стихотворения, поскольку попытки определить их без учета наличных формальных средств привели бы исследователя к наблюдениям в наивно-импрессионистическом роде (Якобсон 1980: 116–117).
К этому добавим, что многие из «эффектов» текста ускользают от определения при нерасчлененном подходе, но проступают с большей ясностью, если аналитически выявлены хотя бы некоторые из грамматических, фонетических и других формальных структур читаемого текста. Последние часто довольно прозрачным образом намекают на тематику стихотворения и стимулируют дальнейшее проникновение в ее тонкости. С другой стороны, многие из формальных конфигураций столь очевидны и притом так хитроумно и нетривиально построены, что неразумно было бы отворачиваться от них, отрицать их важность ради процедурной строгости или относить их на счет случайных совпадений. Выявление формальных структур возможно и полезно само по себе, даже если их функция и не представляется немедленно ясной. В частности, роль «эффекта» стихотворения может играть сама красота, сложность и упорядоченность этих конфигураций. Архитектонические совершенства не могут не содействовать созданию самых разнообразных тематических и выразительных «эффектов» и оказываются полезными в рамках весьма различных художественных задач. Не вдаваясь в дальнейшую полемику с критиками Якобсона, ограничимся тем, что его подход кажется нам и посейчас живым и плодотворным, хотя и мало применяемым ввиду его большой технической сложности.
Хотим с самого начала заявить, что настоящая статья ни к коей мере не имеет целью состязаться с создателем «поэзии грамматики», у которого она заимствует лишь общий дух и направление. Мы не стараемся дать исчерпывающий анализ формальных структур пушкинского стихотворения, не используем в полной мере якобсоновский технический аппарат и не считаем обязательным копировать те конкретные признаки и деления, которые чаще всего интересуют ученого в его анализах стихотворений (скажем, соотношения строф начальных и конечных, четных и нечетных, средних и периферийных и т. п.). Даже грамматика как таковая не играет в нижеследующих наблюдениях главной роли. Чаще других нас интересуют конфигурации, связанные с динамикой поэтического текста и с техникой выразительности (Жолковский и Щеглов 1987): повторы, амплификации, предвестия, отказы, внезапные повороты, параллелизмы, хиазмы и т. д. Среди прочего постоянно отмечается фигура кумуляции (однородные члены, представляющие собой не простую синтаксическую однородность и не параллелизм, но вариативное, часто с анафорами и усилением, повторение сходной идеи и конструкции), в особенности характерная для Пушкина, постоянно встречаемая в его стихах, например,
То, как зверь, она завоет, / То заплачет, как дитя, / То по кровле обветшалой / Вдруг соломой зашумит, / То, как путник запоздалый, / К нам в окошко застучит; Как мимолетное виденье, / Как гений чистой красоты; И он к устам моим приник, / И вырвал грешный мой язык и мн. др.
Рассмотрим шесть строф К*** в следующей последовательности: 1) Поэтическая лексика и фразеология («школа гармонической точности»); 2) Архитектоника; 3) Рифменная структура.
Условимся называть полустишиями две части стиха в две стопы каждая (независимо от того, проходит между ними словораздел или нет). Будем называть полустрофой первую или вторую пару стихов (независимо от того, представляет ли она законченное синтаксическое целое или нет). Термином колон будет обозначаться образуемый словоразделами «столбик» однотипных (равносложных, занимающих одинаковую метрическую позицию, часто с одинаковым расположением ударений) отрезков стиха на протяжении двух или более строк подряд, например, столбики: В томленьях… В тревогах… Звучал мне… И снились…, а также … грусти… … шумной… … долго… во второй строфе нашего стихотворения). Заглавная буква в фонетических записях – например, [У], [Е] – означает ударный гласный.
1. Поэтическая лексика и фразеология («Школа гармонической точности»)
Первая строфа
I (1). Я помню чудное мгновенье: – Налицо распространенная в русской поэзии формула: Я помню, обычно стоящая в начале стиха 4‐ст. ямба, причем к объекту памяти добавляются украшающие или эмоциональные эпитеты:
Я помню голос милых слов, / Я помню очи голубые, / Я помню локоны златые / <…> / Я помню весь наряд простой… [Батюшков, «Мой гений», (1815)]; Я помню время золотое, / Я помню сердцу милый край [Тютчев, «Я помню время золотое…», <1834–1836>]; Я помню сам лета младые… / Я помню: робкий, незаметный, / Я милую любил в тиши [В. И. Туманский, «Элегия» («На грозном океане света…»), <1824>].
I (2). Передо мной явилась ты, – Повсеместно распространенный мотив «явление гения, видения или иного нездешнего гостя» перед лирическим героем. Словесное оформление почти всегда одно и то же:
Волшебница явилась / Пастушкой предо мной [Батюшков, «Мои пенаты», (1811–1812) ]; Явись, богиня, мне… [Батюшков, «Мечта», (1803–1817) ]; Непорочность молодая / Появилась предо мной [Жуковский, «Лалла Рук», (1821)]; Так, верю! здесь явилась ты, / Очаровательница мира [П. А. Вяземский, «Море», (1826)]. Явилася она передо мною [Жуковский, «Привидение», (1823)]; Она пред рыцаря предстала [В. И. Козлов, «Мечтатель», <1819>; сюжет, как и в К***, – пробуждение души]; В красе божественной любимцу своему / Природа! ты не раз на Севере являлась [Батюшков, Поcлание И. М. Муравьеву-Апостолу, (1814–1815) ].
I (3–4). Как мимолетное виденье, / Как гений чистой красоты. – Чудесное явление обычно характеризуется мотивами «мгновенности, неосязаемости», «краткости и мимолетности». – «К мимопролетевшему знакомому гению» [Жуковский, (1819)]. Я смотрел, и призрак мимо / Пролетал невозвратимо [Жуковский, «Лалла Рук»]. Являющийся герою «гений» сравнивается со сном, призраком, видением и т. д., обычно через анафорические «Как… Как…»:
Как сон воздушный, мне предстала [Жуковский, «К кн. А. Ю. Оболенской» («Итак, еще нам суждено…», 1820)]. Мелькнули вы, как привиденье [Жуковский, «К княгине А. Ю. Оболенской» («Княгиня, для чего от нас…», 1820)]. Ты ль это, милое виденье, / Мой рай, мой гений на земли? [Туманский, «Песнь любви», (1826)]; И скрылась ты прелестным привиденьем [Пушкин, «Выздоровление», (1818)]; Как сладкая мечта, как утром сон приятный… [Батюшков, «Мщение», <1815>]; Как в воздухе перо… Как в вихре тонкий прах… Как судно без руля… [Батюшков, «К другу», (1815)]; Как роз благоуханье, / Как нектар на пирах [Батюшков, «Мои пенаты»]; Как первыя любви очарованье, / Как прелесть первых юных дней, / Явилася она передо мною [Жуковский, «Привидение»]; Он поспешен, как мечтанье, / Как воздушный утра сон… / Посетил, как упованье, / Жизнь минуту озарил… [Жуковский, «Лалла Рук»].
Тот же ряд анафорических «Как…» употребляется и при чьем-то исчезновении после краткого посещения:
Исчезли юные забавы, / Как сон, как утренний туман [Пушкин, <К Чедаеву>, 1818]; Исчезли радости, как в вихре слабый звук, / Как блеск зарницы полуночной [Баратынский, «Послание к барону Дельвигу», <1820>]; Исчезну я, как призрак сна, / Как искра яркая на снеге, / <…> / Как одинокая волна, / Забыта бурею на бреге [А. А. Шишков, «Другу-утешителю», <1826>].
Выражение «гений чистой красоты», как известно, позаимствовано у Жуковского, у которого оно встречается дважды: Ах, не с нами обитает Гений чистой красоты [«Лалла Рук»]. О Гений чистой красоты! [«Я Музу юную, бывало…»]. Ориентация на Жуковского ясна из черновика пушкинского К***, где находим строки: Куда ж летишь, прелестный <?> гений… Опять покинут я… [Пушкин 1937–1959: II, 955]. – Ср. чрезвычайную частоту этих мотивов (вопрошание «куда летишь», призыв помедлить, исчезновение призрака, одиночество призывающего) у старшего поэта:
К ней стремлю, забывшись, руки – / Милый призрак прочь летит… [«Жалоба», (1811)]; О Гений мой, побудь еще со мною, / Бывалый друг, отлетом не спеши; / Останься… [«К мимопролетевшему знакомому гению»]; Помедли улетать, прекрасный сын небес… [«Славянка», (1815)]; И скрылася… как не была! / Вотще продлить хотелось упоенье… [«Привидение»]; Куда полет свой устремила? / Неумолимая, постой! / <…> / Летит, молитве не внимая [«Мечты», (1812)]; Сокрылся призрак-обольститель… / Постой! но он уж улетел [«Узник к мотыльку, влетевшему в его темницу», (1813)] и др.
Вторая строфа
II (1–2). В томленьях грусти безнадежной, / В тревогах шумной суеты – Для «стиля гармонической точности» (и для Пушкина в особенности) типичны кумулятивные группы с анафорическим предлогом места («в… в…» или «средь… средь…»), выражающие различные (альтернативные или одновременные) обстоятельства жизни лирического героя:
В восторгах, в наслажденье [Жуковский, «Песня» («Когда я был любим, в восторгах, в наслажденье…», 1806)]; В пустыне, в шуме городском [Жуковский, «Песня» («Мой друг, хранитель-ангел мой…», 1808)]; Зимы жестокий хлад, палящий лета зной [Жуковский, «К Нине. Романс», (1808)]; И в шуме стана, и в мечтах / Веселых сновиденья [Жуковский, «Певец во стане русских воинов», (1812)]; В часы утрат, в часы печали тайной [Жуковский, «К мимопролетевшему знакомому гению»]; Как часто средь толпы и шумной, и беспечной… Я о тебе одной мечтал в тоске сердечной [Батюшков, «Воспоминания», <1815>]; Средь слабых дум, средь праздных нег [Туманский, «Элегия» («На грозном океане света…», <1824>)]; Я вижу в праздности, в неистовых пирах, / В безумстве гибельной свободы, / В неволе, бедности, в гоненьи<?> [и] в степях / Мои утраченные [годы] [Пушкин, «Воспоминание», (1828), черновые варианты].
Для школы «гармонической точности» характерны также генитивные трехчлены – комбинации трех имен, обычно двух существительных и одного прилагательного (чаще всего изометричные со строкой 4‐стопного ямба) с нарочито обобщенными значениями, призванные обозначать сложные экзистенциальные состояния или оттенки эмоций лирического героя6565
См. Жолковский и Щеглов 1987. Типология подобных сочетаний – существительное плюс существительное в родительном падеже плюс прилагательное, согласованное с одним из этих существительных, – намечена в работе О. М. Брика «Ритм и синтаксис» (Брик 1927: 34–37).
[Закрыть]. В них часто встречаются лексемы, представленные в данной полустрофе К*** или близкие к ним по смыслу. Ср. особенно следующие две цитаты:
В оковах грусти бесполезной [А. А. Бестужев‐Марлинский, «К К<реницыну>», (1818)]; Порывы страсти безнадежной [Д. В. Веневитинов, «К моему перстню», <1826–1827>]. Другие примеры генитивных трехчленов: С молчаньем хладным укоризны [Пушкин, «Стансы Толстому», (1819)]; Стремленье бурных ополчений [Пушкин, «Война», (1821)]; В волненьи сладостных наград, / В восторге пылкого желанья [Пушкин, «Руслан и Людмила», (1818–1820) ]; В мятежном пламени страстей [Баратынский, «Как много ты в немного дней…», <1824–1826>]; Он гонит лени сон угрюмый [Пушкин, «Деревня», (1819)]; Забыв сердечные тревоги [Пушкин, «Гроб юноши», <1821–1822>]; Тревогу смутных дум устроить [Пушкин, «Полтава», (1828–1829) ].
В описаниях обстоятельств жизни героя – как трехчленных, так и иных – часто соседствуют «шум» и «суета», находимые и в К***; обычно они ассоциируются с «городом» и « толпой»:
Но мы забудем шум / И суеты столицы [Батюшков, «Послание к А. И. Тургеневу», <1817–1818>]; Не шумной суеты, прославленной толпой [Баратынский, «Н. И. Гнедичу», (1823)]; Где стогны шумные… [Батюшков, «Где слава, где краса, источник зол твоих?..», <1817–1818>]; А с ним и шум дневный родился, / <…> / В Афинах, как везде, час утра – час сует [Батюшков, «Странствователь и домосед», <1814–1815>]; И суетной, и шумной… [Вяземский, «К Батюшкову», (1816)]; В шуму невежд и болтунов [Н. М. Коншин, «Боратынскому», (1820)]; И, по морю сует / Пловцы неосторожны… И треволнений море / Уступим мы другим… И шумные забавы / Столицы между нас / Придет забыть на час… [Вяземский, «К подруге», (1815)].
II (3–4). Звучал мне долго голос нежный / И снились милые черты. – Обстоятельствами места и условий описанного выше типа часто сопровождаются дорогие зрительно-слуховые воспоминания, которые при неблагоприятных условиях или в полосы апатии (напр., в сюжете «Увядание и обновление», фаза (б)) могут служить герою утешением и поддержкой.
Везде знакомый слышим глас, / Зрим образ незабвенный [Жуковский, «Певец во стане русских воинов»]; Средь дебрей каменных, средь ужасов природы / В краях изгнанников… я счастлив был тобой [Батюшков, «Мечта»; ср. K***, IV (1)]. – Милому образу свойственно являться в ночной тиши или во сне. Он часто выражается метонимически, как «образ», «голос», «поступь», черты»: Я слышу голоса пленительного звуки / И поступь легкую в полночной тишине [А. А. Крылов, «Разлука», <1821>]; В пустыне, в шуме городском / Одной тебе внимать мечтаю. / Твой образ, забываясь сном, / С последней мыслию сливаю… Приятный звук твоих речей / Со мной во сне не расстается [Жуковский, «Мой друг, хранитель-ангел мой…»]; О милой я мечтаю и во сне [А. А. Крылов, «Разлука»].
Третья строфа
III (1–2). Шли годы. Бурь порыв мятежный / Рассеял прежние мечты, — Слова типа «шум», «бури», «мятежный» часты в воспоминаниях об исчезновении иллюзий, о закаливших душу испытаниях и о суровом переходе от юности к зрелости. Заблуждения молодости рано или поздно проходят – процесс, описываемый глаголами типа «разгонять, развевать, рассеивать(ся), разносить(ся), блекнуть»:
И разгоняешь их прелестные мечты [Плетнев, «К Вяземскому», <1822>]; Разнесся дым очарованья, / Слетел покров волшебный твой, / И ты без тайн, без упованья… [Туманский, «Элегия», («Не ведает мудрец надменный…», 1825)]; Под хладным веяньем порока / Поблекла юная мечта [В. Г. Бенедиктов, «К М – ру», <1836>; лексико-структурный изоморфизм с III (2) во втором стихе]; И бури грозный свист, и волн мятежный рев… Я буду издали глядеть на бури света [Баратынский, «Родина», <1820>]; Но в бурях жизненных развлекся я душою [Баратынский, «Признание», <1823, 1834>)]; Из жилы в жилу волны вдохновенья / Лиются тихо без мятежных бурь [Кюхельбекер, «Моей матери», (1832); цит. по: Кюхельбекер 1979: 210]; Так я средь сердца грез мятежных / Размучен бурною душой [Кюхельбекер, «Жребий поэта», (1823 или 1824)]; Ревели бури надо мной [Там же]; Жизнь непогодою мятежной, / Ты знаешь, встретила меня [Баратынский, «Переселение душ», <1826–1827>]. Испытания, «бури» могут длиться годы: Но годы долгие в разлуке протекли [Баратынский, «Признание»].
III (3). И я забыл твой голос нежный, – Забвением прошлого – как ценного, милого, так и тревожного, мучительного – часто сопровождается созревание души в результате жизненных треволнений. Два примера глагола «забыл» в сходной с К*** метрической позиции:
А он забыл любовь и слезы / Своей пастушки дорогой [Батюшков, «Разлука», <1812–1813>]; Я вас забыл, мои мечты, / Я вас забыл, о слезы [Кюхельбекер, «Вдохновение», <1817–1820>]; Он забывал уж образ милый… Забыл грустить, забыл любить [Коншин, «Финляндия», (1823)]. Как высокая лирическая нота в конце периода, использовано Блоком: И я забыл прекрасное лицо [«О доблестях, о подвигах, о славе…»].
III (4). Твои небесные черты. – Улыбку уст твоих небесную ловить [В. Н. Олин, «Стансы к Элизе», <1822–1823>; эпитет вызвал известный конфликт с цензурой)]. Но я – я сохраню повсюду / Твои небесные черты [Д. П. Ознобишин, «Зачем на краткое мгновенье…»; опубликовано в «Альбоме Северных муз» (1828), под заглавием «К***»]. Вполне вероятно, позаимствовано у Пушкина, но подобного рода непринужденный перенос целого стиха ясно говорит о превращении его в поэтическое клише.
Четвертая строфа
IV (1). В глуши, во мраке заточенья – О примененной здесь синтаксической формуле, аналогичной II (1–2), см. комментарий ко второй строфе. Удаление лирического героя в «глушь» («тишину, поля, пустыню, сень, безвестность» и др.) часто следует за жизненными и душевными «бурями», за шумом и суетой. Именно таково развитие в К***.
Побег в «глушь» может способствовать оздоровлению и возрождению души:
…В твоей глуши, / Где скрылся с Музой ты и счастьем [Вяземский, «К графу Чернышеву в деревню», (1824); цит. по: Вяземский 1880: 342]; Туда влечет меня осиротелый гений, / В поля бесплодные, в непроходимы сени [Батюшков, «Воспоминания»]; О как бы я желал, пустынных стран в тиши, / Безвестный, близ тебя к блаженству приучаться [Олин, «Стансы к Элизе»; после описания перенесенных бед и ударов]; Но тихий мир, где света блеск и шум / Мне, в забытьи, не приходил на ум [Вяземский, «Прощание с халатом», (1817)]; Безумный, я мечтал в таинственной глуши / Найти прямых людей… [А. А. Шишков, «К Эмилию», <1832>]; Пускай, пускай в глуши смиренной [Баратынский, «Стансы», <1827>].
Чаще, однако, события развиваются как в К***, т. е. пребывание в пустынных и безвестных местах хотя и дает передышку от ударов судьбы, но и довершает их действие, старит душу, гасит чувства и живые порывы (прелюдия рудинских и чеховских мотивов).
Любовь, любовь! Владей ты мною! / Твоим волшебством обаян, / Не погибал бы я душою / В глуши безлюдной чуждых стран [Туманский, «Песнь любви»; подразумевается, что герой именно погибает душой]; Мой темный жизненный поток / Безвестныйпотечет в истленье [Кюхельбекер, «К Вяземскому», (1823)]; В пустынях полуночной дали/ Он топчет допотопный прах [Коншин, «Финляндия»].
Наконец, «глушь» может трактоваться и нейтрально, независимо от лирического сюжета с увяданием и т. д. – просто как одно из возможных жизненных окружений:
В пустыне, в шуме городском / Одной тебе внимать мечтаю [Жуковский, «Мой друг, хранитель-ангел мой…»]; И ныне здесь, в забытой сей глуши [Пушкин, «19 октября», (1825)]; Пускай в стране безвестной… Забыт я от пелен [Батюшков, «Мои пенаты»].
У Пушкина встречаются близкие лексико-метрико-синтаксические параллели к IV (1):
В лесах, во мраке ночи праздной [«Соловей и кукушка», (1825)]; и к IV (2) Текла в изгнаньи жизнь моя [«Друзьям», (1827–1828) ]; …во мраке заточенья – ср. И миру вечную свободу / Из мрака ссылки завещал [«Наполеон», (1821, 1824)]; Старик Палей из мрака ссылки // В Украйну едет… [«Полтава»]; ср. И если в скорбях заточенья [Веневитинов, «К моему перстню», (1827)].
IV (2). Тянулись тихо дни мои – Мотивы «застоя, однообразной жизни, монотонной вереницы дней», часто с употреблением слов «тишь, тишина, тихо»:
В глуши лесов я жизнь веду [А. А. Крылов, «К Плетневу», (1821)]; Так! доживайте жизнь в тиши [Баратынский, «Две доли», <1823>]; Покой бесчувственный и вялый [Баратынский, «Послание к барону Дельвигу»]; Нет! нет! – не останусь в убийственном сне, / В бесчестной, глухой, гробовой тишине [Кюхельбекер, «К Ахатесу»].
IV (3–4). Без божества, без вдохновенья, / Без слез, без жизни, без любви. – Тематический ореол этих анафорических «без» обычно тот же, что в К***: «скука, угасание, иссякание жизненных сил и душевного жара» и т. п. За анафорами Без… обычно идут имена душевных состояний или приятных даров жизни, которых лишен герой.
В пустыне, одному, без помощи, без пищи [Батюшков, «Странствователь и домосед»]; Без стремленья, без желания / В нас душа заглушена [Жуковский, «Песня» («Отнимает наши радости…», 1820)]; И ты без тайн, без упованья, / Однообразный, предо мной… Златой кумир без божества [Туманский, «Элегия», (1825) – и все это в результате «развеянных иллюзий», как и в стихе III (1–2) пушкинского стихотворения]; Теперь, оставлена, печальна и одна, / Сидя смиренно у окна, / Без песней, без похвал встречаешь день рожденья [Батюшков, «В день рождения N», <1810>].
Пятая строфа
V (1). Душе настало пробужденье, – «Пробуждение души от сна» – кульминационный момент в лирических сюжетах типа «Увядание и обновление».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?