Автор книги: Юрий Жук
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Поэтому в своём очередном письме к отцу от 18 (5) мая Т. Е. Боткина сообщала:
«(…) Пишу тебе уже из новых наших комнат и надеюсь, что это письмо дойдёт до тебя, т. к. его везёт комиссар Хохряков. Он также сказал, что может доставить тебе сундук с вещами, в который я уложила всё, что у нас было из твоих вещей, т. е. несколько фотографий, сапоги, бельё, платье, папиросы, одеяло и осеннее пальто. Аптеки я тоже сдала комиссару как имущество семьи, не знаю, получишь ли ты наше письмо. Я же тебя крепко-прекрепко обнимаю, мой ненаглядный, за твои такие хорошие и ласковые письма».[147]147
Там же, стр. 160, 161.
[Закрыть]
Писал из Ипатьевского дома и Евгений Сергеевич. Причём, писал как своим младшим детям: Татьяне и Глебу в Тобольск, так и своему сыну Юрию, а также младшему брату Александру Сергеевичу Боткину.
На сегодняшний день известно, по крайней мере, о четырёх его посланиях двум последним лицам. Первые три, датированные 25 апреля (8 мая), 26 апреля (9 мая) и 2 (15) мая были адресованы Юрию. А четвёртое (недописанное), начатое 26 июня (9 июля), – Александру…
Весьма интересно и их содержание. Так, к примеру, в своём первом письме сыну Юрию[148]148
В письме нет обращения, кроме того, создаётся впечатление, что его текст отрывочен из-за имеющихся в нём отточий. Однако со слов исследователя жизни Царских слуг О. Т. Ковалевской, текст этого письма в числе прочих других был ею получен от семьи Йорданов, что даёт возможность предположить, что они были отправлены именно сыну Е. С. Боткина, Юрию.
[Закрыть] он рассказывал о погоде и на редкость коротких прогулках:
«Екатеринбург 25 Апреля (8 Мая) 1918 года.
…Особенно после пребывания на воздухе, в садике, где я большую часть времени сижу. Да и время-то это пока, вследствие холодной и неприятной погоды, было весьма непродолжительным: только в первый раз, когда нас выпустили, да вчера мы гуляли по 55 минут, а то 30, 20 и даже 15. Ведь третьего дня у нас было ещё 5 градусов мороза, а сегодня утром ещё шёл снег, сейчас, впрочем, уже свыше 4 градусов тепла».[149]149
«Кадетская перекличка» (Периодический журнал Объединения Российских Кадетских Корпусов за рубежом). Нью-Йорк (США), XXXIV год, № 75. Нью-Йорк, 2004, стр. 118–119. Опубл.: Царский Лейб-Медик. Жизнь и подвиг Евгения Боткина. Т. Е. Боткина. Воспоминания о Царской Семье. Санкт-Петербург, Издательство «Царское Дело», 2010, стр. 488, 489.
[Закрыть]
Второе упомянутое ранее письмо было более пространным. Однако примечательно, что в нём он не только не сетует на судьбу, но даже по-христиански жалеет своих гонителей:
«Екатеринбург, 26 апреля (10 Мая)[150]150
Вероятнее всего, это описка автора письма либо типографская опечатка. Следует читать: «26 Апреля (9 Мая)».
[Закрыть] 1918 года.… Пока мы по-прежнему в нашем временном, как нам было сказано, помещении, о чём я нисколько не жалею, как потому, что оно вполне хорошо, так и потому, что в “постоянном” без остальной семьи и их сопровождающих было бы, вероятно, очень пусто, если оно, как надо надеяться, хотя бы тех же размеров, что был дом в Тобольске. Правда, садик здесь очень мал, но пока погода не заставляла особенно об этом жалеть. Впрочем, должен оговориться, что это чисто личное моё мнение, т. к. при нашей общей покорности судьбе и людям, которым она нас вручила, мы даже не задаёмся вопросом о том, “что день грядущий нам готовит”, ибо знаем, что “довлеет дневи злоба его”[151]151
Евангелие от Матфея. Глава 6. Стих 34.
[Закрыть]… и мечтаем только о том, чтобы эта самодовлеющая злоба дня не была бы действительно зла.… А новых людей нам уж немало пришлось перевидать здесь: и коменданты меняются, точнее, подмениваются часто, и комиссия какая-то заходила осматривать наше помещение, и о деньгах приходили нас допрашивать, с предложением избыток (которого, кстати сказать, у меня, как водится, и не оказалось) передать на хранение и т. п. Словом, хлопот мы причиняем им массу, но, право же, мы никому не навязывались и никуда не напрашивались. Хотел было прибавить, что и ни о чём не просим, но вспомнил, что это было бы неверно, т. к. мы постоянно принуждены беспокоить наших бедных комендантов и о чём-нибудь просить: то денатурированный спирт вышел и не на чем согревать пищу или варить рис для вегетарианцев, то кипяток просим, то водопровод закупорился, то бельё нужно отдать в стирку, то газеты получить и т. д. и т. п. Просто совестно, но иначе ведь невозможно, и вот почему особенно дорога и утешительна всякая добрая улыбка. Вот и сейчас ходил просить разрешения погулять немного и утром: хотя и свежевато, но солнце светит приветливо, и в первый раз сделана попытка погулять утром… И она была также приветливо разрешена.
… Кончаю карандашом, т. к. вследствие праздников не мог ещё получить ни отдельного пера, ни чернил, и я всё пользуюсь чужими, да и то больше всех».[152]152
Царский Лейб-Медик. Жизнь и подвиг Евгения Боткина, стр. 489, 490.
[Закрыть]
Свой последний в жизни день рождения Е. С. Боткин также встретил в доме Ипатьева – 27(14) мая ему исполнилось 53 года. Но, несмотря на столь ещё сравнительно небольшой возраст, Евгений Сергеевич уже чувствовал приближение смерти, о чём написал в последнем письме к младшему брату Александру, в котором вспоминает о минувших днях, изливая всю боль своей души…[153]153
См. Часть I, раздел «Письма Е. С. Боткина из заточения».
[Закрыть]
Письмо это так и осталось неотправленным (в настоящее время хранится в ГА РФ), о чём позднее вспоминал уже известный нам Г. П. Никулин:
«(…) Боткин, значит… Вот я повторяю, что он всегда за них ходатайствовал. Просил за них что-нибудь там сделать: священника позвать, понимаете, вот…, на прогулку вывести или, там, часики подчинить, или ещё что-нибудь, там, какие-нибудь мелочи.
Ну, вот, однажды я, значит, проверил письмо Боткина. Писал его, адресовал он его сыну (младшему брату А. С. Боткину. – Ю. Ж.) на Кавказ.
Значит, он пишет, примерно, так:
“Вот, дорогой мой (забыл, там, как его звали: Серж или не Серж, неважно, как), вот я нахожусь там-то. Причём, я должен тебе сообщить, что когда царь-государь был в славе, я был с ним. И теперь, когда он в несчастье, я тоже считаю своим долгом находиться при нём. Живём мы так и так (он «так» – это завуалировано пишет). Причём, я на подробностях не останавливаюсь потому, что не хочу утруждать…, не хочу утруждать людей, на обязанностях которых лежит чтение [и] проверка наших писем”.
Ну, вот это было единственное письмо при моём… Больше он не писал. Письмо [это], конечно, никуда не отправлялось».[154]154
Запись беседы с Г. П. Никулиным… Опубл.: Исповедь цареубийц, стр. 219.
[Закрыть]
И свой последний час Е. С. Боткин встретил вместе с Царской Семьёй.
17 июля 1918 года, приблизительно в 1 час. 30 мин. полуночи, Евгений Сергеевич был разбужен Комендантом Я. М. Юровским, который сообщил ему, что ввиду предполагаемого нападения на дом отряда анархистов все арестованные должны спуститься в подвал, откуда их, возможно, перевезут в более безопасное место.
После того, как доктор Е. С. Боткин разбудил всех остальных, все узники собрались в столовой, откуда проследовали через кухню и смежную с ней комнату на лестничную площадку верхнего этажа. По имеющейся там лестнице в 19 ступеней они в сопровождении Я. М. Юровского, Г. П. Никулина, М. А. Медведева (Кудрина), П. З. Ермакова и двух латышей с винтовками из числа внутренней охраны спустились на нижний этаж и через имеющуюся там дверь вышли во внутренний дворик. Оказавшись на улице, все они прошли несколько метров по двору, после чего вновь зашли в дом и, пройдя через анфиладу комнат нижнего этажа, оказались в той самой, где приняли мученическую смерть.
Описывать весь ход дальнейших событий не имеет смысла, поскольку об этом писалось множество раз. Однако после того как Я. М. Юровский объявил узникам, что их «принуждены расстрелять», Евгений Сергеевич смог только произнести чуть хрипловатым от волнения голосом: «Так нас никуда не повезут?»[155]155
Об этой фразе Е. С. Боткина упоминает М. А. Медведев (Кудрин) в своих воспоминаниях «Расстрел царской семьи Романовых в городе Екатеринбурге в ночь на 17 июля 1918 года (воспоминания участника расстрела)». Опубл.: Исповедь цареубийц, стр. 188.
[Закрыть]
Ну, а когда путём немалых усилий Я. М. Юровским наконец-то была остановлена стрельба, принявшая безалаберный характер, многие из жертв оказались ещё живы…
«Но когда, наконец, мне удалось остановить [стрельбу], – писал он позднее в своих воспоминаниях, – я увидел, что многие ещё живы. Например, доктор Боткин лежал, оперевшись локтём правой руки, как бы в позе отдыхающего, револьверным выстрелом [я] с ним покончил…»[156]156
Юровский Я. М. Указ. соч. Опубл.: Исповедь цареубийц, стр. 296.
[Закрыть]
То есть, Я. М. Юровский прямо сознаётся в том, что лично застрелил бывшего Лейб-Медика Е. С. Боткина и чуть ли не гордится этим…
Что ж, время всё расставило по своим местам. И ныне те, кто считал себя «героями Октября», перешли в разряд заурядных убийц и гонителей Русского Народа.
А христианский подвиг Евгения Сергеевича Боткина, как продолжателя славной врачебной династии и человека долга и чести, даже спустя десятилетия не остался незамеченным.
Решением Священного Архиерейского Собора Русской Православной Церкви Заграницей Евгений Сергеевич Боткин причислен к лику Святых Новомучеников Российских от власти безбожной пострадавших и наречён именем Святого Мученика Евгения (Боткина).
Чин прославления был совершён в Синодальном Соборе Знамения Божьей Матери РПЦЗ в Нью-Йорке 19 октября (1 ноября) 1981 года.
Долгие годы честные останки доктора Е. С. Боткина вместе с останками Царственных Мучеников покоились в безымянной тайной могиле, расположенной в ближайшем пригороде Екатеринбурга. В 1979 году её обнаружила группа энтузиастов, а в 1991 году она была официально вскрыта, и все находящиеся в ней костные останки подверглись тщательной экспертизе.
17 июля 1998 года останки Е. С. Боткина были уложены в гроб-ковчежец и торжественно захоронены вместе с останками Членов Царской Семьи в Екатерининском приделе Собора Петра и Павла в городе Санкт-Петербурге.
Письма Е. С. Боткина из заточенияЦ.[арское] С.[ело], 16 Апреля 1917 года.
…Между 9½ и 10 часами я пью кофе, продолжительность которого зависит от того, пью ли я его один или в обществе; затем я делаю свой обход больных, тоже разной продолжительности, и иногда успеваю утром пописать, а иногда и нет, если есть, например, обедня, как сегодня, или кто-нибудь к нам зайдёт из товарищей по заключению, или мы пойдём с кн. [язем] Долгоруковым пробовать пищу прислуги. К словам «к нам» следует прибавить: «Или к кому-нибудь из нас», – подразумевая под «нами» медико-педагогический триумвират: Mr. Gilliard, Вл. [адимир] Н.[иколаевич] Деревенко и меня. Отсутствие у меня собственной комнаты с водворением меня в кабинете Mr. Gilliard, заставляет меня приспосабливаться к его образу жизни.
…Среди дня, между 3 и 4, я опять навещаю стационарных больных, чтобы справиться с дневной температурой и, если нужно, предпринять те или иные мероприятия. Между 4 и 5 ч. [асами] я часто приглашаюсь на какую-нибудь игру с Ал. [ексеем] Н-[иколаеви]чем, преимущественно, если он в постели, сопровождаемую чаепитием. В 5 часов, иногда в шестом, я бегу вниз, в дежурную комнату, заказать по телефону лекарства, которых ежедневно накапливается несколько, иногда до 20 и больше. В 6 часов мы уже обедаем с Ал. [ексеем] Н.[иколаевичем], и после обеда я усаживаюсь в своё кресло (писать неудобно и не приходится) и углубляюсь в газеты.
…С сегодняшнего числа (я продолжаю 17-го) во всём укладе нашей жизни произошла существенная перемена. Так как Ал. [ексей] Н.[иколаевич] снова, слава Богу, на ногах, и ему нужно учиться, а преподавателям вход к нам закрыт, то мы все распределили его предметы между собой, кто во что горазд. Мне достался русский язык в размере четырёх часов в неделю.[157]157
Царский Лейб-Медик. Жизнь и подвиг Евгения Боткина, стр. 485, 486.
[Закрыть]
[158]158
Начиная с этой строчки фрагмент данного письма приведён на стр. 111 книги Татьяны Мельник (урождённой Боткиной) «Воспоминания о Царской Семье и Её жизни до и после революции».
[Закрыть]…В заключение мне хочется перевести Вам несколько удивительных строк, подписанных «А.», из № 77 Journal des Debats от 18 марта с. г… «Нужно радоваться, что он убедился в том, что сопротивляться не надо. Он уберёг этим Россию от революционных беспорядков, последствий которых, в разгар общеевропейского кризиса, невозможно было бы учесть. Как ни больно ему было расстаться с властью, которой он считал себя как бы священным носителем и которую он проявлял по велениям своей совести, чтобы передать её неподточенной своему преемнику, он должен был признать себя человеком другого века. Если у него сохранились ещё иллюзии относительно чувств тех элементов, которые считались до сих пор столпами империи и самодержавия, он должен был потерять их в течение последних дней… Манифест, которым он слагает с себя верховную власть, являет собой благородство и высоту мысли, достойные восторга (admirable). Он не содержит ни тени горечи, ни упреков, ни сожаления. Он проявляет полное самопожертвование. Он желает России в самых горячих выражениях осуществления её главных назначений. Тем способом, которым он сходит с трона, Николай II оказывает своей стране последнюю услугу – самую большую, которую он мог оказать в настоящих критических обстоятельствах. Очень жаль, что Государь, одаренный такой благородной душой, поставил себя в невозможность продолжать править…»
Эти золотые слова сказаны в республиканской газете свободной страны. Если бы наши газеты так писали, они бы гораздо больше послужили тому делу, которому хотят помочь, чем клеветой и пасквилями…
Тобольск, 24 декабря 1917 года.
Думаю, что этот листик не отяготит письма, а мне хочется в Сочельник написать тебе хоть несколько строк, мой драгоценнейший друг, мой ненаглядненький, мой милый, дорогой мальчик. Сегодня вечером я был на елке в доме № 1, где все женские руки семьи приготовили всем по несколько подарков и все вместе, своею бодростью и приветливостью, сумели всем окружающим устроить настоящий праздник… Деткам я ничего не мог сделать праздничного, но всё же и им достались подарки и угощения, которыми побаловали меня к празднику некоторые добрые мои пациенты-тоболяки. Всё любуюсь твоими ламбрекенами, мой золотой, особенно вторым: они пришпилены как раз против моего кресла, на противоположной стороне, и над этажеркой с книгами, к которой тем чаще приходится подходить, что рядом висят мои кителя. Скоро, кажется, они отойдут в историю, т. к., когда стрелкам будет приказано снять погоны и они это выполнят, я, по всей вероятности, окончательно перейду на штатское платье, что очень советую тебе сделать безотлагательно. Вряд ли тебя теперь будут удерживать на службе, т. к. теперь офицеров равняют с солдатами и даже не избранных в ротные, батальонные и другие командиры прямо разжаловывают в солдаты, то, естественно, теперь должны к офицерам применять правила, существующие для солдат, а по ним, как ты помнишь, ты уже давно подлежишь чистой отставке. Очень рассчитываю, что так и будет решено в марте, а до того ведь действия комиссий приостановлены. Сегодня имел задушевную беседу с Глебушкой, спросив его, не считает ли он за мной какого преступления, что так ко мне относится, и просил его откровенно мне сказать, в чём он меня обвиняет, т. к., хотя я <неразб.>, но всё-таки, может быть, в состоянии буду дать ему удовлетворительные объяснения. Он сказал мне, что я ошибаюсь, будто он меня не любит, но что просто у него вид такой от мрачности настроения, которым все страдают. На что я ему заметил, что именно потому, что все одинаково страдают, все стараются друг друга поддерживать, стали добрее и снисходительнее друг к другу. С тех пор Глебушка со мной опять ужасно мил и нежен. Вопрос мой был не дипломатический, а от искренно встревоженной обиженной души, и ответ Глебушки меня вполне успокоил. Спите Вы покойно, мои ненаглядные, драгоценные, да хранит и благословит Вас Бог, а я целую и ласкаю Вас бесконечно, как люблю.
Ваш папа. Целую тебя и люблю, мой ангел-утешитель, целую и люблю.[159]159
Там же, стр. 486, 487.
[Закрыть]
Екатеринбург, 2/15 Мая 1918 года.
…Со вчерашнего дня погода резко повернула у нас на тепло, кусок неба, видный из моего, ещё не замалёванного извёсткой, окна – ровно серо-голубого цвета, указывающего на безоблачность, но от всех ласк природы нам немножко суждено видеть, т. к. нам разрешён лишь час в день прогулки в один или два приёма…
…Сегодня я обновляю свою почтовую бумагу, которую мне вчера любезно доставили, и пишу своим новым пером и своими чернилами, которые обновил уже вчера в письме к деткам. Всё это очень кстати поспело, т. к., завладевая чужим пером и чернильницей, я постоянно кому-нибудь мешал ими пользоваться, а бумагу, серенькую, уложенную мне Танюшей, я уже давно извёл и писал на кусках писчей; извёл и все маленькие серенькие конвертики, кроме одного.
…Ну, вот и погуляли ровно час. Погода оказалась очень приятной – лучше, чем можно было предполагать за замазанными стёклами. Мне нравится это нововведение: я не вижу больше перед собой деревянную стену, а сижу, как в благоустроенной зимней квартире; знаешь, когда мебель в чехлах, как и у нас сейчас, – а окна белые. Правда, света, разумеется, значительно меньше, и он получается таким рассеянным, что слабым глазам больно, но ведь дело идёт к лету, которое бывает здесь, может быть, очень солнечным, а мы, петроградцы, солнцем не избалованы.[160]160
Царский Лейб-Медик. Жизнь и подвиг Евгения Боткина, стр. 487, 488.
[Закрыть]
Екатеринбург, 26 июня (9 июля) 1918 г.
Дорогой мой, добрый друг Саша, делаю попытку писания настоящего письма, – по крайней мере, отсюда, – хотя это оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь откуда-нибудь ещё писать, – моё добровольное заточение здесь настолько же временем ограничено, насколько ограничено моё земное существование. В сущности, я умер, – умер для своих детей, для друзей, для дела… Я умер, но ещё не похоронен, или заживо погребён, – как хочешь: последствия почти тождественны, т. к. и то, и другое положение имеет свои отрицательные и свои положительные стороны. Если бы я был фактически, так сказать, – анатомически, мёртв, я бы, по вере своей, знал бы, что делают мои детки, был бы к ним ближе и несомненно полезнее, чем я сейчас. Почил мёртв только граждански, у детей моих может быть ещё надежда, что мы с ними ещё свидимся когда-нибудь и в этой жизни, а у меня, кроме того, что мне ещё удастся быть им чем-нибудь полезным, но я лично этой надеждой себя не балую, иллюзиями не убаюкиваюсь и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза. Пока, однако, я здоров и толст по-прежнему, так, что мне даже противно иной раз увидеть себя в зеркале. Утешаю себя только тем, что раз мне легче было бы быть анатомически мёртвым, то значит, детям моим лучше, что я ещё жив, т. к., когда я с ними в разлуке, мне всегда кажется, что, чем мне хуже, тем им лучше. А почему я считаю, что мне было бы легче быть мёртвым, – поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими моё душевное состояние. На днях, т. е. третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел в уменьшенном размере, как будто очень издалека, лицо моего сына Юрия, но мёртвое, в горизонтальном положении, с закрытыми глазами… Последнее письмо от него было от 22-го марта ст. ст., и с тех пор почтовые сношения с Кавказом, и раньше испытавшие большие затруднения, вероятно, вовсе приостановились, т. к. ни здесь, ни в Тобольске мы ничего от Юры не получали. Не подумай, что я галлюцинирую, подобные видения бывали у меня и раньше, но ты легко себе представишь, каково мне переживать именно такое и при настоящих условиях, в общем вполне благоприятных, но при невозможности не только поехать к Юре, но даже что-либо о нём узнать. Затем, вчера ещё, за тем же чтением я услышал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня, как «папуля», притом произнесённое, будто, Танюшиным голосом, и я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос был похож, и я ни секунды не думал, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске: её последняя открытка была от 23-го мая / 5-го июня и, конечно, это были бы слёзы, чисто эгоистические, о себе, что я не могу слышать и, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голосок и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня. Точно так же ужас и горе, охватывающие меня при описании мной видении, также чисто эгоистические, т. к. если действительно мой сын умер, то он счастлив, а если жив, то неизвестно, какие испытания ему приходится или придётся ещё переживать. Ты видишь, дорогой мой, что я духом бодр, несмотря на испытанные страдания, которые я тебе только что описал, и добр настолько, что приготовился выносить их в течение целых долгих лет… Меня поддерживает убеждение, что «претерпевший до конца, тот и спасётся», и сознание, что остаюсь верным принципам выпуска 1889-го года.
Когда мы ещё не были выпуском, а только курсом, но уже дружным, исповедовавшим и развивавшим те принципы, с которыми мы вступили в жизнь, мы большею частью не рассматривали их с религиозной точки зрения, да и не знаю, много ли среди нас было и религиозных. Но всякий кодекс принципов есть уже религия, и нам, у кого, вероятно, сознательно, и у кого и бессознательно, – как, в частности, это было у меня, т. к. это была пора не то чтобы форменного атеизма, а полного в этом смысле индифферентизма, – так близко подходит к христианству, что полное обращение наше к нему, или хоть многих из нас, совсем естественным переходом. Вообще, если «вера без дела мертва есть», то «дела» без веры могут существовать, и если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это лишь по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путём тяжкого испытания – потери моего первенца, полугодовалого сыночка Серёжи, – оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился не только о «Курсовом», но «Господнем». Это оправдывает и моё последнее решение, когда я не поколебался покинуть своих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына. И я твёрдо верю, что так же как Бог спас тогда Исаака, Он спасет теперь и моих детей и сам будет им отцом. Но так как я не знаю, в чём положит он их спасение и могу узнать об этом только с того света, то мои эгоистические страдания, которые я тебе описал, от этого, разумеется, по слабости моей человеческой, не теряют своей мучительной остроты. Но Иов больше терпел, и мой покойный Миша мне всегда о нём напоминал, когда боялся, что я, лишившись их, своих деток, могу не выдержать. Нет, видимо, я всё могу выдержать, что Господу Богу угодно будет мне ниспослать. В твоём письме, за которое я ещё раз горячо благодарю тебя (в первый раз я старался выразить это в нескольких строках на отрывном купоне, надеюсь, что ты вовремя получил его к празднику, а также мою физиономию – к другому?), ты с драгоценным для меня доверием поинтересовался моей деятельностью в Тобольске. Что же? Положа руку на сердце, могу тебе признаться, что там я всячески старался заботиться «о Господнем, како угодия Господу» и, следовательно, по курсовому, «како не посрамити выпуска 1889-го года».
И Бог благословил мои труды, и я до конца своих дней сохраню это светлое воспоминание о своей лебединой песне. Я работал из всех своих последних сил, которые неожиданно разрослись там, благодаря великому счастию совместной жизни с Танюшей и Глебушкой, благодаря хорошему, бодрящему климату и сравнительной мягкости зимы и благодаря трогательному отношению ко мне горожан и поселян. Собственно говоря, Тобольск только в центре своём, правда обширном, представляет собой город, очень, кстати, живописно расположенный, богатый старинными церквами, богоугодными и учебными заведениями, к периферии же он постепенно и незаметно переходит в настоящую деревню. Это обстоятельство наряду с благородной простотой и чувством собственного достоинства сибиряков придаёт, по-моему, всем отношениям жителей между собой и не приезжим тот характер непосредственности, безыскусственности и доброжелательства, который мы с тобой всегда так ценили и который создаёт потребную нашим душам атмосферу. К тому же в городе так быстро распространяются всякие вести, что первые счастливые случаи, в которых Бог помог мне оказаться полезным, вызвали такое доверие ко мне, что желающих получить мой совет росло с каждым днём вплоть до внезапного и неожиданного моего отъезда. Обращались всё больше хронические больные, уже лечившиеся и перелечившиеся, иногда, конечно, и совсем безнадежные. Это давало мне возможность вести им запись, и время моё было расписано за неделю и за две вперёд по часам, так как больше шести-семи, в экстренных случаях, восьми больных в день я не в состоянии был навестить: все ведь это были случаи, в которых нужно было очень подробно разобраться и над которыми приходилось очень и очень подумать. К кому только меня не звали, кроме больных по моей специальности?! К сумасшедшим, просили лечить от запоя, возили в тюрьму пользовать клептомана, и с истинной радостью вспоминаю, что этот бедный парень, взятый по моему совету своими родителями (они крестьяне) на поруки, вёл себя всё остальное время моего пребывания прилично… Я никому не отказывал, если только просившие не хотели принять в соображение, что та или другая болезнь совершенно выходит за пределы моих знаний. Я отказывался только идти к только что заболевшим, если, разумеется, не требовалась немедленная помощь, так как, с одной стороны, время моё уже было обещано вперёд другим, а с другой, я не хотел становиться на пути постоянных врачей Тобольска, который очень ими счастлив и в количественном, а главное, в качественном отношении. Все это очень знающие и опытные люди, прекрасные товарищи и настолько отзывчивые, что публика Тобольска привыкла присылать прямо лошадь или извозчика к доктору и тотчас же его получить. Тем более ценно и её терпение относительно меня, который не в состоянии был исполнить такого рода требования, а, напротив, вынужден бывал заставлять их по долгу ждать. Правда, так как скоро стало известно, что я никому не отказываю и слово свято держу, больные могли ожидать меня со спокойной душой. Если же болезнь не позволяла ждать, то больные или обращались к местным врачам, что меня всегда радовало, или к доктору Деревенко, который тоже пользовался большим доверием, или отправлялись в больницу, таким образом, случалось, что приехав в заранее назначенный мною день и час, я уже не заставал болящих, но это только всегда бывало на руку, так как большею частию программу приходилось составлять столь обширную, что я не всегда мог её выполнить, образовывались иногда долги, которые я выплачивал, когда кого-нибудь не заставал. Принимать в том доме, где я помещался, было неудобно, да и где, но всё же от 3 до 4½–5 я всегда бывал дома для наших солдат, которых исследовал в своей спальне, комнате проходной, но т. к. через неё проходили лишь свои же, то это их не стесняло. В эти же часы ко мне приходили мои городские больные, либо для повторения рецепта, либо для записи. Приходилось делать исключение для крестьян, приезжавших ко мне из деревни за десятки и даже сотни вёрст (в Сибири с расстояниями не считаются) и спешившими обратно домой. Их я вынужден бывал исследовать в маленькой комнатке перед ванной, бывшей несколько в стороне, причём диваном мне служил большой сундук. Их доверие меня особенно трогало, и меня радовала их уверенность, которая их никогда не обманывала, что я приму их с тем же вниманием и лаской, как всякого другого больного, и не только, как равного себе, но и в качестве больного, имеющего все права на все мои заботы и услуги. Кто из них мог переночевать, того я на следующее утро пораньше навещал на постоялом дворе. Они постоянно пытались платить, но так как я, следуя нашему старому кодексу, разумеется, никогда с них ничего не брал, то, пока я был занят в избе с больным, они спешили заплатить моему извозчику. Это удивительное внимание, к которому мы в больших городах совершенно не привыкли, бывало иногда в высокой степени уместным, т. к. в иные периоды я бы не в состоянии был и навещать больных вследствие отсутствия денег и быстро возрастающей дороговизны извозчиков. Поэтому в наших обоюдных интересах я широко пользовался другим местным обычаем и просил тех, у кого есть, присылать за мной лошадь. Таким образом, улицы Тобольска видели меня едущим и в широких архиерейских санях, и на прекрасных купеческих рысаках, но ещё чаще потонувшим в сене на самых обыкновенных розвальнях. Столь же разнообразные были и мои друзья, что, может быть, и не всем нравилось, да мне-то до этого не было никакого дела. К чести Тобольска должен, впрочем, оговориться, что прямых указаний на это никаких не было, да и косвенных было всего одно, к тому же оно и не бесспорно. Приехал как-то вечером ко мне муж одной из моих пациенток с просьбой безотлагательно навестить её, т. к. у неё сильные боли (в животе). По счастию, я мог исполнить его желание, правда, за счёт другой больной, но которой я не обозначил своего посещения, и поехал с ним в дом на извозчике, с которым он ко мне приехал. Дорогой он начинает ворчать на извозчика, что он не туда едет, на что тот ему резон-но от…[161]161
ГА РФ. Ф.740, оп. 1, д. 12, лл. 1–4. Опубл. Татьяна Мельник (урождённая Боткина). Указ. соч., стр. 115–119.
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?