Текст книги "Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
К таким молодым старикам принадлежал Адам. Скучал он ужасно, и со скуки сердился и злился, брюзгливость стариков ведь не что иное, как следствие скуки. На всех окружавших вымещал он свою скуку и досаду, как будто они были виновны в том, что он живой мертвец.
Случалось ему иногда видеть, как другие наслаждались своею скромной долей трудовой жизни – и пробуждался он на мгновение от усыпления, и придумывал, что начать ему, но вслед за тем утомление опять связывало ему руки, все помыслы кончались продолжительной зевотой, голова опускалась и наставало прежнее усыпление. Подчас сердце его начинало ныть болезненной тоской, жаждой любви, сильных ощущений, борьбы, но это были только мимолетные порывы, за которыми всегда следовал тот же тяжелый сон. Адам не любил еще, хотя не одна уже женщина сжимала его в своих объятиях и обливала его лицемерными слезами, и не одно, может быть, юное сердце билось действительной любовью к нему. Для него женщина была одной забавой, он не постигал, чтобы сердце могло сильнее биться для нее, чтобы можно ее любить. Пресыщенный и истощенный, он уже не искал новых попыток любви, скорее, избегал их, воображая, что испил до дна это блаженство, которое многим другим кажется неисчерпаемым.
Тяжело и бесцветно тянулась его жизнь, часто день казался ему веком, а минута годом, случалось, что он сидел и смотрел на часовую стрелку и, казалось, не мог дождаться, чтобы она передвинулась с места.
Однажды вечером, после продолжительной зевоты, с трудом поднялся пан Адам с дивана, оседланный конь был перед крыльцом, собаки и приятели давно ждали его. Но он не сел на коня, не отправился с приятелями на охоту, а побрел один, пешком, сам не зная куда. Случай привел его к палатке цыган. Заходящее солнце обливало запад багровым светом, косые лучи его чертили длинные полосы, золотые и черные, на траве, местами уже окропленной серебристой росой. Природа при этом чудном освещении представляла что-то необычайное, что-то фантастическое. Величественная картина поразила даже равнодушные взоры пана Адама, он остановился и стал смотреть вокруг себя. Это было как раз перед палаткой Апраша. С распущенными черными как смоль волосами сидела перед ним красавица-цыганка, полная огня и молодости, черные глаза ее пылали, как раскаленные уголья. Взор ее проник в самое сердце пана Адама, он задрожал. Аза заметила это, усмехнулась, и между ее алыми губами показались два ряда ослепительно белых зубов. Чаровница откинула назад голову, подняла глаза, выгнула свой стройный стан, словно хотела похвалиться перед ним своими семнадцатью годами. Пан Адам стоял, смотрел и восхищался, сердце его сильно билось, кровь в его жилах текла живее обыкновенного, в первый раз в жизни зародилось в нем желание – он действительно полюбил.
Только бы искру любви в иссохшее сердце – она разгорится, как пожар в засуху, пламя запылает с негаданной, всесокрушающей силой. Так было с Адамом. Не сошел он еще с места, как мысленно решил: «Она должна быть моею, хоть бы пришлось ее купить ценою крови… должна быть моею!»
Как только он отошел на несколько шагов, Аза с радостью и со смехом побежала к Апрашу.
– Слушай, дод[5]5
Дод – отец.
[Закрыть], – сказала она, – брось свой молот и отдохни, дивное дело делается: раклори[6]6
Ракли и уменьшительное раклори – девушка.
[Закрыть] поймала рыбку…
– Что, тебе опять пригрезилось? – резко отвечал цыган.
– Нет, не пригрезилось, я знаю людей! Обрекши нас на вечное скитание, Бог дал нам чутье, как старому джукалу[7]7
Джукал – собака.
[Закрыть], что отыскивает себе целебную траву, мы также чуем людей и читаем в них лучше, чем они в своих книжках. Давеча здесь проходил здешний молодой раи[8]8
Раи – барин, господин.
[Закрыть], тот, о котором рассказывают, что у него в жилах вода вместо крови. И подлинно: посмотреть на него – кажется, не станет у него силы дожить до завтра. Однако мои глаза разожгли его. Да и я уж смотрела на него, смотрела так, что он весь задрожал и свернулся, как уж под ногою. Лицо так и вспыхнуло, руки затряслись – и побежал отсюда, как шальной.
Цыганка дико хохотала и била в ладоши.
– Будут у Азаори богатые наряды, золото на голове, золото в косах, и красные пояса, и все, что ни захочет!
– А ты продашь себя, раклори? – мрачно спросил цыган.
– Я? Навсегда – нет! На час! Отчего же и не продать себя? На свете все продается, разница только в цене: чего не купишь за грош, купишь за миллион. Сердца ему не продам, а глаза, косу, холодные руки отчего ж не продать?
– Прелестница, – произнес сквозь зубы цыган, – прелестница! Бынгескри дчаи![9]9
Чертова дочь.
[Закрыть]
Аза отскочила, как бы пораженная громом, глаза ее запылали.
– Слушай, старик, – грозно закричала она, – ты не имеешь еще права поносить меня и посылать к бынгу! Ты не знаешь, что у меня на уме. Я продам себя, но не на позор, за его деньги я дам ему только то, что дам каждому: улыбку, взгляд, песню! А ты думал, что я век буду жить в ваших лохмотьях и грязи? Нет, нет, я презираю и вас, и себя, я родилась на то, чтобы быть рани[10]10
Барыня, госпожа.
[Закрыть], мне нужны наряды, цепочки, блестки, самоцветные камни, мне нужна власть!.. А после, – прибавила она задумчиво, – когда пройдет молодость, когда увянет моя красота, оденете меня опять в лохмотья, и я пойду за повозкой, послушная, как джукал.
Кузнец только покачал головой, но клещи и молот дрожали в руках.
– Собачья душа! – проворчал он – Не дается цыган, так надо ласкаться к барину. Вишь, с нами не живется! Ох, молодость, молодость!..
– Ты никогда не был молод, – живо перебила Аза, – одни женщины умеют быть молодыми, а мужчины уже родятся стариками. Ваше дело работать, а наше – нет. Где же петь в голоде и в нужде?!
– Вскружилась твоя головушка!
– Вскружилась! – подхватила цыганка, танцуя в тесной палатке. – Посмотри, как я заживу. Буду веселиться, петь, плясать! Завтра буду в барском доме, завтра буду рани! Счастливо оставаться, старик!
VI
С тяжелой думой возвратился пан Адам домой. У крыльца его встретили собаки и приятели, но он ни словом, ни взглядом не наградил их. Туча собралась на его челе, в глазах загорелась страсть, кровь его кипела желанием, любовью!
Хотелось ему, не теряя ни минуты, воротиться назад, подать руку цыганке, ввести ее в свой дом, но стыд перед приятелями и слугами удержал его.
Целую ночь прометался он в бессоннице. К утру, когда он немножко успокоился, стало ему стыдно себя самого, он начал смеяться над собой.
«Смешно, – рассуждал он про себя, – паныч влюбился в цыганку, в черную грязную цыганку, когда стоит только съездить в столицу и выбрать любую из сотен красавиц! В богатстве захотелось отведать трудового хлеба! Нет, вздор, это невозможно, не должно быть».
Он старался отогнать мысль о цыганке, но мысль, как пиявка, впилась в его сердце и терзала его без милости.
Он, так сказать, распался на два человека, как обыкновенно бывает, когда в душу западет страсть, сильнее рассудка и стыда, и мы попеременно страдаем и смеемся над своим страданием.
К вечеру паном Адамом овладел страшный гнев. Он приказал созвать людей, чтобы узнать, кто позволил цыганам расположиться на пустом выгоне. Сам он не решался опять идти к палатке, а хотелось ему, чтобы палатка к нему пришла, и он гневно велел позвать цыган.
Солнце было уже на закате, давно уже сидела Аза перед палаткой, разряженная, веселая, с лукавой улыбкою. Апраш без милости смеялся над нею, когда явились из господского дома посланные – перепуганный войт и другие старшины. Аза радостно захлопала в ладоши.
Старшины думали, что девка одурела. Им страшен был гнев барина, который ей одной был понятен и одну ее не пугал.
Апраш шел на господский двор в раздумье, а Аза с веселой, лукавой улыбкою, в полном блеске красоты.
На крыльце не было ни собак, ни приятелей, сидел один барин. Аза подошла к нему смело, с полным сознанием своей силы, с уверенностью в победе.
Испугался Адам ее черных блестящих глаз, вместо гнева в лице его мелькнула улыбка, как бы выпрашивающая сострадания.
– Кто позволил вам стоять здесь? Откуда вы пришли? – спросил он после некоторого колебания.
– Старик мой не умеет хорошо говорить, – живо подхватила цыганка, – позволь мне говорить за него. Молчи, Апраш, дай мне все устроить! – прибавила она шепотом по-цыгански.
С этими словами она подошла к самому крыльцу, наклонила голову на сторону, подперла ее рукой и, как змея, впившись взором в юношу, начала говорить вполголоса какие-то непонятные слова, словно заговаривала жертву. Адам с минуту смотрел на нее, потом хотел отвернуться, чувствуя, что взгляд цыганки потрясал его до глубины души, но уже было поздно: красавица держала его в своих сетях. Безмолвный, бессильный опустил он голову.
VII
На следующий день Аза была в господском доме, а цыгане с кузницей по-прежнему на выгоне. Но Азы нельзя было узнать. Черная цыганка в барских покоях была царевной берегов Инда, видением из древних санскритских поэм и недоставало ей только цветка лотоса, чтобы представить собою Лакшми, родственницу Вишну и Брамы. Все богатства, все роскошные уборы, в продолжение многих лет накопленные предками паныча, были отданы в полное распоряжение цыганки. Сам пан Адам стал ее послушным рабом, забыв вчерашних друзей, собак и все на свете, по целым дням лежал он у ног чаровницы, принимая с подобострастием малейшую милость, какою ей угодно было его наградить.
Так проходили дни за днями, она смотрела, он слушал. Иногда она поражала его язвительной улыбкой, иногда ласкала нежным взглядом. Адам страдал, она становилась нахальнее, непокорнее и требовательнее, чем более встречала покорности в своем обожателе, тем безжалостнее давила его. Аза жила своим торжеством, ей только и нужно было видеть себя красавицею и госпожою, отведать жизни богатых, упиться разом, как дикому зверю, всем, что было в ее власти, наслаждаться богатством долго она не сумела бы. Молодой человек, валявшийся у ног ее, измученный жаром бессильной страсти, не возбуждал в ней даже сострадания. И понятно: цыганка привыкла видеть мужчину крепким, сильным, трудящимся, а пан Адам был в ее глазах карликом, на которого она смотрела с любопытством и даже с некоторым презрением, она смеялась над ним и только когда страсть совершенно обуревала безумца, она бросала ему двусмысленную улыбку, как жадной собаке бросают объеденную кость. Любовь в несчастном шла об руку с гневом, но в обоих чувствах он был равно бессилен, и они только сжигали его самого.
Аза, между тем, переходя от одного предмета к другому, забавлялась разнообразными богатствами, которые собрали в старинном доме несколько поколений праздности, избытка, скуки и прихотей. Каждый день требовала она новых украшений, новых игрушек, и за все платила только обольстительной улыбкою, волшебным взглядом своих черных глаз. Пан Адам не мог добиться от нее даже самого холодного поцелуя, так хорошо понимала она, что могущество ее заключалось в порывах неудовлетворенной страсти, долженствовавшей угаснуть в первом объятии. Она раздувала искру взорами и улыбками и спешила пожить этой жизнью богатства, роскоши и власти, как обаятельным сном, который мог с минуты на минуту прерваться. Она хотела почерпать все, что неожиданная прихоть судьбы подавала ей, когда же припоминала она свои лохмотья, дрожь пронимала ее, и она, как страус, закрывала глаза, чтобы не видеть будущей нищеты.
VIII
Казалось бы, такая жизнь не могла тянуться долго, а она таки тянулась уже немало времени. Чародейка сжигала хилого юношу дотла, тяжело ему было, но с давнего времени впервые почувствовав жизнь, он не мог от нее оторваться. Мало-помалу, однако, Аза начала чаще помышлять о завтрашнем дне, о цыганском шатре, о лохмотьях, о радостях и лишениях цыганского житья под открытым небом. В душе ее происходила борьба. С одной стороны, удерживал ее блеск богатства, с другой – манила цыганская свобода. Хотя и в расписанных стенах, а все-таки она чувствовала себя невольницей, в окна видела все одни и те же печальные темно-зеленые ели, не чувствовала она порывов ветра, а только слышала глухие стоны его в трубах, не приходила беспрестанно к новому, неведомому, и в душе ее пробудилась тоска по прошлому, тоска даже по бедности.
Кто разберет человеческую природу, кто разгадает человеческое сердце? Как часто случается, что нами овладевают два стремления, совершенно противоположные, и оба нам так милы, так дороги! Так было и с Азой.
В доме Адама удерживали ее все наслаждения богатства и роскоши, к табору влекла тоска о беспредельном мире.
Через неделю цыганка уже плакала от тоски и хотела бы улететь, ей казалось, что она умрет в этой неволе, жаль ей было только роскоши, которой не успела насладиться. Бледный, хилый, млеющий поклонник не мог прельщать, она чувствовала к нему не сострадание, а одно только презрение, с отвращением отирала она руки после каждого прикосновения к ней иссохшей руки пана Адама. А он сгорал, любил, но жил…
Однажды вечером из-за деревьев показался месяц, вечерняя звезда загорелась на бледном небе. Аза с трепетом бросилась к окну, отворила его, высунулась, чтобы вдохнуть вечернюю свежесть и устремила к небу свои задумчивые глаза. Серебристый свет месяца воскресил в душе ее прежние странствия и вызывал к новым.
– Что с тобой? – спросил Адам.
– Что? – произнесла Аза с язвительной улыбкой, едва оборачиваясь к нему. – Не понять тебе, если я и скажу!.. Жаль мне бедности, холода, голода и бродячей жизни, тошно мне на одном месте, – недаром мы обречены на вечное скитание! Тебе и в голову не придет, чтобы можно было тосковать по черному хлебу, по жалкой нашей доле, по бездомовью! Наши старики рассказывают, что в той земле, откуда мы выгнаны, почитают одну птицу… эта птица и к вам прилетает… Смотри, вот на дереве ее гнездо… у вас зовут ее аистом… Аист точно так же проклят, как и цыгане.
– И в самом деле не понимаю, – зевая, отвечал пан Адам.
– Погоди, может быть, поймешь. У аиста, как и у нас, нет родной земли. Давно, очень давно – лет тому столько, сколько песчинок в кучке песка или сколько звезд на небе в зимнюю ночь, – была на людей большая кара. Люди были тогда одним племенем, но они были нечестивы, и Мроден-баро решился наслать на них гибель. Один только был между людьми благочестивый старик, его Мроден-баро выбрал для возобновления людского рода, велел ему построить большой корабль, в котором поместились бы по паре всех земных тварей и несколько избранных людей. Когда небесные ворота отворились и вода потоком хлынула на землю, все твари стали входить в корабль и с грустью и скорбью прощались с матерью-землею. Не было глаза, который бы не прослезился, глядя в последний раз на родимый край, один только аист, с жабою в клюве, вошел на корабль, не оглянувшись даже на свое гнездо. Мроден-баро видел это и за такую бесчувственность проклял аиста и велел ему вечно тосковать. И вот, как сошла с земли вода, аист начал вечно перелетать из края в край и все стонет и тоскует по одной далекой стороне. Этот аист – тот же цыган, что и мы. Все тоскуем, да все скитаемся с места на место, и нигде нет нам ни родины, ни отдыху.
Произнеся эти слова, цыганка вздрогнула и бросилась к дверям, как бы хотела бежать, пан Адам остановил ее.
– Ты должна остаться со мной! – сказал он.
– Почему же не тебе идти за мною? – надменно возразила цыганка. – Ты мне и не мил, и не нужен, я тебе нужна! Из чего стану я жертвовать собою для тебя? Хоть бы я влила в тебя всю мою молодость, – завтра же она застыла бы в этом льду!
– Ты не пойдешь! – закричал Адам в отчаянии.
– Нет, сегодня не пойду, – холодно отвечала Аза. – Как наступит полный месяц, циомуторо[11]11
Циомут, или чомут, у иных цыган чон – луна, оро – уменьшительное окончание.
[Закрыть] укажет дорогу – тогда пойду.
IX
Между тем как это происходило в господском доме, под наметом Апраша по-прежнему стучал молот, сыпались проклятия и брань. Жена по-прежнему сидела неподвижно, прижав младенца к груди, нагие ребятишки бегали по выгону, Тумр по вечерам уходил из шатра. Один Апраш грустил по черным глазам Азы, по ее песням, то веселым, то унылым, по ее насмешливым речам.
Бедный Лепюк, в котором разгорелась кровь ромов, по-прежнему каждую ночь ходил к шатру прислушиваться к звукам забытого с детства языка. А между тем перед хатой старика, на завалинке, долго просиживала по вечерам, в глубоком раздумье, подперши голову рукою и устремив неподвижный взор за околицу, молоденькая, пригожая дочь. Мотруне было лет семнадцать, она вовсе не походила на прочих стависских девушек, и в толпе их, когда они вместе отправлялись к обедне, тотчас можно было узнать ее, как зерно гречихи в куче золотой пшеницы. Лицо ее представляло смешение крови опального племени с кровью славянскою, в сердце ее кротость и нежность оседлого племени соединялись с вечной тревогой и тоской скитальцев. Она была хороша, как цыганка, и мила, как подолянка, в глазах горел блеск юга, на устах светлая и ясная жизнь севера. Дочь Лепюка была первой красавицей в селении и одною из самых гордых, в выражении ее лица было нечто, как бы предчувствие, что на ее долю выпадет более страдания, чем на долю всех ее сверстниц, и что она перенесет их мужественнее. Редко она смеялась, редко участвовала в плясках, не любила ничего, чем тешатся другие деревенские девушки. Лучшим для нее удовольствием было по целым часам просиживать на высоком холме и глядеть далеко, как бы ожидая, не отзовется ли ей кто с другого края света. Мать ее давно умерла, отец любил ее, но мало ее голубил, братья ее пошли в мать – были веселые, бойкие парни и не понимали грусти сестры. Мучением было для нее долго сидеть в избе, часто она плакала, мысля о том, что прикована к завалинке, когда же надо было идти за водой, она с радостью бежала к самому отдаленному ключу, выбирая всегда наименее знакомую тропинку.
Однажды вечером, идя с коромыслом на плечах, Мотруна встретила Тумра: только раз встретились их взгляды, но они не могли уже забыть друг друга. Тумр был слишком горд, чтобы искать сближения с девушкой, которая могла с презрением отвергнуть его, не Мотруне же было начинать знакомство. Но две силы, независимые от их воли – случай и могущество рождающейся привязанности, – сводили их, бессознательно для них самих. Днем Мотруне зачастую приходилось проходить мимо цыганского становища, по вечерам скитание Тумра невольно направлялось к избе Лепюка. В сердце молодого цыгана разом заговорили два чувства, которые очень часто соединяются: любовь к девушке и желание привязать свою судьбу к месту, к клочку земли, на который могла бы излиться часть любви, наполнявшей его сердце.
Тумр никогда не любил кочевья, теперь же сильнее, чем когда-либо, мечтал он о своей избе, о своем клочке земли, о тихой жизни у домашнего очага, о спокойной смерти под родным кровом.
Вместе с тем развивалась в нем и любовь к Мотруне. Хотя не было еще произнесено между ними ни одного слова о взаимном чувстве, однако оно уже не было для них тайной: одно только слово, одно движение – и чувство должно было вырваться наружу. Однажды встретились они за околицей. Мотруна, задумчиво опустив голову, возвращалась с поля, Тумр, по обыкновению, швырнув молот, выбежал из шатра, чтобы подышать чистым ночным воздухом на свободе. Селение пряталось в тумане, воздух был напитан летними испарениями, запахом жнива и цветов. Взоры молодых людей случайно встретились и встретились, как знакомые, родные, как будто они уже целые годы прожили вместе. Мотруна несла вязанку хвороста и сгибалась под тяжестью. Тумр сжалился над усилиями девушки.
– Послушайте, – сказал он, подходя к ней, – позвольте мне донести вашу вязанку до избы, вы совсем измаялись…
– Да вы идете не в деревню, вам не по дороге…
– Я никуда не иду.
– Как еще бежали-то!
– Так только освежиться. Довольно наглотался дыму.
– Стало быть, сами устали!
– Эх, нет!
Говоря это, Тумр взял вязанку, взвалил на плечи и пошел с девушкой к селению.
Путь был недальний, но много ли нужно времени, чтобы высказать всю душу? Немного слов было обменено между ними, но в этих немногих словах заключалась вся их жизнь, все их надежды. Еще не дошли они до избы, а уже знали друг друга совершенно. В беседе и не заметили они, как приблизились к избе Лепюка, Мотруна вспомнила, что их может увидеть отец, и только что хотела взять вязанку и удалить своего проводника, как раздался гневный голос. Лепюк стоял у ворот с трубкой в руке и таким суровым взглядом встретил приближавшихся, что у Мотруны сердце замерло от страха.
– Го, го! – закричал старик дочери. – Вот погоди, будешь у меня таскаться по ночам с цыганами! Вишь, что еще вздумала! И ты туда ж, оборванец! Смеешь ухаживать за хозяйской дочкою? Это что значит?..
Цыгана обдало холодным потом. Испуганная и смущенная Мотруна успела уже скрыться в ворота, когда Тумр собрался с ответом.
– Велик грех, – сказал он, – что я помог твоей дочери нести вязанку!
– Обойдется и без твоей помощи! – закричал старик дрожащим голосом. – Ступай себе своей дорогой, да не заводи у нас знакомства, не то, пожалуй, познакомишься и с дубиной, она у старого Лепюка всегда готова для непрошеных гостей!
Старик отворотился и начал выбивать пепел из трубки, ворча себе под нос:
– Того только и недоставало, чтобы к моей крови да снова прилить цыганской! Вишь, чертовы дети! Уже успели снюхаться. Да я выбью у девки дурь из головы! Цыганская кровь так к цыганам и тянет! Эх, видно, что ты себе ни делай, а не сбросить этого проклятого цыганства! Я ли не старался, и сколько лет, переделать себя, чтобы люди забыли цыгана! А тут надо было нелегкой принести этих оборванцев! Надо принять меры заранее, не то, пожалуй, скажут: старик с умыслом просватал дочь за цыгана. Нет, не бывать тому!..
Крепко билось у старика сердце. Задыхаясь от гнева, вошел он в избу, где дочь уже суетилась около печи.
– Слушай, Мотруна! Да не отворачивайся и не прячь головы и ушей за горшки, – я шутить не люблю! Какое тебе дело до цыган, а цыганам до тебя? Эй, нехорошо будет, право слово, нехорошо! Я этого не похвалю. Ты хозяйская дочь, стыдно тебе связываться с цыганом!
Девушка с минуту помолчала, потом подняла голову и кротко сказала:
– Что ж тут дурного? Он сам подошел ко мне, я его не просила.
– А тебе бы прогнать его!
Девушка пожала плечами.
– Да и что помог мне, что тут дурного?
– Вишь, какая разумница стала! Она же меня учить будет! Много ты знаешь, глупая голова, где зачинается зло и чем кончается! Положим, что сегодня ничего не было, назавтра он уже будет считать себя знакомым, станет смелее, через неделю станешь скучать по нему, а там, чего доброго, придется мне выгнать тебя дубиною из хаты вместе с ним.
Девушка молчала.
– Эй, берегись, – прибавил Лепюк, бросаясь на девку, – не своди таких знакомств! С цыганом водить дружбу нам не след! Завтра он откочует себе, как дикий зверь, ну, а что будет, как положит на нас позор? Что будет с твоим стариком-отцом? Эх, берегись, Мотруна! Я не прощу… никогда не прощу! Ты меня знаешь!
X
Несмотря на угрозы старика, знакомство молодых людей не прекратилось. Не раз видались они на холме, за околицей, только осторожнее, так, чтобы ни один глаз не мог их подстеречь. Каждый новый день крепче связывал их. Мотруна мужественно пошла по пути, указанном ей судьбою, Тумр твердо решился остаться в Стависках, бросив своих братий цыган. Сильные страсти редко проявляются в нужде и в уничижении, зато, когда проявятся, то уже бушуют в сердце страшно, неукротимо: ничто не может переломить их, потому что сердцу, знакомому с бедствиями, испытавшему горечь жизни, нечего уже бояться. Наша гостинная любовь часто не выдержит одного вида истертого платья, не выдержит мысли, что придется любить в дрянном домишке, среди лишений и трудов. Не то у поселян: их любовь не пугается ни голода, ни лишений, ни нареканий. Наша любовь – тепличный цветок, не выдерживает ни острого ветра, ни морозов, любовь крестьянская – редкий цветок, расцветает во много лет раз, но зато переживает бури, не боится болезней, презирает судьбу. Такая же была любовь Тумра и Мотруны. В сердце девушки она побеждала боязнь отца, а цыгана заставляла забывать, что нужда вдвоем тяжелее нужды одинокой. Они ничего друг другу не обещали, не давали никаких клятв, а были вполне уверены, что любовь их восторжествует и над отцом, и над людьми, и над нуждою.
Готовность ко всяким жертвам была как бы предчувствием их неизбежности – и скоро настала для обоих пора действительных жертв.
XI
Давно уже стоял Апраш со своей семьей на Стависском выгоне. Цыгане ковали, пока было что ковать, остальное же время отдыхали или скитались по окрестным деревням и усадьбам. Аза владычествовала в господском доме, Тумр думал об одной Мотруне.
В один весенний вечер Апраш стоял под отворенным окном барского дома, брови его были сурово насуплены, на лице изображалась досада. У окна сидела цыганка, грустная, бледная, измученная, и на глазах ее блистали слезы. Адама при ней не было. Она в глубоком раздумье смотрела на луну.
– Слушай, Аза, долго ли ты еще хочешь здесь оставаться? – спросил цыган голосом, полным упрека, и с язвительной улыбкою.
– А почем я знаю! – печально отвечала девушка. – Ничто здесь не держит моего сердца, а как-то трудно собраться. Как бывает в пути, иной раз выищешь тенистое дерево, расположишься под ним на траве, да так засидишься на привольном месте, что потом и подняться не хочется. Не знаю, что со мною делается, иной раз возьмет такая тоска по нашему кочевью, а потом страшно становится нищеты и жаль этого тихого приюта, под которым столько людей родилось и умерло! Что-то непонятное привязывает человека к месту, я даже готова плакать: тошно мне будет оставаться здесь без вас, да и жаль будет этих серых стен, когда уйду с вами.
– Избаловалась, Аза, избаловалась, говоришь не по-цыгански, – сказал Апраш. – Пора нам подниматься, не то, пожалуй, все засидимся, да и работы-то уж мало становится, все перековали. Уж не жаль ли тебе твоего барича?
Старик горько засмеялся, стараясь скрыть гнев.
– А если и жаль? – спокойно возразила девушка. – Отчего ж не пожалеть? Для него, бедняжки, – словно слепой родился, – и свет Божий не существует, отжил жизнь прежде, чем борода выросла. Этакое бедное, хворое, жалкое существо, и подумать жалко! Что станет он делать без меня?
– Что? Найдет себе другую! – сказал старик, пожимая плечами.
– Другую? Нет, не найдет, – возразила цыганка, качая отрицательно головою. – Я одна понимаю его, знаю, чем его оживить и как его держать – другая не сумеет.
– Так ты думаешь оставаться! – прервал Апраш, и глаза его засверкали, как бы угадывая мысли девушки.
– Я?.. Оставаться здесь? Разве ты меня не знаешь? – живо вскричала девушка. – Оставаться с этим трупом… запертой в четырех стенах, чтобы он выгнал меня, когда я ему наскучу! Нет, старик, я брошу это богатство и пойду с вами. Да и надоело мне это житье… Что в нем? День за днем все одно и то же, тянутся часы, что хромые лошади. Однако сказать тебе, старик: жаль мне будет этих хором, я вынесу с собою думу долгую, долгую, может быть, по самую смерть.
– Ох, мудреная ты девка! – сказал Апраш, качая головой. – Я всегда знал, что как только сложу шатер, ты все бросишь и босая пойдешь к нам! Ты настоящая ромонэ-дчай[12]12
Ромонэ-дчай – цыганская дочь.
[Закрыть], не то, что Тумр.
– А что он?
– Назад тому неделя, как только кончился срок его заработка, бросил шатер, не кивнул даже головой за марно-та-лон[13]13
Марно-та-лон – хлеб-соль.
[Закрыть], за приют и науку.
– Пошел кочевать сам по себе?
– Куда! Влюбился, кажись, в какую-то здешнюю девчонку, да и хочет засесть в Стависках: только и ждет, чтобы мы убрались. Наша жизнь никогда не была ему по сердцу, в нем кровь гаджи, ему бы только сидеть да дремать!.. Но не так легко ему удастся, как думает: отец девки сам-то ромонэ-чал[14]14
Ромонэ-чал – цыганский сын.
[Закрыть], ни за что не отдаст дочки за цыгана, он уже, рассказывали мне, поклялся седыми волосами, что пока жив, не видать Тумру его Мотруны. Увезти девку не может, куда он с нею денется? Пропадет Тумр, пропадет, как джукал.
– А жаль его, старик, нам потеря.
– А нам-то что? Хочет пропадать, ну пусть себе привяжет к шее камень, да в воду, правда, прибавится нам заботы без его рук, зато спокойнее будет без его злости и упрямства. А ты, Аза, все-таки собирайся в дорогу, а чтобы убраться без беды, чтобы не было погони, брось все, что подарил тебе твой паныч, надевай свое старое лохмотье, да и в путь!
– Так, в путь, в путь! Вперед и вперед! – говорила цыганка, закрывая лицо руками. – Все вперед и вперед до последнего издыхания… пожалуй и до смерти!..
– Эй, баба! – с досадой крикнул Апраш. – Полно хныкать! Стыдно тебе, ты не гаджи! Повеселилась немного, пожила в холе и неге, будет с тебя! Пора расстаться с пуховиками – и в дорогу! В дорогу!
– Завтра, – с живостью произнесла девушка, затворяя окошко, – завтра!
– Помни же, завтра!..
XII
На другой день, рано утром, Аза была еще в барском доме, а цыганский лагерь на выгоне был уже снят. Цыгане укладывались: дети подавали старику кузнечьи орудия, которые он укладывал в свой вурдэн[15]15
Вурдэн – повозка.
[Закрыть], женщины свертывали свои пожитки, безмолвная мать, по обыкновению, равнодушно смотрела на сборы. Много было хлопот, еще больше писку и крику.
С отдаленного холма Тумр наблюдал за движениями хорошо знакомых ему лиц, и какое-то непонятное чувство шевелилось в его груди: не жаль ему было старика Апраша и прочих цыган, единственных его родственников в целом мире, а между тем, в минуту расставания, когда он должен был остаться один-одинехонек, кровь заклокотала в его висках, и сильнее забилось стесненное сердце. Будущность предстала ему, мрачная, полная страшных тайн, как бурная осенняя ночь, в темноте которой свистят только вихри и мелькают привидения. Без куска хлеба, без приюта, без друга, Тумр все-таки решился остаться ради девушки, на которую не позволялось ему даже взглянуть издали.
«Что будет завтра? – думал он накануне, засыпая в терновых кустах. – Кто знает? Может быть, умру с голоду, или поймают меня, как бродягу, или я терпением и упорством добуду себе кров и мирный приют?»
Надежда обещала немного, боязнь вызывала грозные привидения, грусть по уезжающим сжимала сердце, однако Тумр не торопился с места, когда заскрипел цыганский вурдэн, и только закрыл глаза и погрузился в какую-то сонную думу, которая не походила ни на сон, ни на действительность.
Апрашев вурдэн был уже за селом, когда через поля и огороды, запыхавшись, прибежала Аза в прежней цыганской одежде, лицо ее разгорелось от бега, она была безмолвна и мрачна.
– Ты здесь? – сказал Апраш с усмешкой. – А я было уже сокрушался по тебе.
– Как видишь, старик, но сжалься надо мной, ступай живее, меня так и тянет назад, не смею оглянуться: и грустно мне, и больно… Ну, скорее в путь с цыганской песнью!..
– Гаджи!.. – с упреком произнес Апраш, погоняя ленивую лошадь. – Запой веселую песню, да завяжи глаза, а мы поможем, возьми флягу, глотни таргимому[16]16
Таргимом – водка.
[Закрыть], как раз от сердца отляжет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?