Электронная библиотека » Захарий Френкель » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 28 марта 2018, 12:20


Автор книги: Захарий Френкель


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Из латышского круга друзей Дауге особенно выдавался глубоким знанием философских основ марксизма Каспарсон. Им написана была и издана на латышском языке целая книга об основах диалектического материализма. Очень активным участником латышского кружка был студент-медик Калнин.

Помню нашу попытку отметить 1-е мая, как международный праздник труда, совместной прогулкой на лодках до Газенкруга вшестером: Левицкий, Малянтович, я, Рутштейн и латыши – Дауге и Калнин весной 1893 или 1894 г. К нам присоединилось ещё несколько человек, и на берегу мы обменялись соответственными майскими приветствиями[39]39
  Как свидетельствуют документы Департамента полиции, на протяжении всех лет учёбы в Дерптском университете 3. Г. Френкель продолжал оставаться под негласным надзором жандармов. Так, в одном из донесений начальника Лифляндского губернского жандармского управления в Департамент содержится список поднадзорных студентов: Михаил Дьяков, Соколов, Богоявленский, Левицкий, Давыдов и Френкель, а в другом донесении сообщается, что Захарий Френкель состоял в Обществе русских студентов экономом и кассиром. (ГАРФ. ДП. Ф. 102. Д. О. O.,1890–1893. Оп. 226. Д. 374 и 417).


[Закрыть]
.

Отчётливо встаёт в памяти, как в 1894 г. поздней осенней ночью раздался неистовый стук в закрывавшуюся на ночь ставню единственного выходившего на улицу окна в нашем приземистом домике на Глиняной улице. Пробуждённые от мирного сна, мы с Левицким поспешили к окну, чтобы отпереть ставни, и увидели группу своих латышских друзей, шумно возвестивших о смерти Александра III. С этим связывались тогда очень скоро разлетевшиеся в прах какие-то смутные надежды на появление несколько большего простора для деятельности печати и для рабочего движения.

Не могу вспомнить, как началось знакомство моё с Мартной и его семейством. По-видимому, началось оно в 1893 или в 1894 г. по инициативе Александра Дауге. Мартна был представителем передового эстонского социал-демократического общественного движения. У него собирались немногие тогда эстонские сторонники этого зарождавшегося тогда среди эстонской интеллигенции течения. Они стремились начать издание свободной литературы на эстонском языке.

У Мартны встречался я с ещё молодым тогда эстонским писателем Эдуардом Вильде[40]40
  Вильде Эдуард (1865–1933) – эстонский писатель, представитель критического реализма.


[Закрыть]
. В то время он вернулся из Берлина, где прожил около двух лет. Там он близко познакомился с социал-демократическим движением и примкнул к нему. Весёлого характера, своими рассказами о берлинской жизни он часто вносил оживление в общество, собиравшееся иногда у Мартны на чашку чая. После первой революции в 1905–1906 гг. Вильде был редактором эстонского социал-демократического органа, а затем в период столыпинской реакции вынужден был бежать и много лет жил в эмиграции в Дании.

Сам Мартна по специальности был мастер малярного художественного дела. Он художественно расписывал потолки и стены в богатых немецких и эстонских квартирах, как это было принято в Дерпте. Потолки разрисовывались картинами, в столовых изображались фрукты, овощи, дикие утки, фазаны или тетёрки, повсюду писались поучительные надписи и пр. Мартна производил впечатление образованного человека, благодаря его любви к чтению и упорной работе над самообразованием. С настойчивостью штудировал он Маркса, Энгельса, Лассаля, Каутского. Хотя он был горячим эстонским патриотом, но дома разговорным языком у него был немецкий язык, и весь домашний обиход был проникнут немецкой культурой. Только изредка хозяин вставлял в речь характерные эстонские поговорки и крепкие слова.

Удивительно милым и симпатичным человеком была гостеприимная жена Мартны, всегда с большим вниманием принимавшая участие в общем разговоре и проявлявшая серьёзный интерес к русскому общественно-освободительному и революционному движению. Мартна писал статьи для эстонских газет, и его жену, видимо, волновали литературные успехи мужа. Подшучивая над Мартной, Дауге говорил, что у Мартны вышло уже пять томов его сочинений, которые все тут налицо – он указывал на девочек и мальчика Мартны, всегда чисто, хорошо одетых и прекрасно воспитанных, очень любознательных и приветливых. Я бывал просто очарован этой чудесной пятёркой: от серьёзной и умной двенадцатилетней Франциски до медлительного маленького двухлетнего Томаса. Эти «пять томов собрания сочинений Мартны» занимали меня, быть может, даже более, чем томики рассказов Вильде и статьи Мартны, которых я не мог читать, так как они были написаны на эстонском языке, а с живыми пятью «томами» я с упоением упражнялся в немецких разговорах, вызывая у них весёлый смех своими ошибками, частым смешиванием der и das.

С Мартной, после моего отъезда из Дерпта, я несколько лет поддерживал изредка дружескую переписку и один раз виделся с ним. Это было в 1911 г. на Дрезденской гигиенической выставке. Мартна жил тогда в Германии, в эмиграции; он вынужден был оставить свою родную Эстонию, в которой осталась его семья, и укрыться за границей от преследований русских властей. Мартна и тогда был, как всегда, энергичен, бодро переносил своё вынужденное изгнание и очень интересовался видами на лучшие времена в России. На меня Мартна производил впечатление оригинального, незаурядного, самостоятельно думающего человека.

Сильнейшее впечатление произвёл на меня грандиозный национальный эстонский слёт певческих народных организаций. Он был проявлением необыкновенной организованности и единства эстонцев. Проходил он в Дерпте. Стремясь ослабить немецкое влияние на эстонцев, царское правительство допускало в остзейских губерниях то, чего оно не разрешало ни в какой форме в коренных русских губерниях. В эстонских сёлах и волостях допущено было объединение эстонского населения в певческие союзы, и был разрешён съезд этих обществ. Он стал положительно величавой манифестацией национального эстонского самосознания. Позднее, в советский период, мы привыкли к большим народным манифестациям, к шествиям со знамёнами профессиональных союзов и всякого рода других организованных объединений граждан. Но в то время во всей России были абсолютно запрещены всякие шествия, кроме крестных ходов и несколько сот певческих обществ, каждое из которых шло под своим знаменем, а все вместе представляли эстонский народ.

В годы клинической подготовки в прежнем Дерптском университете до его преобразования в Юрьевский и подчинения общему уставу русской бюрократизированной высшей школы, большую роль играли частные, за особую плату по соглашению с группами участников, практические занятия и курсы лекций отдельных профессоров или их ассистентов, а также доцентов и приват-доцентов. От обязательных курсов и практических занятий эти частные курсы отличались тем, что в каждом из них число участников было очень ограниченным. Каждый учащийся по несколько раз под контролем проделывал изучаемые приёмы исследования, приготовления препаратов, производство операций. Три года я не пропускал ни одной лекции, ни одной операции у профессора Вильгельма Коха, смелого искусного хирурга. Но, разумеется, я больше усвоил понятий о некоторых приёмах при операциях из кратковременных курсов ассистентов Коха – Минца, Боля и доцента Блюмберга, которые за особую плату проводили свои частные занятия, стараясь на них подойти с особым вниманием к каждому студенту. Специализировались по хирургии приехавшие вместе со мною из Москвы А. А. Греков, Ф. В. Берви, А. В. Мартынов, работая добровольными помощниками у профессора госпитальной хирургической клиники Цеге фон Мантейфеля.

Доцент Штадельман, преподававший во «внутренней» клинике профессора Унфервихта общую диагностику болезней и обучавший овладению и пониманию способов пальпации, выстукивания и выслушивания, на частном курсе (за довольно высокую плату) научил меня за две или три недели, наконец, добросовестно отдавать себе отчёт об особенностях выслушиваемых шумов и хрипов, бронхиального и вазикулярного дыхания и пр.

Большое удовлетворение дало мне участие в частном курсе по патанатомии у профессора Тома. Волей-неволей, ввиду персонального внимания профессора к каждому участнику, приходилось усвоить приёмы изготовления препаратов, знать основные из них и уметь их различать.

Разумеется, такие специальные курсы и циклы возможны только при относительно незначительном числе студентов на курсе: не 400–600, а предельно 100–150 в одном году обучения (т. е. не более 600-1000 на всём медицинском факультете). Непременным условием является при этом хорошее обеспечение кафедр и клиник помещениями, лабораториями, ассистентами и приват-доцентами и всякого рода оборудованием. Самостоятельность студентов в выборе времени для участия в специальных циклах, многократно повторяемых в один и тот же семестр, в выборе преподавателя и вообще свобода преподавания и вносимые ею существенные поправки к курсовой системе построения медицинского преподавания являются, конечно, очень важной предпосылкой для успеха всей системы медицинского образования.

Хорошо поставлены были лекции по глазным болезням профессора Рельмана с постоянной демонстрацией большого числа больных. Рельман был прекрасным лектором. Он очень интересно обставлял свои лекции.

Несколько студентов, по списку, приглашались исследовать отобранных из числа явившихся на приём больных и доложить о них в конце лекции профессору перед аудиторией. При этом каждый студент должен был офтальмоскопировать больного, исследовать состояние рефракции и состояние дна глазного яблока. Выслушав доклад, профессор сам осматривал больного и анализировал ответ и диагноз, поставленный студентом. Бывало так, что студент докладывал о состоянии рефракции и дна глазного яблока левого глаза, а профессор Рельман, при громком смехе всей аудитории, вынимал у больного искусственный протез из левой глазницы, в которой совсем не было никакого глазного яблока. Таким образом, студент докладывал не о том, что он видел при исследовании, а о том, что мог бы увидеть по описаниям в учебнике.

Предпоследний семестр, уже после того, как студентами были закончены занятия в большинстве клиник и получены по ним зачёты, в основном посвящался работе в поликлинике. Прослушав курс лекций профессора Дегио, студенты получали для посещения на дому больных, по вызовам, поступившим в поликлинику, определённый участок города или чаще всего определённую улицу. Население так и называло такого студента – «Strassen-Doktor» (врач улицы). Посетив по вызовам заболевших, студент либо делал определённое назначение, либо в более трудных случаях обращался за советом или вызывал к больному ассистента, доцента или даже просил самого профессора Дегио навестить больного. Я лично помню, что посетив на дому тяжело больного ребёнка, я заподозрил у него тубменингит. Очень встревожившись состоянием больного, я, минуя ассистента, прямо зашёл на дом к профессору Дегио и просил его посмотреть моего пациента. Профессор тотчас же отправился со мною и внимательно исследовал заболевшего. К моему огорчению, диагноз мой был подтверждён. После многократных моих посещений, ребёнок, к неутешному горю родителей, погиб.

Каждое поликлиническое занятие у Дегио открывалось кратким сообщением студентов о больных, переданных им поликлиникой, и обо всех новых заболеваниях на их улицах, ставших им известными. На отдельных заболеваниях, особенностях их течения и мерах их лечения, профессор Дегио останавливался более подробно. Часто по его указанию студент должен был показать своего больного на поликлиническом занятии.

Заслугой профессора Дегио было то, что он всегда большое внимание обращал на социально-бытовые условия, в которых жили заболевшие, и старался выяснить и показать связь заболевания с влиянием обстановки жизни и быта, с социальным положением данного слоя населения. Запросы населения к своему «уличному врачу», т. е. поликлиническому студенту, доверие к нему больных заставляли студента прилагать все усилия, чтобы оправдать это доверие, воспитывали в нём чувство врачебной ответственности. По себе знаю, что за все клинические годы я не работал так много со всякого рода медицинскими справочниками и руководствами по специальной патологии и терапии, как в поликлинический семестр, в связи с необходимостью определить диагноз у вновь заболевшего и остановиться на назначении рационального лечения. Впервые профессор Дегио своими лекциями привлёк моё внимание к значению правильной организации всей системы врачебной помощи массам населения, системы своевременного обнаружения заболеваний и надлежащей организации помощи заболевшим.

Окончательный врачебный экзамен я сдавал в 1894–1895 учебном году. До этого времени оканчивавшие медицинский факультет, в зависимости от результатов экзаменов, получали либо звание докторантов с правом защищать диссертацию на степень доктора медицины, либо, при получении по некоторым предметам троек, оканчивали со званием врача. Раз не было надобности стремиться во что бы то ни стало получать по всем предметам высшие отметки, дело с экзаменами у меня упрощалось, хотя всё же по некоторым предметам понадобилась упорная работа для того, чтобы считать себя вправе идти на экзамен. Никаких «кляузур» в конце экзаменов писать нам уже не было надобности. До этого года все оканчивавшие докторантами должны были написать на латинском языке небольшое сочинение на заданную тему. Их запирали каждого в отдельной комнате в третьем этаже главного здания университета. Там, получив свою тему, студент оставался запертым на замок до тех пор, пока не заканчивал свою работу. В коридоре дежурили педели. «Латынь из моды вышла ныне», – писал ещё Пушкин. Но докторанты писали каждый свою «кляузуру» на достаточно удовлетворительной латыни. Искони установилась для этого вполне эффективная техника. Десятки лет она оставалась неизменной и не вызывала никаких посягательств на неё со стороны недремлющего ока начальства.

Из оконной форточки «заключённый» спускал на нитке тему. Все темы разносились немедленно, в зависимости от их содержания, по квартирам, где дежурили «опытные» в данной специальности студенты и были к их услугам все необходимые справочники, руководства и записи лекций. Быстро изготавливалась на немецком языке соответственная работа. Она «фуксами» (младшими студентами) тотчас же передавалась на квартиру, где собран был синедрион знатоков (относительных!) латинского языка. Разумеется, к их услугам были словари и типовые образцы готовых кляузур. Это было делом чести – помочь в кратчайший срок «заключённым». Поэтому латинское оформление кляузур делалось незамедлительно. Я слыл заведомым знатоком латыни (золотая медаль Нежинской гимназии!) и мне раза два выпадала честь дежурства в комнате по латинскому оформлению кляузур. Переписанная на тонкой бумаге, готовая кляузура на латыни технически надёжными путями поступала в руки заключённого и им использовалась.

По окончании экзаменов, обычно один-два семестра (иногда, разумеется, и больше) уходило у докторанта на написание докторской диссертации и на постановку и производство необходимых для неё предварительных экспериментальных работ.

Назначение в 1891 г. вслед за отъездом из Дерпта профессора Э. Крепелина[41]41
  Крепелин Эмиль (1856–1926) – немецкий психиатр, основатель научной школы. Создал современную классификацию психических болезней.


[Закрыть]
на кафедру психиатрии профессора В. Ф. Чижа было первой ласточкой начавшейся через год или два усиленной русификации медицинского и других факультетов Дерптского университета. Вслед за Чижом последовало назначение вместо занимавшего до этого времени кафедру внутренних болезней крупного клинициста Унфервихта – одного из ассистентов известного московского терапевта академика Захарьина[42]42
  Захарьин Григорий Анатольевич (1829–1897) – терапевт, основатель московской клинической школы, почётный член Петербургской АН (1885). Усовершенствовал метод сбора анамнеза.


[Закрыть]
– профессора Васильева, а затем вместо профессора Кистнера на кафедру акушерства и гинекологии – профессора Губарева из Москвы. Оба не отличались ни внешней академической культурой, ни учёностью. Однако моя клиническая подготовка протекала ещё в период до перехода руководства клиниками и клиническим преподаванием к вновь назначенным профессорам, тем более что последние, как, например, Губарев, после назначения надолго уезжали для подготовки в Германию. Только работа в психиатрической клинике и слушание клинических лекций по психиатрии протекали уже после отъезда Крепелина у заменившего его профессора Чижа.

С конца 1893 г. Дерпт был переименован в Юрьев, а Дерптский университет, соответственно, в Юрьевский. С этого времени было окончательно прекращено приглашение русским правительством для занятия кафедр в университете выдающихся учёных из-за границы.

Крепелин имел крупное имя в науке, и назначение на его место мало кому известного Чижа было встречено в Дерпте с неодобрением не только среди старой немецкой профессуры, но и среди русского медицинского студенчества. Хотя назначение Чижа состоялось ещё в 1891 г., но фактически к заведованию психиатрической клиникой и чтению лекций он приступил лишь год спустя. Престиж свой он с самого начала старался поднять в глазах немецкой публики тем, что стал писать своё имя на табличке на дверях своего кабинета и на своих визитных карточках по-немецки, с прибавлением «фон» – Woldemar von Tschisch. Часто можно было видеть его в городе на прогулке верхом на лошади, с длинным хлыстом в руках, как это было принято у немецких баронов. Может быть, он и имел свои научные заслуги и некоторые положительные качества, как лектор и руководитель кафедры, но мало могли способствовать его учёной репутации манеры его самовосхваления и подчёркивания своей особой способности к психиатрической интуиции. Вспоминаю, как он на лекции «скромно» утверждал, что он не может сам себе объяснить, как это происходит, но когда к нему входит больной, он сразу же безошибочно ставит диагноз эпилепсии и некоторых видов психоза.

В тот семестр, когда я слушал лекции профессора Чижа, посмотреть на первые успехи русификации Дерптского университета приехал известный реакционер, министр просвещения при царе Александе III – Делянов[43]43
  Делянов Иван Давыдович (1818–1898) – граф, министр народного просвещения. Добивался ограничения автономии университетов и женского высшего образования.


[Закрыть]
. Ожидая его прихода на лекцию, Чиж подготовил в аудитории для демонстрации больных прогрессивным параличом. Когда Делянов со своей свитой вошёл и уселся в аудитории, Чиж, как бы продолжая лекцию, утверждал, что среди русского духовенства он не знает случаев заболевания прогрессивным параличом, так же как и табесом[44]44
  Хроническое заболевание нервной системы, поражение спинного мозга, позднее проявление сифилиса.


[Закрыть]
, – и это вследствие, разумеется, высоких духовных и моральных начал самой православной церкви, а также потому, что ранний брак при самом получении сана и паствы исключает среди русского духовенства самую возможность заболевания люэсом[45]45
  То же, что сифилис.


[Закрыть]
, на почве которого могла бы возникнуть опасность прогрессивного паралича. Министр, конечно, не мог не отнестись одобрительно к такому освещению проблемы на лекции.

У меня, как и у многих других слушателей, оставалось иногда впечатление, что профессор Чиж любил придавать театральность для усиления впечатлений от его лекций. Однажды, во время занятий, в аудиторию на особой коляске родители внесли свою дочь. Они привезли её из Варшавы, прослышав об исцелении профессором Чижом таких больных, как их дочь. После перенесённого мышечного ревматизма девочка потеряла способность двигаться и уже много лет не вставала, не могла сесть и т. д. Перед всей аудиторией Чиж заявил внушительно, осмотрев больную, что, хотя пациентку уже возили и в Берлин, и в Бреславль безуспешно, он излечит её полностью в один месяц, и она, не способная сейчас ни сесть, ни повернуться, через месяц будет не только ходить, но и плясать. Это был случай тяжёлой истерии, и спустя несколько месяцев больная была приучена садиться и вставать.

Последнюю весну и лето моей студенческой жизни (в 1895 г.) я не уезжал из Дерпта, посвятив их, главным образом, работе у профессора А. Раубера по изучению анатомии и гистологии мозга. Ежедневно с 8 часов утра и почти до вечера я оставался в анатомикуме, пользуясь всеми возможностями для познания беспредельно сложной структуры самого важного органа человеческого познания, какие предоставлялись Раубером в его кабинете. Неизменно в 10 часов появлялся Раубер, после прогулки со своим маленьким сыном. На стереотипный вопрос: «Wie geht's?» (Как дела?) я излагал всякие мои сомнения, подробно рассказывал о встреченных трудностях в понимании некоторых указаний и описаний в специальном томе его руководства, посвященном изучению мозга. Один раз, проверив повторно на препаратах имеющееся в руководстве Раубера соответственное описание, я пришёл к выводу об ошибочности этого описания и несовпадении его с не вызывающими сомнения данными препарата. Раубер внимательно выслушал, затем присел, занялся проверкой и в заключение заметил, что, вероятно, мною допущена какая-то ошибка, нужно её найти. Несколько дней он к этому вопросу не возвращался. Довольно много времени спустя он совершенно неожиданно после своего «Как дела?» сказал: «Да, вы правы, у меня в учебнике действительно допущено ошибочное утверждение».

В октябре пришла очередь мне сдавать окончательный последний экзамен у Раубера. Он, почти не спрашивая меня, поставил отметку. Когда я уходил, он осведомился, каковы мои дальнейшие намерения, и выразил удивление, услышав в ответ, что я собираюсь попытаться работать в одной из петербургских больниц, чтобы получить необходимый для врача практический опыт. «Зачем же вы так усердно работали летом „по мозгу“»? – спросил профессор. – «Мне хотелось хотя бы в общих чертах узнать, что считается установленным в наших знаниях о самой сложной и важной части человеческого организма», – ответил я. Больше мне не пришлось видеть Раубера, оставившего у меня впечатление своеобразного, оригинального, упорного научного исследователя и мыслителя в своей области.

Мои воспоминания о дерптском периоде жизни были бы неполны, если бы я не сказал несколько слов о замечательном по душевному благородству, цельности и устойчивости человеке – Вере Тихоновне Андреяновой и её воспитаннице Марье Ивановне Вебер, с которыми я познакомился ещё в первые годы моей учёбы в университете и на квартире которых жил последний дерптский семестр.

Вера Тихоновна (W. von Andrejanow) была спокойной, уравновешенной старой дамой, возраста значительно более 80 лет. Она получала пенсию, но этой пенсии, очевидно, не хватало на поддержание того достаточно скромного, но уютного уровня жизни, который она вела. Всё хозяйство держала в своих руках её приёмная племянница – эстонка по происхождению, воспитанная Верой Тихоновной в правилах немецкой культуры, – Frl. Weber. По бюджетным соображениям, так как всё равно приходилось держать кухарку, служившую в качестве одной прислуги, семейным столом обычно пользовались два-три русских студента. Вера Тихоновна, несмотря на своё имя и чисто русскую фамилию, говорила только по-немецки, хотя и понимала русскую речь. Марья Ивановна совсем не знала русского языка. В период, когда я старался овладеть немецким языком, я по рекомендации одного из русских студентов несколько месяцев обедал у этих дам. Я научился бегло понимать удивительно отчётливую, ясную и плавную разговорную речь Марьи Ивановны.

Одну из комнат своей квартиры старухи сдавали. Обычно жил в ней кто-либо из более состоятельных русских студентов, так как комната сдавалась со всей обстановкой, с отоплением, обслуживанием и утренним кофе, как в пансионах. Несколько лет эту комнату занимал М. П. Косач. В последний семестр моего пребывания в Дерпте жил в ней, после отъезда Косача, я.

Вера Тихоновна, по старости и общей слабости здоровья, очень редко выходила из дома. Весь день она проводила за чтением книг философского содержания. Она глубоко знала мировую литературу. Будучи глубоко религиозным человеком, она в то же время была достаточно образована в современном смысле, чтобы не придавать значения обрядовой стороне, и с вниманием и полной терпимостью выслушивала самые далёкие от всяких религий и верований суждения о развитии человеческого общества, человеческой культуры, мысли, научного и философского миропонимания. Прежде всего, ценила она в людях правдивость, искренность и способность отстаивать правду и право стоять за угнетённых, за находящихся в нужде, подвергшихся несправедливости и произволу. Поэтому Вера Тихоновна, сожалея о безбожии (атеизме) русских революционно-демократических писателей и деятелей, относилась к ним с глубокой симпатией и уважением.

Со мной Вера Тихоновна очень любила беседовать на философские темы. Меня интересовало полное отсутствие у неё страха или какой-либо тревоги от предстоящей близкой смерти. Её занимала при этом лишь мысль, как устроится без неё жизнь Марьи Ивановны. Та была совершенно чужда забот о своём благополучии. Она давно уже вышла за пределы того возраста, когда, быть может, у неё появлялись мысли о личной жизни. Теперь она полностью была поглощена (кроме домашнего хозяйства) работой по организации помощи бедным семьям, их детям и больным. Изо дня в день она много времени тратила на посещения на дому осиротевших и больных детей, на поиски средств и возможностей для оказания им материальной помощи. Она хорошо, до мелочей знала обстановку, условия и нужды впавших в бедность семейств, она видела причины особенно острой нужды – болезнь или пьянство кормильца, нехватку нескольких рублей на покупку сапог, взамен износившихся, сырость и холод в жилищах вследствие отсутствия топлива, которое нужно безотлагательно купить. Марья Ивановна так близко принимала к сердцу все эти индивидуальные беды, страдания и нужды, так остро их чувствовала, что все её мысли были заняты только конкретными отдельными случаями. Все мои рассуждения и обобщения, выдвигавшие общие социальные причины и направленные на содействие скорейшему росту классового самосознания и формированию тех сил, которые способны устранить общие социальные причины всех конкретных бедствий трудовых слоёв населения, ни в какой мере не устраивали Марью Ивановну. Всё равно ведь нужно было во что бы то ни стало добыть сапоги для мальчика, сына прачки «А»; всё равно нужно было ей во чтобы то ни стало помочь купить топливо для семьи «Б» и т. д., и Марья Ивановна, горячо принимавшая участие в послеобеденных моих разговорах, формально соглашаясь с правильностью обобщений и выводов об общих причинах и общих путях, оставалась на своих позициях и весь день металась в поисках помощи для живых, страдающих, близких ей по непосредственному общению с ними, эстонских семейств. Она не отделяла себя от них; она жила их желаниями, их надеждами и не преувеличивала значения крупиц той помощи и облегчения, которые иногда ей удавалось оказать. У неё совсем не было обычных отталкивающих черт дам-благотворительниц и патронесс. Её искренняя простота и отсутствие самоуспокоенности, постоянное сознание, что она также осталась брошенной сиротой и лишь случайно была взята на воспитание Верой Тихоновной, были подкупающими чертами её отзывавшейся на чужое горе и нужды натуры.

Вера Тихоновна вызывала во мне чувство уважения, живого интереса и отклика в душе и сознании своим спокойным философским отношением к сознаваемому ею вполне реально в каждый момент неизбежному концу её жизни. Было у меня какое-то безотчётное чувство своеобразной дружбы и привязанности к этой умной, спокойно взирающей на жизнь и стоявшей у её предела старухи, с таким доброжелательным вниманием и участием слушавшей мои мысли о предстоящих исторических неизбежных массовых движениях и общественных переворотах.

После окончания Дерптского университета, когда я жил в Новой Ладоге, сколько помню, зимою 1896–1897 гг., я узнал из письма Марьи Ивановны о смерти Веры Тихоновны. Я помнил постоянную тревогу и заботу Веры Тихоновны о том, как устроится без неё жизнь Марьи Ивановны, и, посоветовавшись с А. В. Мартыновым, который, так же как и я, хорошо знал обеих женщин, написал М. И. письмо с предложением приехать в Новую Ладогу и занять место заведующей хозяйством (или кастелянши) в земской больнице. Она уклонилась от этого, предпочтя остаться в Дерпте и помогать своим эстонским клиентам.

Прошло много десятков лет после окончания мною университета в Дерпте-Юрьеве. И вот сейчас, набрасывая эти воспоминания о своеобразных условиях быта и обстановки, происшествиях и событиях, да и вообще, обо всем содержании моей жизни того периода, испытываю желание увидеть и старый Дерптский парк «домберг», в котором разбросаны там и сям университетские здания – анатомического института, глазной клиники и клиники внутренних болезней, университетской библиотеки и патологического института, и обсерватории, где несколько ночей провёл я с моим другом Швабе, с непередаваемым восторгом созерцая в телескоп кольца Сатурна или гористый пейзаж Луны. Хочется осмотреть старое здание университета, Ратушу и Рыцарскую улицу. Так хотелось бы увидеть, каким стал новый Тарту, занявший то место, которое ему по праву и по историческому долгу принадлежит – место крупного центра науки и культуры Эстонии.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации