Текст книги "Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути"
Автор книги: Захарий Френкель
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
…В 1907 г. я за подписание «Выборгского воззвания» вместе с другими членами 1-й Государственной думы был приговорён Особым присутствием Санкт-Петербургской судебной палаты к четырёхмесячному заключению в тюрьме.
Эти четыре месяца – с июня по сентябрь 1908 г. – тянулись нескончаемо долго, и в моей памяти этот, казалось бы, такой короткий срок встаёт как долгая, томительная пора жизни[136]136
9 июня 1908 г. начальник Костромского губернского жандармского управления доносил об устроенном 13 мая в помещении костромского общественного клуба обеде в честь членов 1-й Думы, которым предстояло отсидеть несколько месяцев в тюрьме: «На банкете, в речи, обращённой к 3. Г. Френкелю, было особенно подчёркнуто желание костромичей видеть его опять на работе в Костромской губернии, т. к. он был отстранён по требованию администрации от должности заведующего санитарным отделением. Салфетки перед приборами Огородникова и Френкеля были продеты в серебряные массивные кольца с надписями». На кольце Захара Григорьевича было выгравировано: «У порога тюрьмы перед расплатой за мужественное исполнение долга. Члену 1-й Гос. думы 3. Г. Френкелю от признательных костромичей». А на подаренном через день подстаканнике было написано: «В сочувствии Ваших друзей черпайте бодрость и веру в добро и людей! От санитарных друзей-сослуживцев. Кострома. 15 мая 1908 г.». Эти знаки внимания и поныне хранится у потомков Захария Григорьевича. (ГАРФ. ДП. Ф. 102. Дел-во 4. Оп. 117. Д. 136. Л. 8).
[Закрыть].
Получив повестки о явке в определённый день в Костромское полицейское управление, мы, четыре члена 1-й Думы, подписавшие воззвание: Пётр Алексеевич Сафонов, Иван Васильевич Замыслов, Николай Александрович Огородников и я, пришли и, по выполнении ряда формальностей, были оттуда отправлены под конвоем городовых и отряда конных жандармов пешком по центральной улице в находившуюся на окраине города тюрьму. Весть о том, что в тюрьму ведут очень популярных в то время в городе бывших членов 1-й Думы, каким-то образом разнеслась повсюду, и улица была совершенно запружена народом. Раздавались дружеские приветствия, трогательные ободрения и пожелания здоровья. Через цепь конвоя нам бросали цветы. Среди приветствовавших нас мы видели крупные фигуры губернского предводителя дворянства П. В. Шулепникова и председателя губернской земской управы, его брата И. В. Шулепникова[137]137
Братья Иван Васильевич и Павел Васильевич Шулепниковы – общественные и земские деятели. По своим политическим взглядам примыкали к кадетам. В 1912 И. В. Шулепников был избран депутатом 4-й Гос думы.
[Закрыть]; были земские служащие, учительницы. Но была и густая толпа горожан, которых мы каждого лично не знали. О неожиданной, самопроизвольно возникшей демонстрации узнал губернатор А. П. Веретенников, являвшийся предводителем костромского отдела черносотенного «Союза русского народа», и по его распоряжению на улицу, по которой нас вели, прибыла казачья сотня, находившаяся в Костроме в связи с введённым в городе незадолго перед тем чрезвычайным положением. Этот слишком уж парадный эскорт замкнул наше шествие, когда мы подходили к тюрьме… За нами закрылись тюремные ворота. В тюремной конторе нас заставили снять с себя всю одежду, остригли и переодели в тюремные летние штаны, державшиеся на одной пуговице.
Нас поместили в одиночную камеру, в которой поставили четыре койки без матрацев, с голыми досками, без одеял. Свои постели нам взять не разрешили. Это было специальное издевательство над бывшими членами Государственной думы, изобретённое губернатором Веретенниковым, незабвенным инженером водопроводного дела и гласным Петербургской городской думы, человеком ничтожным и мелочно-мстительным, который для вящего нашего унижения приказал переодеть нас в одежду каторжан и лишить всех обычных тюремных послаблений, которые обычно предоставлялись политическим заключённым. При тесноте камеры воздуха в ней на четырёх человек не хватало. Рама была выставлена и унесена. Ночи в июне стояли холодные, и мы невыносимо страдали от холода. Обо всём этом нам удалось сообщить «на волю». По телеграфным требованиям некоторых горожан все злостные мучительства, измышлённые Веретенниковым, были вскоре отменены. Нам разрешили вернуть наше платье и получить из дома постель. Но до получения этого распоряжения из главного тюремного управления, куда была направлена наша жалоба, губернатор попытался доставить себе удовольствие видеть нас, членов Думы, в положении покорённых. В качестве победителя он в сопровождении «свиты» из тюремных надзирателей явился к нам в камеру. Обычная команда «встать!» прозвучала впустую. И без того мы стояли, каждый занятый своим обычным делом. Я штудировал увесистый том отчётов государственного контроля, приспособив его к довольно высоко расположенному какому-то случайному выступу на стене, другие делали гимнастику, согреваясь от холода. Никакого видимого эффекта появление самого начальника губернии не произвело. Он тоном великодушного победителя спросил, имеются ли у нас жалобы. В ответ Н. А. Огородников сказал: «timeo danaos et dona fereutes». На этом посещение губернатора и закончилось. Как потом передавал начальник тюрьмы, Веретенников хотел за этот ответ посадить Огородникова в карцер, но начальник тюрьмы, который по нашей жалобе в Главное тюремное управление уже получил приказ о возвращении нам платья и одеял, запросил это управление вновь, следует ли ему приводить в исполнение приказ о карцере, и получил ответ о ненужности этого.
Из костромской тюрьмы я отправил письмо Л. Н. Толстому по поводу его восьмидесятилетия. В нём я рассказал о том, что вечером того дня, когда мною была передана для отправки по телеграфу поздравительная записка, нам, отбывавшим современное рабство в тюрьме, пришлось пережить неизгладимую душевную боль от сцены приготовления к смертной казни, по-видимому, не без циничного умысла приведённой в исполнение именно 28 августа, в день юбилея писателя. Окно камеры приговорённого – рабочего Голубева, 36 лет, осуждённого, кажется, за нападение или убийство тюремного надзирателя, было единственным, которое можно было видеть из моей камеры. Он постоянно перекликался со мною. Три месяца, с 8 июня ожидал он приведения приговора в исполнение. «Душа его за это время, – писал я Льву Николаевичу, – раскрылась к любви и добру. Он искал внутреннего мира. Ни одной службы в тюремной церкви не пропускал он. С каким-то нездешним примирением и мягкостью стал относиться он ко всем: и к стражникам, и к арестантам. Каждое утро первыми звуками, будившими меня, были доносившиеся через всегда открытое окно моей камеры его приветливые пожелания и ободрения, которые он постоянно обращал ко мне, стараясь своим сочувствием и указанием на людскую неправду облегчить, как только мог, неприятности пребывания в тюрьме для членов первой „народной Думы“. И мне было нестерпимо стыдно слушать от него это ободрение. По ночам его преследовали кошмары. Он часто во сне соскакивал со страшным криком с койки, бегал по камере, потом приходил в себя, и в тишине ночи я слышал, как он кричал ко мне, что ему делать, чтобы избавиться от кошмаров. Что мог я отвечать ему? С болью и жгучим стыдом слушал я, врач по профессии, его рассказы о самочувствии. Разумом я знал, что, в конце концов, приговор будет выполнен, но вся душа не способна была вместить эту мысль, это чувство. Когда он с удивительным мужеством говорил о предстоящем ему удавлении, не знаю, в чём, – в тоне ли его голоса или в чём другом, – я ощущал, однако, у него твёрдую уверенность, что этого никогда не будет, этого не может быть.
И вот, поздно вечером, в то самое время, когда в городе в большом зале собралось, как мне теперь передают, более тысячи человек, чтобы чествовать того, кто является украшением и живой совестью народа, чей голос только что смутил покой примирившихся с изо дня в день происходящими смертными казнями, наш тюремный двор наполнился вооружёнными людьми. Лязгнули железные запоры камеры Голубева. Вошедшее начальство велело ему поскорее собираться в путь, из которого не возвращаются. До меня доносилось каждое слово: „Зачем же вы меня мучили целых три месяца?“ – с плачущим упрёком простонал Голубев. И вслед за этим точно не его, а чей-то посторонний голос, скорее вопль, полный неизъяснимой тревоги, разодрал тишину ночи и проник в неведомые изгибы души каждому заключённому: „Товарищи, меня уже ведут!“
Лязг кандалов вот уже во дворе. Ведут мимо окон всех камер. Тюрьма, притихшая, точно вымершая, вдруг огласилась криками прощания из многих окон. Изумительна степень приспособляемости людей к своей профессии: чинно и спокойно большая компания людей всякого положения, начиная от обыкновенных русских крестьян, одетых в форму стражников и солдат, и кончая священником, доктором и помощником прокурора, берут с собой простого доброго человека Голубева, этого неозлобленного и с размягчённой душой человека, уводят его вместе с собою за город и там так же чинно, методически удавливают его. А в это время начальство тюрьмы чинило расправу с теми, кто осмелился крикнуть последнее „прощай“ своему, аки агнец на заклание ведомому, товарищу по совместной жизни в тюрьме. Один ли, два ли только человека из всей камеры кричали „прощай“, – это по принятым в тюрьме порядкам – безразлично для тюремного начальства: вся камера (двадцать пять – тридцать человек) подвергаются экзекуции – переводятся на карцерное положение.
Смертная казнь нисколько не обеспокоила душевной ясности стражи. „Не убивай, да не убиен будешь“, – сказал мне в пояснение своего спокойствия один из стражников, совсем не дурной, обыкновенный деревенский человек. „Голубев убил, и правильно, что его повели убивать“. А друга Голубева, молодого арестанта Ушакова, за то, что он крикнул через окно „прощай“ тотчас же стража, по остроумной находчивости наказующего начальства, увела из общей камеры в ту одиночку, откуда только что вывели ещё не вышедшего со двора Голубева. И вот, как Ушаков объяснил утром, чтобы заглушить острую душевную боль от мысли, что он брошен на ещё тёплое ложе Голубева, физическим страданием, он зажигает на себе рубашку, и его нечеловеческие вопли и стоны от боли, вызванной ожогом, несутся из камеры Голубева, в то время как последний исповедуется в тюремной конторе у явившегося к нему священника.
Таковы впечатления, которых не забыть мне на всю жизнь, отравившие мне день Вашего юбилея, когда душа так полна была желания уйти в себя, внутри себя искать царствия божия. 12-IX-1908 г.»[138]138
Письмо произвело большое впечатление на Л. Н. Толстого. В день его получения он прочитал его всем собравшимся за обеденным столом. Френкелю он ответил 7 ноября: «Пожалуйста, простите меня, уважаемый Захар (отчество не вставлено), за то, что не поблагодарил Вас за Ваше поздравление и хорошее содержательное письмо. Старость и нездоровье отчасти оправдывают меня. Поздравляю Вас с освобождением и желаю Вам всего хорошего» (Литературное наследство. М., 1939. Вып. 37–38. Ч. 2. С. 389–391).
[Закрыть].
До сих пор с нестёртой потоком времени болью обиды и унижения вспоминаю я ожидание свиданий (один раз в неделю через две решётки, между которыми ходил тюремный надзиратель) с женой и моими маленькими дочерьми, кричавшими мне радостные слова привета. Вспоминаю «прогулки» под наблюдением стражи в небольшом тюремном дворе. Эти прогулки состояли в хождении быстрым шагом по дорожке от стены до стены. В этих условиях заметить зелёненькую былинку или сорвать её доставляло большое удовольствие. Постепенно из собранных в тюремном дворе растений у меня составился необычный гербарий. Отчасти мне помогали в собирании растений мои товарищи по Думе: Сафонов, Огородников и Замыслов. Первую половину срока, как я уже упоминал, мы находились все вместе в одиночной камере, и вся жизнь у нас должна была протекать только на койках, которые служили и местом для сна, и местом для непрерывного дневного пребывания: и столовой, и рабочим, и письменным столом. В такой обстановке производилась засушка растений нашего гербария, чем и объясняется его техническое несовершенство. Раз в день нас выгоняли на прогулку в тюремный двор, в котором раньше имелась кое-какая растительность, старательно уничтоженная по приказанию губернатора Веретенникова, чтобы она не скрашивала мертвящего однообразия тюремной обстановки. Под надзором часовых и следовавшего по пятам надзирателя ежедневно члены Думы должны были в течение получаса безостановочно ходить вдоль двора от стены до стены. Стража тщательно выщипывала всякую былинку, всякий росток на дворе. Губернатор сделал в своё время нагоняй тюремщикам за обнаруженные во дворе кустики («тюрьма – не дача!»). Двор был обнесён высокой каменной стеной, вымощен камнем, посыпан песком. Казалось, неоткуда было на нём взяться живой растительности, но природа брала верх над тупой человеческой злобой, и как ни смотрели сторожа, как ни выскабливали они появлявшуюся зелень, всё же среди камней – то у самой тюремной стены, то у полусгнившего сруба выгребной ямы, то в трещине в углу ограды успевали укрыться от их взоров некоторые растения, доставлявшие особую, трудно постижимую для людей, не бывавших в подобном положении, радость прогуливавшимся. Усмотреть такую травку во время прогулки, успеть её сорвать и принести с собой в камеру – это скрашивало однообразие наших дней и давало им известное содержание.
Постепенно возникла мысль собрать все те виды растений, которые неведомыми путями перебирались через высокую тюремную стену и в самых неблагоприятных условиях приспосабливались к скудной обстановке. Первоначально целью составления гербария было моё желание подарить его по выходе из тюрьмы одной из моих дочерей. Дежурные сторожа, наблюдавшие через окошечко в двери камеры из коридора днём и ночью за нами, по-видимому, не находили ничего подозрительного в том, что заключённый после прогулки тщательно расправлял растения и вкладывал их среди листов в единственный большеформатный том, допущенный среди книг в камеру («Приложения к отчёту государственного контроля за 1904 год»). Том этот вместе с растениями я клал на ночь под доски кровати, что заменяло пресс.
Вторую половину срока заключённые костромские депутаты провели в одиночных камерах, в которые были переведены благодаря своему постоянному настаиванию на этом, и то только после того, как по нашей просьбе член новой Государственной думы от Костромской губернии, наш близкий друг Пётр Васильевич Герасимов[139]139
Герасимов Пётр Васильевич (1877–1919) – присяжный поверенный, издатель газеты «Костромская жизнь», редактор газеты «Костромич»; депутат 3-й и 4-й Дум; кадет, кооптирован в ЦК в 1917. Расстрелян «за антисоветскую деятельность».
[Закрыть] лично ходатайствовал об этом в министерстве. После размещения в одиночках прогулки уже происходили в заднем тюремном дворе, где администрация могла меньше опасаться появления высшего начальства и поэтому пробивавшаяся зелень уничтожалась не так тщательно. Здесь же в углу помещалась и баня, куда раз в две недели ходили заключённые. У её подгнивших стен с южной стороны удавалось всякий раз захватить два-три вида новых растений.
Семена растений, принадлежащих к семейству сложноцветных и некоторые другие виды, снабжённые пуховками, несомненно, заносились ветром. Но гораздо большее число видов заносилось голубями, галками, воронами и воробьями на лапках, а отчасти и оставались не переваренными в их помёте. Птиц же этих на тюремном дворе всегда было огромное количество. И они до такой степени привыкли к дружелюбному отношению со стороны заключённых, что в ранние утренние часы, пока тюрьма ещё спала, залетали целыми стаями в открытые окна камер. Птицы до такой степени привыкли получать у меня корм, что бесцеремонно садились на стол, на кровать и даже мне на плечи во время обеда. Это вызывало немалое удивление тюремной стражи. Даже галки осмелели настолько, что влетали в камеру и садились на подоконник. Осторожнее других до конца оставались вороны и один грач, ежедневно прилетавший под моё окно и упорно ожидавший, пока я не бросал ему остатки пищи. Он стремился перехватить брошенное ещё в воздухе, отбивая его у галок и ворон. Нужно сказать, что окно моей камеры выходило на глухую часть заднего двора и через него удавалось высматривать появлявшуюся то в одном, то в другом уголке зелёную травку, которую затем во время прогулки нужно было изловчиться сорвать. Всякая попытка во время прогулки сойти с дорожки, а в особенности приблизиться к стене вызывала у стражи тревогу, раздавались окрики и угрозы со стороны надзирателей. Признаюсь, стараясь быть в отношении стражи совершенно лояльным, я часто подолгу не решался на то, чтобы нарушить правила прогулки и, отскочив с пути, сорвать интересующее меня растение. В этих случаях Сафонов или Огородников проявляли гораздо большую решительность. Свои находки они затем передавали мне. Не могу не вспомнить с благодарностью того самого несчастного рабочего Голубева, о котором я писал Л. Н. Толстому. Закованный в кандалы, он совершал прогулки на том же самом уединённом заднем дворе, где гуляли, только в иные часы, и мы. Как и все обитатели тюрьмы, он с глубоким уважением и удивительной предупредительностью относился к необычным сидельцам – членам Думы. Из своего окна он видел, как мы тайком срывали зелёные былинки, и чтобы облегчить это дело для нас, стал срывать в наиболее удалённых от дорожки местах интересовавшие нас растения, т. к. на него, уже приговорённого к смерти, окрики и угрозы стражников стрелять не действовали, ему терять уже было нечего. Сорванные растения он оставлял на дорожке, по которой после него ходили мы.
На листах, на которые наклеивались растения, у меня были сделаны отметки, какие из них попали в мой гербарий только благодаря трогательному вниманию этого человека, проводившего свои последние дни в смертельной тоске и тревоге в ожидании казни. Отметки эти были вырезаны тюремным смотрителем, задержавшим мой гербарий. Так же были вырезаны им и все отметки о времени и месте нахождения каждого растения.
Первое время каждую неделю, а затем – время от времени у нас производились тщательные обыски. Но мои растения не вызывали особого подозрения и благополучно оставались у меня. Они были систематизированы по семействам и родам, в том именно виде, в каком они находятся в настоящем собрании[140]140
После смерти Захара Григорьевича гербарий был передан одной из его внучек в краеведческий музей в Вологде.
[Закрыть]. Только при последнем обыске, накануне выхода на свободу гербарий был отобран вместе со всеми книгами, письмами и тетрадями. К моему несказанному удивлению, когда в момент выхода из тюрьмы мне вернули обратно в конторе все отобранные вещи и книги, гербария среди них не оказалось. Как ни торопился я ускорить желанную минуту своего превращения из тюремного инвентаря снова в человека, я не мог не сделать тут же попытки добиться возвращения моей коллекции. Обратившись к тюремному смотрителю, я настаивал на своём праве получить обратно гербарий, но все мои требования были тщетны, и в ответ я получил решительное заявление, что гербарий конфискован и будто бы уничтожен.
Через несколько дней после выхода из тюрьмы за дело возвращения моего гербария взялся опытный адвокат Николай Александрович Огородников. Он съездил, уже в качестве не подневольного обитателя, а свободного защитника моих прав, к смотрителю и выяснил, что гербарий ещё не уничтожен. Но, в конце концов, и он получил такой же отказ вернуть его, как и я. Тогда он обратился к губернскому тюремному инспектору. В соответствии с полученными от него указаниями я подал прошение в главное тюремное управление и, в конце концов, после длительной проволочки, мне удалось вернуть гербарий, хотя и в изуродованном виде. Смотритель в своём письменном отзыве о невозможности вернуть моё собрание привёл совершенно нелепое основание об опасности выпускать из тюрьмы топографические данные, заключавшиеся в отметках о месте находки растений. Точно тюремный двор был крепостью, а указания на выгребные и помойные ямы в нём приравнивались к сведениям о размещении крепостных орудий и верков[141]141
Верки – различные оборонительные сооружения в крепости.
[Закрыть]. Впрочем, изувечившие мои листы с растениями многочисленные вырезки, если и уменьшили ботаническую ценность гербария, то зато увеличили его полицейско-бытовой интерес, являясь характерным штрихом, обрисовывающим бессмысленно тупую и мелочную систему издевательств, с которыми нам пришлось иметь дело в тюрьме.
Вторая половина отбываемого срока, несмотря на всё обострявшуюся тоску по семье, на невыносимо мучившее желание увидеть солнце, небо, зелень деревьев и кустов (окна тюрьмы были заслонены сверху и с боков досчатыми ширмами), протекала легче, чем первая. Пребывание в одиночных камерах позволяло сосредоточиться и заниматься без помех. В камеру было разрешено передать научную литературу. Я успел тщательно изучить пять или шесть томов Кальмета «L'еpuration biologique des eaux d'égouts», медицинскую микробиологию Колле и др. монографические издания. Большим утешением были многочисленные письма и открытки друзей, знакомых и совсем незнакомых людей со словами привета, внимания, ободрения или просто с видами моря, природы… Но в день освобождения все тетради, всё написанное, даже книги, в которых были какие-либо пометки, были задержаны для просмотра. Только вечером увидел я ожидавшую меня в канцелярии жену. Дома же меня ждали несколько представителей костромского общественного собрания, земства, несколько врачей. На память была вручена стоящая и сейчас перед моими глазами на письменном столе серебряная оправа для памятной книжки. На её верхнем краю изображена Государственная дума (Таврический дворец), а на нижнем – костромская тюрьма. На доске выгравировано одним из костромских гравировщиков приветствие и пожелание дожить до полного расцвета демократии в нашем отечестве. Вот эта надпись:
«Члену первой Государственной думы от костромичей 9 сентября 1908 года. Приветствуем Вас в день Вашего освобождения из тюрьмы! Имя Ваше и Ваших товарищей, членов первой Государственной думы, неразрывно связаны с делом мужественного и стойкого отстаивания народных прав. Самоотверженная, проникнутая любовью к родине деятельность Ваша навсегда запечатлится в народном сердце и народной памяти. Пройдут суровые годы безвременья. Благодарная страна, посылая в Таврический дворец своих избранников, вновь назовёт ваши испытанные уже, оправдавшие доверие народа, имена. Вместе с Вами мы верим в славное будущее нашей родины. Пусть же эта вера смягчит Ваши тяжкие воспоминания прошлого, яркой незакатной звездой озарит намеченный Вами путь к торжеству права и правды!»
Губернатор запретил мне служить в земстве. Поэтому я принялся на дому за большую работу по анализу и текстовому освещению материалов о движении населения в Костромской губернии за 15 лет. Этот материал был положен в основу написанной осенью 1908 г. работы «Холера и оздоровление городов». Работа была напечатана в виде статей в «Русской мысли», а затем вышла отдельным изданием. Я прочитал об этой своей работе доклад в помещении костромского клуба с демонстрацией многочисленных карт, картограмм и диаграмм о распространении холеры. Он вызвал оживлённый интерес среди костромских врачей. Появился ряд очень благоприятных рецензий о работе.
Но в это время вновь в мою судьбу вмешался губернатор Веретенников. Как и во время своей службы в Киеве, он и в Костроме организовал черносотенный кружок из нескольких приехавших с ним чиновников и стал издавать костромской орган «Союза русского народа». В этом совершенно безграмотном, откровенно погромном листке одна за другой стали появляться статьи клеветнического характера, специально направленные против прогрессивно настроенных служащих земства, причём главным средством для их очернения стало постоянное и назойливое утверждение, что они живут не своим умом, а якобы опутаны и одурачены мною, всесильным «жидом», которому они во всём следуют. Никакого впечатления и действия эта слишком уж глупая и безграмотная стряпня в Костроме не производила. Но вскоре после этого я получил по почте в конверте с сургучными печатями приговор «каморры[142]142
Каморра – наименование тайной бандитской организации на юге Италии в XVIII–XIX вв.
[Закрыть] народной расправы» «Союза русского народа». Между двух листков бумаги был вложен чёрный крест, а приговор, написанный печатными буквами, гласил, что каморра постановила подвергнуть бывшего члена Государственной думы 3. Г. Френкеля смертной казни и что постановление это будет приведено в исполнение в случае, если в течение краткого времени названный Френкель не покинет пределов Костромы и Костромской губернии.
Я показал этот приговор знакомым, демонстрировал его в клубе. Спустя несколько недель я получил официальную повестку, приглашавшую меня явиться к губернатору для личных переговоров. Он принял меня в своём кабинете. В самой вежливой форме он сообщил мне о принятом им решении выслать меня из Костромы, т. к. он находит, что я пользуюсь чрезмерно большим авторитетом среди влиятельных кругов населения в Костроме и в губернии, и это не совместимо с его видами на общеполитическое руководство во вверенной ему губернии. Поскольку он не хотел бы причинять экономических затруднений моей семье, он пригласил меня, чтобы лично посоветовать мне самому уехать из города. Тогда в любом другом месте я смогу устроиться на работу в земстве. Если же я сам не уеду, он будет вынужден выслать меня на основании «положения о чрезвычайной охране».
Я выслушал этот его любезный совет и ответил тоже в самом любезном тоне, что не вижу решительно никаких оправданий и оснований для его решения выслать меня из Костромы; что я считаю такую высылку проявлением грубого произвола, поступком вредным, неправомерным и несправедливым. За свои действия я несу высшую моральную ответственность перед своей общественной совестью. И я ни в каком случае не сделаюсь соучастником в его дурном и совершенно незаконном проявлении произвола и не облегчу ему выполнения его неправого дела. Я показал специально взятый с собою мой «смертный приговор» от имени «каморры народной расправы» и заявил, что его решение о высылке так же несправедливо и служит проявлением того же произвола, как и этот самочинный злодейский документ. Вид вынутого из кармана «приговора» вызвал у Веретенникова некоторое смущение. Он стал рассказывать что-то об угрозах со стороны «революционных групп» ему в бытность его киевским губернатором, из-за чего он с тех пор всегда имеет при себе заряженный револьвер. При этом для большей наглядности он поднял со стола револьвер. Затем он пустился доказывать правомерность своего стремления оградить коренное русское население Костромского края от «еврейских» направлений и влияний. Я повторил в совершенно твёрдой форме своё заявление, что из Костромы я ему в угоду не уеду, а за свои действия он должен будет нести всю ответственность.
На этом закончился наш «любезный» обмен мнений. После этого ещё месяца два я продолжал жить в Костроме. Как-то, когда я поздно вечером возвращался на набережную Волги, где я тогда жил, ко мне подошёл один из местных спившихся «бывших» людей (золоторотец) и стал мне настойчиво советовать не ходить в глухое время по спускам к набережной. «Против тебя подговаривают. Далеко ли до греха». В тоне его была искренняя тревога. Я ответил ему, что никогда я никому ничего плохого не сделал, так чего же мне бояться?
В апреле, когда на Волге начались первые подвижки льда, ко мне явился полицейский надзиратель с приказом губернатора о высылке из Костромы и сообщил мне, что через два-три часа на лодке под его контролем меня переправят через Волгу, т. к. о выполнении приказа он должен немедленно доложить губернатору. Он ушёл готовить лодку. Моя жена Любовь Карповна быстро собрала меня в дорогу. С небольшим чемоданом я перешёл Волгу по стоящему ещё льду и уехал в Москву.
Незадолго до этого к нам приехала серьёзно больная сестра моя Софья. Прекрасный хирург, костромской врач Крюков[143]143
Крюков Михаил Михайлович (1864–1927) – известный хирург, автор оригинальных методик (симптом Крюкова при заболевании печени).
[Закрыть] прооперировал её. С горькою тоской покинул я Кострому после часового свидания в больнице с очень слабой ещё после операции сестрой.
Только пять лет спустя, в 1913 г., я ещё раз побывал в Костроме, занявшей на всю жизнь в моём внутреннем мире большое, неизгладимо важное для меня место. Немного лет моей жизни (с сентября 1904 по апрель 1909 г., т. е. пять с половиной лет в возрасте 34–40 лет) было связано с пребыванием и деятельностью в Костроме, но это были годы наиболее интенсивного, многостороннего и захватывающего развёртывания моих сил и моего сознания.
В Костроме я узнал людей, внутренняя сила, обаятельная цельность и красота личности которых живёт в моей душе и не померкнет, пока я остаюсь в живых: Иван Васильевич и Павел Васильевич Шулепниковы, Михаил Михайлович Крюков, Александра Дмитриевна Лапотникова и многие, многие другие. Там я нашёл друзей, светлый образ которых озаряет лучами подлинного испытанного счастья весь последующий путь мой. Это в первую очередь Николай Александрович Огородников.
С Костромой связаны и глубоко запавшие мне в душу эстетические впечатления: близкие и далёкие виды волжских берегов, уютные особняки и храмы, зелёные улицы. Отрывал ли я на минуту глаза от работы, сидя у своего письменного стола, выходил ли утром из дома или возвращался при закате солнца домой, я смотрел на широкую гладь Волги, на которую выходили окна нашей квартиры. Я ловил взором далёкие перспективы сёл с их церквами, полей и лесов, раскинувшихся на противоположном высоком берегу. Частые, летом почти ежедневные прогулки и переезды на лодке с моими малыми детьми и их друзьями на тот берег Волги, поездки по Волге в Пушкино и в Плёс, в Кинешму и Юрьевец – и везде, всегда – встречи с людьми, близкими по делу, по настроениям, по искренней, честной преданности и службе народу. Всё это оставило глубокие следы на всю жизнь на моём внутреннем мире, отложилось в душе.
Мой отъезд из Костромы без спасательной лодки и без сопровождения околоточным надзирателем был причиной большого беспокойства для моей семьи. Не доверяя тому что я мог перейти Волгу при начавшейся подвижке льда, полиция искала меня повсюду в городе, установила дежурство у моей квартиры.
В Москве тем временем я пытался найти литературный заработок. Но, прежде всего, посоветовавшись с юристами, я написал жалобу на Веретенникова и направил её в Министерство внутренних дел. В ней я с полной объективностью изложил признаки совершенной неспособности Веретенникова сколько-нибудь осмысленно держаться на губернаторском посту. В жалобе отражены многие характерные черты произвола власти в провинции в столыпинский период. Текст жалобы был напечатан в тогдашних петербургских газетах. Но напрасно я ждал хотя бы какой-нибудь реакции на мою просьбу о защите от произвола. Только год спустя, когда я жил уже в Петербурге, мне было вручено полицией под расписку постановление министра по моей жалобе на Веретенникова: «Оставить без последствий». Однако, хотя и несколько позже, чтобы не ронять губернаторский престиж, Веретенников был всё-таки снят с должности губернатора.
В Москве я оставался недолго. Для временного заработка я воспользовался предложением «Русских ведомостей»[144]144
Одна из крупнейших русских газет (М., 1863–1918). Программа: политические и экономические реформы. С 1905 передана кадетам. После Октябрьской революции закрыта.
[Закрыть] и «Русского слова»[145]145
Ежедневная либерально-буржуазная газета. 1895–1918. Издатель И. Д. Сытин. Закрыта советской властью за антибольшевистскую пропаганду.
[Закрыть] написать в виде корреспонденций несколько очерков о санитарном устройстве крупных приволжских и некоторых других городов в связи с опасностью возобновления летом 1909 г. холеры.
Холера приняла уже сильное развитие ещё с осени 1908 г. Я побывал в течение апреля в Самаре, Казани, Саратове, познакомился всюду с состоянием водоснабжения, виделся с руководителями санитарных организаций. Из близких к Москве городов я побывал в Рязани и Калуге. Результаты этих поездок также вошли в работу «Холера и оздоровление городов». Сотрудничал в журналах «Начало», «Новое слово», «Жизнь», «Мир божий». В мае 1909 г. я переехал из Москвы в Петербург.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?