Текст книги "Грубиянские годы: биография. Том II"
Автор книги: Жан-Поль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
№ 56. Летающая селедка
Письмо биографа. – Дневник
Нынешний биограф молодых Харнишей после завершения предыдущего нумера (так называемого «Перцееда») получил от хаслауского городского совета четыре новых – а именно, «Летающую селедку», нумер 56, «Хрустана», нумер 57, «Ядовитого слизня», нумер 58, и «Нотного моллюска», нумер 59, – вместе с крайне важными дневниковыми записями Вульта о Вальте. На это он ответил превосходнейшим исполнителям завещания нижеследующим письмом, которое, будучи своего рода преломлением «Грубиянских годов» во времени, тоже относится к ним.
«Р. Р.
Посылая Вам, достопочтенные члены городского совета и исполнители завещания, окончательный вариант 55-го нумера, «Перцееда», и подтверждая получение мною четырех последних натуралий (нумеров 56, 57, 58, 59), а также Вультова дневника: я одновременно прилагаю четыре главы, соответствующие упомянутому числовому квадрату, – которые, надеюсь, будут засчитаны мне как сданные, хотя я просто вплел в повествование Вальтов дневник, не разрывая его на мелкие части, а лишь разрезав на главы (посредством заголовков), и добавил еще кое-какие типографские знаки (например, кавычки, чтобы отделить теперешние слова Вульта от будущих моих). Я сочту беспардонной атакой на мой характер, если Вы меня из-за этого обругаете – например, шельмой, похитителем натуралий или скупцом, сберегающим свою рабочую силу. Неужели почтенные члены хаслауского городского совета предпочли бы (в такое невозможно поверить), чтобы великолепного Вульта – этот кувшин с уксусной эссенцией, пусть внешне и не расписанный, зато внутри превосходно глазурованный, – я бы покрыл собственными горшечными красками? Или разве может какое-то завещание требовать, чтобы я постороннему характеру сообщил что-то от своего? Мне думается, и я сам, и весь цех поэтических ткачей достаточно часто доказывали, как охотно и в каком изобилии мы любому персонажу – даже если речь идет о сатане или Боге – тайком одалживаем или подсовываем черты собственного характера. Менее всего мы похожи (и имеем полное право сказать об этом) на того английского скрягу, Дэниэля Дэнсера, который не желал, чтобы хоть что-то из его естественных испражнений упало на чужую землю, но, едва почувствовав такую нужду, сломя голову несся со всем этим добром на свою собственную. Романист же, напротив, с подлинной радостью одалживает всё, что он имеет и чем является, описываемым им людям – без малейшей оглядки на личности и характеры! Следовательно, никто не перепахал бы и не засеял дневник Вульта с такой охотой, как я, – будь это в самом деле необходимо.
На другие причины – например, на нехватку времени и суматоху в доме – я даже не буду ссылаться, ибо они связаны с личными обстоятельствами, перечнем коих уместнее обременять читательскую публику, нежели почтенных членов городского совета; однако к упомянутому перечню в любом случае относилось бы сообщение, что вчера, после очередного приступа перемежающейся лихорадки (связанного с перемещением на новое место жительства, а не с такой трагической переменой в жизни, как предъявление векселя), я опять совершил переезд, на сей раз из Кобурга в Байрейт. Никто другой не нуждается так сильно в экономии времени, как человек, который не столько живет для вечности – это можно сказать о любом христианине, – сколько пишет для нее. Кто знает, сколько страниц остаются еще пустыми в Biographia Britannica нашего “я”, чтобы дописать эту миниатюрную хронику универсума?.. И вообще, о том, сколько тягот обрушивается на нас, поэтов, догадывались, похоже, только прежние резчики по дереву, когда изображали пчел и птиц – эти визуальные символы добываемого нами меда и нашей способности летать – просто в виде летящих крестов. Кто же висит на таких крестах, если не мы, несущие крест, – например,
Байрейт, 13 августа Ваш испытанный биограф
1804 года И. П. Ф. Рихтер?»
А теперь история Вальта продолжается так – то бишь так начинается еженедельный дневник Вульта:
«Настоящим клянусь, что собираюсь писать дневник по меньшей мере в течение одной четверти года; если же прекращу его раньше, то пусть меня покарает Бог или дьявол. С сегодняшнего дня – дня после вчерашнего переезда – пусть всё и начнется. Да, даже если бы предмет этого жизнеописания – не я, но Вальт – повесил меня, посадил на кол, заткнул мне рот, разорвал меня на куски, сослал в Сибирь или в рудники, во второй мир, или в третий, или даже в последний: я бы все равно продолжал вести еженедельный дневник; и чтобы решимость моя не ослабла, я хочу пальцами, которые вообще-то принято поднимать, когда клянешься, записать здесь:
Я клянусь.
Публика – которая, впрочем, не увидит эту страницу – легко догадается, о ком идет речь в этом еженедельном дневнике: не обо мне. Дневник о самом себе ведет – это делается как бы само собой и для себя – любой автор, который трудится над своим opera omnia; для актера таким дневником становятся карточки с его комедийными репликами; для журналиста – годовые комплекты газет, полные сообщений о происшествиях в разных точках мира; для купца – папка с деловой корреспонденцией; для исторического живописца – его исторические полотна; Ангелус де Констанцио, который работал над историей Неаполитанского королевства пятьдесят три года, мог в связи с каждым событием из истории этого государства вспомнить какое-то событие из собственной жизни, хоть и ограниченной промежутком в пятьдесят три года; и так же любой составитель какой-нибудь всемирной истории вписывает туда – незримыми чернилами, между строк, – свою собственную: потому что с любыми завоеваниями, внутренними беспорядками и переселениями народов он прекрасно может связать аналогичные события из собственной жизни. Тот же, кто не имеет ничего и не создает ничего, к чему он мог бы привязать свои впечатления, – кроме, разве что, других впечатлений: тот пусть возьмет кипу бумаги, расположит ее перед собой, в продольном или поперечном формате, и перенесет их туда – а именно на бумагу. Но только ему придется взяться за работу Данаид, взвалить на себя поистине адский труд: потому что пока он будет писать, внутри него опять что-то обнаружится – будь то новое впечатление, или мысль по поводу записанного, – и это что-то тоже захочет быть записанным; короче говоря, как известно, даже лучший на свете бегун никогда не догонит собственную тень.
И что это за жалкая, рабская, катоптрическая псевдожизнь: этот процесс дыхания, обращенный вспять, к могильным испарениям прошлого, а не состоящий из все новых освежающих глотков свежего воздуха! Изменчивая суматоха мира превращается в кабинет восковых фигур, цветущий и колышущийся сад жизни – в помологический кабинет. Не умнее ли в тысячу раз, чтобы человек жил от настоящего к настоящему, как Бог – от вечности к вечности; и чтобы эта радостная устремленность вперед порывами ветра колыхала цветы и волны, забрасывала на нужное место цветочную пыльцу и корабли – а не обращалась жалким образом вспять, позевывая или издавая стоны?
Сравните с подобной перспективой дневник или книгу недель о другом человеке! Признаюсь расположенному ко мне читателю, добросердечному Вульту: такой дневник есть нечто совершенно иное; мне, правда, следует присмотреться к этому феномену пристальнее – и наконец начать.
Однако кое-что можно предположить, и не начиная: а именно, что моего братишку-домохозяйчика Вальта, возможно, удастся использовать для исторического романа (не стану клясться, что назову роман “Неуклюжие годы поэта”) в качестве главного героя – тем более, что сейчас он переживает любовный расцвет и стоит, полностью развернувшись в сторону уродливости[5]5
В сторону Рафаэлы, как думает Вульт. – Примеч. Жан-Поля.
[Закрыть], если меня не сильно обманывает недавний инцидент с векселем и то, с каким пылом брат защищал и разглядывал ее лицо и сердце. Что ж, теперь совершенно необходимо, чтобы я, хронист жизни Вальта, развернул его бережно, как если бы он был книжным свитком, найденным в Геркулануме, – и потом скопировал. Я, между прочим, не вижу причин, почему бы мне не написать божественный роман – с тем же успехом, с каким это делают биллионы других людей. Мне самому ремесло писателя глубоко безразлично, Вульт! Подобно тому, как я живу – не чтобы жить, но потому что живу, – так же я и пишу, мой друг: просто потому, что пишу. В чем же еще может выражаться наше подобие Богу, если не в том, что человек, насколько это в его силах, представляет собой маленькую aseitas[6]6
Aseitas – быть своей собственной Первопричиной. – Примеч. Жан-Поля.
[Закрыть] и – поскольку миров существует уже более чем достаточно – ежедневно создает по крайней мере себя самого, как Творца, и наслаждается этим, как священник во время мессы наслаждается Богом, заключенным в гостии? Что вообще означает слава в этом земном мире, в Германии? Если я не могу создать себе имя, которое будут ежедневно повторять, и восхвалять, и жадно заглатывать буквально все, от низшей черни до представителей самого высокого круга, – в Германии такое имя сумел обеспечить себе один лишь Бройхан, который первым начал варить одноименное пиво, – то я молю, чтобы никакая газета даже и не пыталась меня превозносить. Поставить собственную славу в зависимость от газетных писак: это все равно, что предоставить себя в распоряжение какого-нибудь архангела, который с помощью микроскопа среднего качества, предназначенного для рассматривания солнц и прочих миров, захотел бы что-то заработать на рыночной площади Града Божьего, демонстрируя другим любопытным рыночным ангелам чудеса Бога и своего микроскопа, – а потому изловил бы меня, как первую попавшуюся вошь, и посадил на предметный столик, дабы все удивлялись и испытывали отвращение, разглядывая под увеличительным стеклом мои конечности.
Покончив с этим, я хочу еще кое-что добавить специально для тебя, дорогой Вальтхен, на случай, если ты станешь вторым читателем этого дневника, как твой Вульт стал первым, – но в таком случае ты сделался бы отъявленным мошенником, нарушающим данное им вчера слово, что он никогда не заглянет в мои бумаги, – да; и я нарочно, в качестве наказания тебе за прочтение моих записей, скажу теперь, что опасаюсь любить тебя подлиннее, чем сам ты любишь меня. Решись я на такое, это не привело бы к добру. Меня очень тревожит, хочу я сказать, что ты (хотя во всех других отношениях невинен, словно животное) умеешь любить только поэтически, причем не какого-нибудь Ханса или Кунца – нет, сохраняя величайшую холодность по отношению даже к наилучшим Хансам и Кунцам (например, к Клотару), ты, встав на колени, почитаешь в них только дурно намалеванные и священные для тебя копии существующих внутри тебя представлений о жизни и душе. Но я намерен сперва за тобой понаблюдать.
Ты, Вальтхен, не припомнишь такого, чтобы вчера, или сегодня, или завтра я давал тебе понять, что не по каким-то иным соображениям, а только ради тебя вселился в твою конуру для легавой, таксы и борзой. Следовательно, я ничего тебе не наврал. Лишь бы человек, этот мошенник от рождения, не произносил никакой лжи! Почти все другие атаки против духа позволительны, поскольку дух от всего может защититься – но только не от лжи: ложь убивает его точно так же, как один древнеримский палач совершил изнасилование и казнь малолетней девочки, – выбрав для этого форму интимнейшего соития.
Итак, если все-таки ты мошеннически, забыв о чести, заглянешь в этот дневник: то увидишь здесь после предшествующего двоеточия, что я сумасброд и хочу найти сумасбродку себе под стать, одним словом – что я арендовал у тебя одно окно (как если бы хотел за большие деньги полюбоваться на казнь Дамьена), просто чтобы посредством этого окна казнить себя самого, то бишь чтобы смотреть из него вниз, в Нойпетеров парк, когда Вина, в которую я по уши влюблен, случайно будет прогуливаться там с Рафаэлой. Я уже заранее радуюсь тому, как мы оба будем стоять у наших окон и изнемогать от любви, глядя вниз, – и выставлять себя на посмешище. Нет ничего комичнее, чем пара влюбленных пар; тут не хватает самой малости, чтобы представить себе правый и левый фланги, которые, непрерывно испуская вздохи, стоят друг против друга; а между тем такое полчище друзей в сравнении с влюбленными показалось бы более благородным.
Правда, каждый воспринимает женщину по-своему: для кого-то она – обычный рацион хозяина дома, для поэта – корм соловья, для живописца – блюдо напоказ, для Вальта – хлеб небесный и вечеря любви, для светского человека – индийское «птичье гнездо» и померанская гусиная грудка… а для меня – холодная закуска. Легочная чахотка, от которой страдают из-за женщин любящие и те, кто разводит шелковичных червей – последние ведь занимаются еще и производством шелка, – меня, когда я исполняю роль Селадона, скорее на время покидает, нежели усугубляется: потому что с опасной для легких флейтой во рту я провожу столько же времени, сколько стою на коленях и разговариваю. Но я в самом деле очень расположен к тебе, Вина, ибо твой певческий голос столь каноничен и чист!.. Однако теперь я все-таки хочу начать сегодняшнюю дневниковую запись о брате…»
Дополнение к № 56
Летающая селедка
Все предшествующее было уже отослано исполнителям завещания, когда я снова получил это от них – от превосходного Кунольда, – вместе с таким письмом:
«Почтеннейший советник посольства! Я не думаю, что наследники ван дер Кабеля примут простое соединение в одну тетрадку нуждающихся в обработке документов, каковыми являются дневниковые записи Вульта, как удовлетворительное выполнение условий, связанных с задачей биографа, на которых Вам была завещана коллекция кабинета натуральных диковин. Я и сам, признаюсь Вам, слишком заинтересован в ублажении своего вкуса, чтобы с равнодушием взирать на то, как Вы оказались замещены Вультом. Ваша пылкость, Ваш стиль и т. д. и т. д. – заслуживают высочайшей похвалы[7]7
Скромность не позволяет мне оставить в тексте письма все восхваления, которые, как легко догадаться, возводят предмет, к коему они относятся, в ранг литературного пэра; и которые тем более неумеренны и, следовательно, незаслужены, что вкус самого господина бургомистра отличается, как известно, и утонченностью, и культивированностью, и чистотой. – Примеч. Жан-Поля.
[Закрыть].
Против Вашего предложения говорит еще и многое другое. При просмотре Вультовых дневниковых записей (по крайней мере, относящихся к февралю, когда его пламя бушевало в полную силу) мне попались места, цинизм которых вряд ли можно оправдать, ссылаясь на юмор, – будь то перед поэтической или перед нравственной судебной инстанцией. Например, запись от четвертого февраля, где он говорит: “…заглатывать, одновременно переваривая, эту молодую жизнь, как если бы она была солнцем, чтобы потом выкакать ее, но уже как луну”… Или там, где Вульт рассказывает своему скромному брату, чтобы позлить его, как сам он, когда у него не оказалось под рукой воды, чтобы подлить ее в высохшую чернильницу, все-таки нашел способ себе помочь, вновь обрел возможность макать перо и написал целую пачку писем – “мешок писем”, как он выражается. Последнее может означать, что он, когда заклеил все письма облатками, но не имел ни пресса для запечатывания, ни вообще времени, а только множество насущных дел, решил просто усесться на эту пачку, чтобы заниматься другими делами и одновременно запечатывать письма… И вообще, почтеннейший, в нашей биографии содержится столько выпадов против нынешнего вкуса – начиная с заголовка романа и кончая названиями большинства глав, – что следовало бы скорее искать примирения с этим вкусом, нежели оскорблять его еще больше.
И еще одно соображение позвольте мне высказать, поскольку оно – последнее. Наша биография все же должна – в соответствии с самим ее предметом, искусством, правилами приличия и завещанием – представлять собой скорее исторический роман, нежели чистое жизнеописание; а значит, ничто не может быть для нас огорчительней, чем если кто-то действительно заметит, что всё, о чем здесь идет речь, – правда. Однако сможем ли мы предотвратить это – простите мне мое невежливое “мы”, – если всего только изменим имена, но не стиль речи главного действующего лица? Разве читатели не нападут на наш след уже хотя бы с помощью дневниковых записей Вульта (переданных в неизмененном виде), когда начнут сличать их стиль со стилем “Яичного пунша” (к этому названию тоже относятся высказанные выше претензии общего характера) – романа, который публика уже держит в руках, в напечатанном виде, и автор которого со времени появления новейшей статьи о нем в “Литературном вестнике” известен всем и каждому? О, я слишком сильно боюсь…
Однако все эти замечания нисколько не умаляют почтения, с каким я неизменно… и т. д.
Кунольд»
* * *
Я ответил следующее:
«Чертыхаюсь, но подчиняюсь. Ибо что толку ободрять немцев и показывать им пример, по крайней мере, на покрытой типографским шрифтом бумаге – даже не на земле империи, – что можно быть такими же дерзкими, какими показали себя (причем и там, и там) их предки, жившие в XVI и XVII веках? Вышеупомянутые скажут, что после этого времени они надеялись: дальше их поведут французы. Наш диамант свободы выпал из нашего кольца и закатился в Голову Дракона, а там он воссияет не раньше, чем мы окажемся в Драконьем Хвосте.
Не знаю, выражаюсь ли я слишком темно, однако надеюсь на это.
Превосходнейший! Юморист, хоть и облачается в шутовской непрезентабельный наряд горняка, чтобы спускаться в свои штольни; хоть и вбирает в себя по возможности всех выродков и уродов человечества, чтобы следовать примеру таких ублюдков и передавать их пример другим – ведь в прошедшие столетия они лишь потому рождались с телесными наростами в виде “фонтанжей”, “манжет” и “шаровар”, чтобы, как догадывались проповедники-обличители, упрекнуть людей за аналогичные прически и предметы одежды; – и уже это служит достаточным оправданием для Вульта; – однако сам я, как уже говорилось, следую, прокладывая его всё дальше, только старым аристотелевым срединным путем, который в данном случае заключается в том, что я и не пересказываю факты, как они есть, и не присочиняю одну небылицу к другой, но именно сочиняю, то есть совершаю работу поэта; и если Скалигер в сочиненьице о своей семье на восемь листов сумел вставить четыреста девяносто девять фальсификаций, как убедительно показал Сциоппиус[8]8
Менкен: О шарлатанстве эрудитов, изд. IV. – Примеч. Жан-Поля.
[Закрыть]: то и я в своем сочиненьице, охватывающем столько же томов, мог бы по праву – и с легкостью, и с пользой для дела – допустить вдвое больше погрешностей.
Того, что будут разгаданы подлинные имена персонажей нашей истории, нам, господин бургомистр, бояться не следует: ибо до сих пор ни для одного из всех тех городов, которые я изображаю в своих многочисленных романах, не было найдено соответствующее имя по Бюшингу, хотя в некоторых из них я жил сам – даже, например, в Абэвэгэдэже и в Икаэлэмэно.
Между тем я прошу исполнителей завещания, чтобы мне все же позволили включить в летающую селедку (№ 56) введение Вульта к его дневнику вместе с нашей перепиской по этому поводу, потому что таким образом будут подготовлены события, о мотивах которых – без этого дневника – ни один человек не догадается, а именно: внезапное вселение Вульта к брату и зарождение в нем любовного чувства. Поистине вам, почтенным членам городского совета, повезло в том смысле, что вы ничего не знаете об отцовских и материнских обязанностях авторов книг, приносящих доходы. Они, как люди, все в совокупности пребывают под сенью превосходного принципа достаточного основания, и могут свободно его применять, и всё, что они делают или видят, уже изначально является в их глазах мотивированным – Поэты же часто ясно видят перед собой, разбросанными в уже готовом виде, величайшие следствия чего-то, но сколько бы ни бегали вокруг, не могут отыскать никаких причин, никаких отцов для сих непорочно зачатых деток. А как им за это вредят литературные критики, зарабатывающие себе на хлеб не столько критическим потом, как средством достижения цели, сколько этим потом как таковым (который в данном случае является симптомом болезни, а не признаком целительного кризиса), – об этом больше всего известно небу и мне.
Остающемуся… (и так далее, и так далее)
И. Л. Ф. Р.»
* * *
Моя просьба, как вы видите, была удовлетворена.
№ 57. Хрустан
Двойная жизнь
«Небо состоит, вероятно, из первых дней (впрочем, и ад тоже) – судя по тому, как радует меня сегодня твое жалкое гнездышко», – сказал Вульт за завтраком. Потом оба вернулись к работе, разойдясь по своим жилищам. Вульт написал несколько страничек в дневнике и сразу вырезал из него два отступления, пригодных для «Яичного пунша». Затем он выглянул из окна и заговорил с приветливой Рафаэлой, которая по поручению отца несла вахту в саду, наблюдая, как работники переносят на зимние квартиры статуи и оранжерейные ящики. Учитывая, что Вальт может его услышать, он сыпал вниз изящно замороженные ледяные цветочки (намеки на любовь, холодность, полубожков и целокупных богинь), которые, как он надеялся, будут растоплены Вальтовым и Рафаэлиным сердечным жаром и превратятся в красивые разноцветные капли. Рафаэла пристреливалась к его окну ледяными цветами такого же рода; и, несмотря на холод в саду, уже вполне согрелась – просто потому, что Вульт был мужчиной и дворянином. Есть девушки, которым человек с благородными предками, даже если он сидит на своем родовом древе, растерзанный и расстрелянный, как птица-мишень на штанге, все равно внушает желание стать королевой стрелкового праздника и для этого попытаться его подстрелить. Рафаэля в ответ на вопрос, когда же вернется генерал с дочерью, с радостью и без ревности подарила флейтисту надежду, что Вина уже где-то недалеко.
Едва братья не без усилий вновь начали летать и шутить – в романе, – Вульт поднялся и пробормотал себе под нос, но так, чтобы Вальт услышал: «Не прогуляться ли мне разочек к моему одинокому брату, тем более что дороги отсюда до него еще ровнее и тверже, чем даже в курфюршестве Саксонском?» После чего он открыл слуховое окошко под крышей дворца, нарисованного на театральной стенке, и крикнул в него: «Ты слышишь? Я бы хотел проследовать маршем к тебе, ежели сейчас у тебя никого нет». – «Ах, шельма, ах, добряк!» – воскликнул Вальт. Вульт тогда действительно совершил путешествие длиной в полтора шага вокруг стены и навстречу соседу, живущему за ней, заранее протянув для рукопожатия руку со словами: «Метель снаружи не мешает мне навестить тебя в твоем уединении и, возможно, превратить его в веселое двуединство». – «Брат, – сказал Вальт, поднимаясь из-за письменного стола, – если бы я умел сочинять комические тексты или если б осмелился бросить на друга тень, сделав штрихованную зарисовку либо теневой силуэт: я бы поистине каждый шаг списывал с тебя. Но я не думаю, что любимого человека прилично выставлять для обозрения на поэтическом рынке. Тебе не кажется, что я чрезмерно охвачен писательским пылом?»
«Нет, – ответил Вульт. – И в любом случае ты не на стороне правых; случайно ли, что и в этой комнате ты опять оказался левым, а правым – я?[9]9
Как известно, в деревне Эльтерляйн подданные князя, живущие по правому берегу ручья, назывались «правыми», а подданные вельможи, по левому, – «левыми». – Примеч. Жан-Поля.
[Закрыть] Но мне уже пора домой, старина, и там я буду шутить – перед нынешним и грядущим миром». Он ушел. Вальт счел своим долгом вскоре, в свою очередь, нанести визит брату, чтобы хоть немного компенсировать ему заточение в ополовиненной комнате. Он стал говорить Вульту, как много случайностей объединилось сегодня ради их счастья: что, например, выпал первый снег, издавна означавший для него что-то домашнее и родное, из детства (как и майский цветочек зимой); и что сегодня – отсюда – он слышит первых молотильщиков, эту речевую и музыкальную шкатулку зимы. «Ты имеешь в виду молотильные цепы, – откликнулся Вульт. – Но их ритм сбивает мою флейту с ее ритма». – «Кстати, как получается, старина, – спросил Вальт, – что для меня столь притягателен один наивный стишок, подражающий ритму работы трех молотильщиков: “Зимой, Гюнтер мой, молотят зерно: пусть холод, ты молод, мы все заодно”?» – «Может, так происходит потому, – ответил Вульт, – что стишок этот замечателен в своем роде, да еще он и звукоподражательный, кто знает? А может, потому что отец очень часто зачитывал его нам – из юридического компендиума по домоводству, составленного господином фон Рором. Там говорится, что в курфюршестве Саксонском гильдия молотильщиков имела (в то время) особые законы. Например, как ты помнишь, тот, кто, орудуя цепом, не укладывался в ритм “половина четверти” – “Мясо варить, плясать и пить”, – получал сорок ударов совковой лопатой по заднице. Был в этой гильдии и такой закон, что за перебранку в амбаре все виновные должны предоставить в пользу сообщества по новому молотильному цепу: наказание, которое в случае литературных перебранок осуществляется одновременно с наказуемым таким образом проступком».
Оба вернулись к сочинительству. «Я подумал сейчас… – крикнул Вульт брату через дворцовое окошко. – Услышав, как ты перевернул лист бумаги и потом замер, я подумал, что от таких повседневных мелочей, от связанных с ними тончайших впечатлений, зависят целые европейские города, ради которых мы и работаем. Сгустившиеся от пыли чернила – или, наоборот, чересчур разбавленные, которые почернеют лишь позже, – кофе, таким же образом обворованный, – коптящая печка – грызущая что-то мышь – жутко царапающее перо – брадобрей, который именно в тот момент, когда ты достиг наивысшей точки полета в эфирных высях, намыливает тебе щеки и вместе с бородой подстригает крылья, – разве все это не подобно убогим клочковатым облакам, которые, однако, способны скрыть от земли в ее целостности лучистое солнце, если уместно назвать так автора? Мир прямо-таки издевается над нами… Однако, с другой стороны, – ты продолжай, продолжай писать! – сколь ободряющей и возвышенной является сама мысль, что та капля чернил, которую кто-то – ты или я, – после, в тишине, изольет со своего пера на бумагу, может стать водой для мельничных колес мира – кислотной водой, выдалбливающей пещеры, и капельной ванной для исполиновых гор времени – нашатырным спиртом и спиртовым раствором оленьего рога для многих людей – местом пребывания морского бога, то бишь духа времени, – или, наконец, подобием той чернильной капли, посредством коей какой-нибудь банкир или князь затопляет целые города и страны. Боже! чем можно заслужить столь возвышенную роль?.. А сейчас продолжай писать».
Во второй половине дня, часов около четырех, Вальт явственно услышал, как Вульт говорит Флоре: «Прежде чем ты постелишь нам, дорогое дитя, сходи к господину нотариусу Харнишу, живущему по соседству со мной, и передай ему мою просьбу: чтобы нынче вечером он зашел ко мне на чай, the marchant, – да, и подсвечник принеси только мне, потому что ему свет наверняка не понадобится». – Вальт явился к брату, чтобы впервые в жизни выпить чай просто так, а не после слабительного. Вульт налил ему и вина, которое никогда не забывал покупать (в долг). «Если древние заливали вином даже кленовые листья, то насколько же больше у нас оснований залить лавровые! Тот, кто пишет “Яичный пунш”, в любом случае должен пить этот самый яичный пунш, а еще лучше – объединить его с вином и стать пунш-роялистом (если, конечно, ты знаешь, что такое пунш-рояль). Я лично предпочитаю наслаждаться жизнью sub utraque». После этого они стали вести славную беседу, как заведено у людей и как подобает людям. Вульт: «Я веду речь с бесконечным удовольствием – пока не начну записывать то, о чем говорилось. Можно изобрести тысячу разных вещей, пока ты бранишься или сражаешься на поле брани. Может быть, именно поэтому в учебных заведениях люди прокладывают себе дорогу ко всем почетным званиям и возможностям обучения не посредством лести, как это принято при дворе, а посредством переругивания, то бишь диспутов, для чего столь необходимо умение хорошо говорить; например, я собираюсь перенести на бумагу и само это рассуждение, и наш утренний разговор о молотильном цепе». – Вальт: «Потому-то так ценятся письма – эти отзвуки разговоров». – Вульт: «Ведь даже тому, кто философствует, наличие рядом второго человеческого лица поможет больше, чем белая стена или белая страница». – Вальт: «Ах, дорогой, как ты прав! И все же сказанное тобою меньше подходит к поэтическому отображению мира, нежели к шуточному, или остроумному, или философскому: тебе больше помогают разговоры, мне – молчание». – Вульт: «Вообще, зима – самое благоприятное время для вызревания литературных плодов: снежные шарики, смерзаясь, превращаются в кипы книг. Зато весной человек имеет столько возможностей для путешествий и полетов! Весной так легко могли бы рождаться поэтические образы; но лучший показатель истинного положения вещей – это пасхальная ярмарка». – Вальт: «Похоже, что человек, когда его окружают новые горы из облаков и он не видит ни неба, ни земли, а только колышущееся снежное море, – и чувствует себя совсем одиноким – не слыша ни единого напевного звука и не находя в природе ни одной краски… Я что-то хотел сказать… Да, так вот: в такую пору, из-за отсутствия – вовне – каких-либо возможностей для творчества, человек просто вынужден заняться творчеством внутренним».
Вульт: «Выпей еще чашку чая. О, как верно! Хотя сегодня мы не особенно много написали, а я – так и вообще ничего».
Оба сожалели лишь о том, что их прекрасное товарное сообщество несколько страдает от нехватки накопленного товара, – поскольку все золото, которое имелось у них на руках, ограничивалось так называемыми «золотыми», то бишь безымянными, пальцами. Ни Вульт не мог заработать хоть сколько-нибудь ощутимую сумму с помощью инструмента, в который дул, ни Вальт – посредством составления «нотариальных инструментов», заказы на которые получал теперь очень редко. Оба нуждались в помощи благотворительного заведения для бедных, но чтобы шанс на такую помощь появился, каждый из них должен был стать попечителем другого. Еще сегодня, не вставая с места, необходимо было взмахнуть волшебной палочкой – совершить чудо с непредсказуемыми последствиями; и братья, разгоряченные вином, разыграли это чудо в четыре руки.
А именно: они послали первые главы и отступления из романа «Яичный пунш, или Сердце» магистру Дику в Лейпциг, – с предложением этот роман напечатать.
Дело в том, что литературное произведение может своей задней частью еще находиться – и расти – в улиточной раковине писчего пюпитра, в то время как его передняя часть, с чувствительными рожками, уже ползет по почтовому тракту. Братья потому связали свою первую надежду (на благожелательное отношение к их тексту) именно с упомянутым магистром, что полагали: книготорговец, который одновременно является ученым, наверняка имеет больше критического чутья по отношению к рукописям, чем просто книготорговец, который должен будет сперва найти ученого, способного написать для него критический отзыв.
Вальт в сопроводительном письме – как советовал ему повидавший мир Вульт – постарался не уронить собственного достоинства, потребовал приличный гонорар и сохранение за собой права на все последующие издания. «Поскольку Мильтон, – прибавил флейтист, – получил за свой потерянный рай двенадцать гиней: мы должны показать в Лейпциге, что не собираемся равнять себя с ним, – и попросить сорок восемь». Нотариус очень удивился, узнав, что автор – даже такой, как он, – обладает столь большой властью, что может диктовать издателю сорт бумаги и вид типографского набора, формат книги и ее тираж (магистру было предоставлено право издать 3000 экземпляров).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?