Текст книги "Грубиянские годы: биография. Том II"
Автор книги: Жан-Поль
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Я родился, чтобы стать деловым человеком, Вальт!
– Но по вечерам я предпочитал читать. Во-первых, у меня был мой orbis pictus, который, подобно «Илиаде», как бы разбирает по листам всю человеческую историю. Да и на подоконнике стояло много описаний – отчасти северного полюса, отчасти древних северных эпох, например, самых ранних войн скандинавов, и так далее; и чем более люто-холодным казалось мне всё в географических книгах или чем более диким – в исторических: тем уютнее и покойнее становилось у меня на душе. Мне и сейчас история древних скандинавов представляется моим детством, а история греческая, индийская, римская – скорее будущим.
В сумерках снежная вьюга улеглась, и с чистого неба через цветочные заросли на заледенелых окнах полился свет луны. – Громко зазвенели снаружи в суровом воздухе вечерние колокола под тянущимися вверх столбиками дыма. – Наши работники, потирая руки, вернулись из сада, где укутывали соломой деревья и пчелиные ульи. – Кур загнали в горницу, потому что в задымленном помещении они откладывают больше яиц. – Свет пока не зажигали, со страхом ожидая отца. – Я и ты стояли в головах и в изножье колыбели нашей блаженной сестры и, сильно ее раскачивая, прислушивались к колыбельной песне зеленых лесов, пока у этой маленькой души не раскрылись сияющие росой окна. – И наконец через порог ступил измученный человек, заиндевевший и нагруженный; и еще прежде, чем он снял заплечный мешок, на столе уже стояла его толстая свеча – не тонкая. Какие чудесные новости: он принес деньги и подарки, и собственную радость!
– Кто бы сомневался в его восторге меньше, чем я, которому он, когда был в таком настроении, всякий раз устраивал порку, потому что я тоже хотел разделить этот восторг и, прыгая и пританцовывая, создавал шум, а отца, в его тихой радости, сие раздражало: ведь и собака больше всего царапается тогда, когда радостно прыгает на хозяина.
– Не шути! Лучше напомни, что он тогда нам принес; сам я уже не очень помню: мне – купленный за мои деньги лист концептной бумаги, о которой я тогда и помыслить не мог, что нечто такое широкое, миловидное стоит не больше двух пфеннигов; сестре – азбуку с золотыми буквами уже снаружи, на обложке, и с новенькими чистыми изображениями животных, которые и сравнить нельзя было с нашими, захватанными и старыми.
– Порох как пищеварительное средство для свиньи: немногие его зернышки, которые я подобрал, обеспечили мне лучшие фейерверки на лучине, чем какому-нибудь королю – какая-нибудь тридцатилетняя война.
– Но самым лучшим, наверное, был новый календарь. Мне казалось, я держу в руках будущее – словно дерево, усыпанное плодами. Я с наслаждением читал имена: Laetare, Palmarum, jubilate, Kantate, – при этом мое знание латыни, пусть и посредственное, сослужило мне хорошую службу. Epiphanias меня огорчали, их было слишком много; зато чем больше выпадет воскресений после Троицы, думал я, тем дольше продлится зеленая, радостная пора года. Мне сейчас кажется смешным, что, как раз когда я читал в конце календаря отчет Хаслауской почтовой службы, проезжавший верхом через наше сельцо императорский почтальон дунул в рожок, и я с восхищением и жалостью взглянул на этого человека, который, согласно упомянутому отчету, посреди зимы должен один проскакать через всю Померанию, Пруссию, Польшу и Россию; я ошибался, но узнал об этом только в Лейпциге. Когда вскоре к нам на ужин пожаловал кандидат Шомакер и мы с удовольствием, хоть и в десятый раз, услышали от отца некоторые его истории – когда ты после еды принялся пиликать на скрипочке, сделанной из дощечки и навощенных ниток, а я вертел тлеющую рейку, превратив ее в огненное колесо, – когда я, и ты, и долговязый работник, который тогда казался нам (как, наверное, кажутся детям все знакомые лица) вполне себе симпатичным, стали играть и петь: «Кружитесь пока стоя, Ребятки, вас здесь трое, Сядьте на куст бузины, Кричите: “Хоть бы хны!” Садитесь же! Села женщина в круг, Деток семеро вокруг. “Что есть хотите?” – “Рыбки!” – “А пить?” – “Винцо из бутылки!” – Садитесь же!»… Я душевно обрадовался, когда недавно нашел в «Брагуре» Грэтера эту незамысловатую детскую песенку… Но мне следовало бы начать последнюю фразу совсем по-другому…
– Неважно, теперь она закончена. Жизнь, как и греческая драма, начинается с комедии. Лучше начни, пока ты еще не проснулся, обещанный летний день.
– Я мог бы начать его прямо с карнавала, когда только что воспрянувшая весна щедро изливает солнечные лучи в школьную комнату, полную маленьких нарядных танцоров, – из-за чего цветение в душах начинается раньше, чем в садах… Даже старая незамысловатая поговорка – «Господа уже в Сретение среди дня за столом соберутся, а крестьяне лишь в карнавал тем же самым спокойно займутся» – будто окутывает вечерний стол вечерней зарей и тенями цветущих деревьев. Господи, как же наполняют мою грудь волшебными ароматами такие словосочетания, как «праздники Марии», «пора салата», «пора цветения вишневых деревьев», «пора цветения роз»! Так и юность отца представляется мне непрерывной летней порой – особенно та ее часть, которую он провел на чужбине; так и деда своего (и вообще то время, что предшествовало моему рождению) я всегда вижу молодым и цветущим. То время было прекрасным и человечным, говорим мы себе. Сколь бодрящими и светлыми – наподобие прыгающих по камням весенних ручьев – видятся мне старинные университеты, Болонский и Падуанский, с их немереными свободами; и как часто хотелось мне перенестись в них!
– Если бы я знал и уважал тебя меньше, я бы, услышав такое желание, непременно подумал: окажись ты там и в то время, ты бы только и делал, что тянул деньги из родительского дома, помаленьку подворовывал, орал «Отец отечества», занимался Gassatim rumoren и высекал шпагой искры из мостовой; а так я отлично понимаю, что ты бы просто спокойно сидел на месте и наблюдал за всем этим как Rector magnificus… Но теперь переходи к твоему сегодняшнему летнему дню!
– Это был святой праздник Троицы, притом на той самой неделе, когда ты внезапно собрал свои пожитки и исчез… Но сперва позволь мне заметить, что употребленные тобою студенческие словечки отчасти звучат для меня как новые, отчасти же – слишком грубо… Так вот: в этот святой праздник, который по праву выпадает на прекраснейшее время года, наши родители, если ты еще не забыл, всегда ходили к святому причастию. Как раз в эту субботу – как и вообще в любую субботу, предшествующую исповеди, – наши дорогие родители были добрее и разговорчивее по отношению к нам, детям, чем обычно; но в тот час Господь подарил им особую радость, от которой у меня и сейчас, когда я их вспоминаю, бурно вздымается грудь! Мать оставила многие дела в хлеву на попечение работников и читала молитвы из черной книжечки для причащающихся. Я стоял у нее за спиной и тоже неосознанно возносил молитвы, но не вверх, а вниз – потому что переворачивал страницу, когда мать прочитывала ее до конца. Наша крестьянская горница была так чисто и красиво убрана к воскресенью – как в святой рождественский Сочельник выглядело все в этот канун исповеди – даже еще красивее и возвышеннее – и вдобавок к окнам наклонялась щедро отягощенная дарами весна, и цветочный дух тянулся по всему дому, под каждой кровельной черепицей – весна и благочестие, несомненно, созданы друг для друга… – Потом, когда начал совершать свой обход ночной сторож, я еще немного постоял, глядя из чердачного окна: полным благоухания и звезд было небо над нашей деревней – генеральша, несмотря на столь поздний час, вышла прогуляться по стене замка со своим дитяткой, которого держала за ручку, и вся деревня знала, что завтра она пойдет причащаться и что я и ты будем держать два плата… В самом деле, хоть я уже был настолько большим, что мог говорить на латыни, генеральша, облаченная во все белое, представлялась мне Матерью Божьей, а ее ребенок – ребенком Той.
– Разве у генеральши был сын?
Вальт ответил смущенно:
– Я себе так представлял, глядя издали, ее дочь, какой она была тогда. Я и сейчас заплакал бы, радуясь той дивной ночи, если ты не будешь смеяться…
– Ну так плачь, черт побери! Кто станет смеяться, разве что сатана, если в кои-то веки сыскался человек, который являет собой искренность во плоти?
– Потом воссиял святой праздник Троицы, с синим утром, полным жаворонков и аромата берез; и когда я увидел из чердачного окна эту синеву, растянутую над всей деревней, я не почувствовал стесненности, как в другие прекрасные дни, но, можно сказать, возликовал. Внизу я застал мать (хотя обычно она ходила в церковь только после полудня) уже принарядившейся, а отца – в сюртуке, подходящем для Божьего алтаря; поэтому оба они показались мне (тем более, что на сей раз не стали есть нашего воскресного теплого пива) в высшей степени благообразными. Отца я и вообще всегда любил сильнее по воскресеньям: потому что он брился только в эти дни. Я и ты последовали за ними в церковь; и я помню, как на всем протяжении проповеди святость родителей как бы перетекала в меня: святость, попав в другое, но кровно-родственное сердце, всегда словно приумножается там.
– К моему случаю это относится в меньшей мере. Я никогда не жил так весело, как в те дни, когда родители ходили к причастию: потому что знал, что они почитают за грех наказывать меня раньше, чем после захода солнца; и потому что после причастия они еще и обедали у священника, а значит, шахматная доска оказывалась в нашем распоряжении – свободной для прыжков коня… Стоят ли еще перед твоей душой, пишется ли огненными красками, подсвечивает ли сама себя, пылая, тогдашняя картина: как я в то самое воскресенье с помощью карманного зеркальца, с хоров, пускал вниз солнечного зайчика, словно райскую птицу, – через всю церковь и даже вокруг зажмуренных глаз священника, – тогда как сам я невозмутимо стоял, наблюдая за происходящим. И припоминаешь ли ты (сам я теперь вспомнил всё), как меня застукал за этим занятием сатанинский кандидат Шомакер и как отец после службы, в соответствии с неприятным уголовным законодательством Карла, которое (в статье 113-й) позволяет заменять тюремное заключение на порку розгами, из благоговения перед таинством решил просто заключить меня в тюрьму, вместо того чтобы избить до полусмерти, что для меня было бы гораздо предпочтительнее?
– Тем не менее во время причащения в церкви ты все-таки держал правый плат с алтаря, под облатками, а я держал левый, под чашей с вином. Я никогда не забуду, каким смиренным и трогательным казался наш бледный отец, преклонивший колени на багряной ступени алтаря, когда священник, сильно повысив голос, поднес ему золотой кубок. Ах, как же мне хотелось, чтобы отец отпил больше от священного вина-крови! А после него – склонившаяся в глубоком поклоне мать! Какие же чистые и хорошие чувства я к ней испытывал, пока она пригубливала вино! Детство знает только невинные белые розы любви, позже они становятся все более багряными, напитываясь краской стыда… Однако первой к алтарю подошла величавая генеральша в черном и все же сверкающем шелковом одеянии: опустилась на колени и опустила длинные ресницы, как перед божеством, и вся церковь с ее шумами влилась в благоговейную сосредоточенность этой государыни, идеальной для нашей деревни.
– А правда, Вальт, что дочь так похожа на нее?
– Мать, по крайней мере, на свою дочь очень похожа… Затем все вышли из церкви, каждый с воспарившим сердцем, – орган играл на очень высоких тонах, которые всегда возносили меня, когда я был ребенком, в светлое чужое небо, – и снаружи оказалось, что синий день уже глубоко укоренился в воскресной деревне и что с башни в этот день изливается трубное ликование… – Лицо каждого прихожанина, возвращающегося домой, сияло надеждой на долгое радостное воскресенье… – Покачивающаяся лакированная карета генеральши прогромыхала мимо нас всех; миловидные, богато одетые лакеи спрыгнули с подножек – И вообще, если бы потом не случилась эта история с тобой —
– Не пережевывай ее снова и снова!
– Итак, отец в сюртуке, надетом для Божьего алтаря, отправился в дом священника, и мать последовала за ним. И когда я (после того, как они поели), позвонив в колокольчик, открыл калитку и уже на бегающих по двору индюшек воззрился с величайшим почтением…
– Тебе незачем скрывать, что ты пошел туда, чтобы просить отца освободить меня из проклятого карцера, потому что я слишком громко кричал и клялся, что разобью и окно, и собственную голову.
– Просьба не произвела на отца особого впечатления; может, потому, что священник сказал: ты, дескать, сильно его обидел и ослепил… Я, к сожалению, быстро забыл и о тебе, и о своей просьбе из-за великолепного сладкого вина, которым меня угостили. В деревне у людей слишком мало опыта общения с большим миром, и даже бокал вина может привести их в восторг. А священник позволил мне, уже охваченному таким восторгом, еще и поглядеть в призму, окутывающую каждый кусочек мира утренней зарей и радугой… Я часто воображал, что, поскольку проявляю такой интерес к живописи – да даже и к раскрашенным ларчикам, клинышкам, кирпичам, – из меня мог бы получиться лучший художник, чем мне кажется сейчас. И когда в тот день я увидел, как мой отец сидит чуть ли не в самом конце стола, я с удовольствием подумал, что когда-нибудь сделаю его весьма уважаемым человеком – если мне самому удастся стать кем-то.
– Удивительно, как часто и я, уже на протяжении многих лет, клялся, что вспомню о своем происхождении, если моя публичная слава значительно вырастет в высоту и в ширину, – и не буду стыдиться ни тебя, ни родителей. Нужно как можно раньше начать приучать себя к скромности, поскольку никогда не известно, каких неисповедимых высот ты достигнешь к концу… Любовь же к краскам, о которой ты говорил, еще не означает, сама по себе, любви к рисунку; впрочем, поскольку одни живописцы позволяют, чтобы чужая рука дописывала за них пейзажи, а другие, напротив, просят, чтобы внутри их пейзажей кто-то изобразил людей, ты мог бы объединить в себе качества художников обоих этих направлений. Прости мне такую шутку!
– Охотно прощаю! Мы, как и другие благородные гости, наконец вернулись (через всю деревню) к себе домой, где отец надел пунцовый жилет и отправился на прогулку со мной и с матерью, рассчитывая вечером – часов около шести – поужинать в небезызвестном садовом павильоне. Я не думаю, что в такой вечер, когда все люди, нарядные и радостные, гуляют под открытым небом, а генеральша и другие благородные дамы держат в руках солнечные зонтики из алого шелка, – что в такой вечер хоть чье-то сердце (по крайней мере, бьющееся в братской груди), могло бы смириться с мыслью, что ты один сидишь в карцере.
– Черт возьми! – вырвалось у Вульта.
– Так что вполне естественно, что я и наш работник подставили к твоему чердачному окну лестницу, чтобы ты мог спуститься в деревню и тоже порадоваться… Нет, ни одна прогулка с другими людьми не бывает такой прекрасной, как прогулка ребенка с родителями. Мы шли по полям с высокими зелеными злаками, и я вел сестричку за собой по узкой, заполненной водой борозде. Все луга горели в желтом весеннем пламени. У реки мы собирали сполоснутые водой раковины ради их переливчатого блеска. Сплавной лес целыми стадами плыл к далеким городам и горницам, и мне хотелось встать на одно из таких бревен и поплыть вместе с ними! Овцы, многочисленные стада овец, были уже наголо острижены и – без стены из шерсти, прежде отделявшей их от меня, – стали ближе моему сердцу. Солнце притягивало воду, которая поднималась вверх в виде длинных лучистых облаков; мне же казалось, будто это земля подвешена к солнцу на сверкающих лентах… и раскачивается, как колыбель. Одно облако, в котором было больше блеска, чем воды, пролило дождик рядом с нами, но не на нас; однако я, глядя на четкую границу между влажными и сухими цветами, вообще не понимал, как это может быть, что дождь не идет все время и надо всей землей. Деревья наклонялись друг к другу, когда над ними проплывали облака, роняющие капли, – в точности как люди, причащающиеся перед алтарем… Мы зашли в садовый павильон, который и внутри, и снаружи был побелен, и только; но почему же это скромное название и сегодня сверкает ярче всех роскошных зданий с гордыми крышами – и в пору вечерней зари так пристально всматривается в незнакомую утреннюю зарю? Все окна и двери были распахнуты – солнце и луна одновременно заглядывали внутрь – яблони протягивали нам на своих косматых негнущихся ветках красно-белые бутоны, а иногда и снежно-белые яблоневые цветы (о Вульт, я охотно отдал бы целое яблоко за такой яблоневый цветок). – Пчелы давали отцу понять, что вскоре они начнут роиться. – Я собирал в коробочку золотистых жуков-бронзовок, для которых давно припасал сахар. – Еще и сейчас перед моими глазами сверкают золотым и изумрудным блеском эти райские птички земного мира – те, что водятся в Германии, хочу я сказать. – И еще в саду я выдернул кое-какие ростки, чтобы потом посадить их у нас дома и вырастить увеселительный лесок, едва достающий до моего колена… Птицы старательно, как по заказу, щебетали в нашем садике, где было только пять яблонь и два вишневых дерева, а также несколько слив, да еще добрые кусты черной смородины и лесного ореха. Два зяблика принялись издавать трели, и отец сказал: мол, один из них поет насмешливую застольную песню, а другой – песню жениха. Но я предпочитал – и предпочитаю до сих пор – мою славную овсянку…
– Орнитологи называют ее точнее: овсянка обыкновенная, золотистая овсянка, зеленушка, желтушка, желтая овсянка, Emberiza citrinella L.
– …которая, как объяснили нам родители, поет: «Был бы у меня серп, я бы тоже стала жнецом»… Что же за тьма царит во внутреннем мире человека, если я действительно готов, увы, предпочесть простую овсянку – когда иду через луга и слышу, как она поет на лесистом склоне, – готов предпочесть ее божественному соловью, который, правда, выводит свои трели не так чисто, но зато умеет резко перескакивать с одного на другое? – И разве потом вечерняя заря не затопила наш сад, окрасив все его ветви? Разве она не показалась мне золотым солнечным храмом со многими башнями и пилястрами? И разве на облачных горах не расцвели звезды, как майские цветочки? А просторная земля – не превратилась в ткацкий станок для создания пурпурно-розовых сновидений? И когда мы, уже в поздний час, возвращались домой, разве не висели на темных кустах золотые росные капли – милые светлячки? И разве мы не застали в деревне совсем особую праздничную жизнь: даже малолетние пастухи наконец приоделись по-воскресному, и в трактире не хватало разве что музыки, а из замка доносилось пение?
– И разве не случилось так, – подхватил рассказ брата Вульт, – что наш добрый отец, когда увидел, что и я участвую в общем веселье, не говоря ни слова, за волосы приволок меня домой и там люто отлупцевал? О, пусть дьявол заберет все эти методы воспитания, которые он никогда не испытывал на себе! Кто теперь снимет с меня эту праздничную порку и праздничное сидение в карцере? Ты-то легко можешь восстанавливать-вспоминать себя прежнего… и безмерно радоваться, когда достаешь из кармана часы с репетиром воспоминаний. Но, черт возьми, о чем могу, тая от умиления, вспомнить я – кроме как о завшивленной Авроре одной восходящей хвостатой звезды? О, каким счастливым, поистине счастливым можно сделать любого ребенка! Но попробуйте проделать такой же трюк с поседевшим канальей, которому перевалило за сорок! Один-единственный день из жизни мальчишки богаче событиями, чем целый год, прожитый взрослым мужчиной. Вдумайся, как один такой день, если ты позволишь мне употребить дерзкое сравнение, прокоптил и раскалил нежно-белое детское лицо, превратив его в бурую – наподобие головки курительной трубки – голову! – Не распаляй же меня снова своими россказнями! – Какие Элизиумы или Елисейские поля могу я теперь увидеть, оглянувшись вокруг, кроме разве что пары кресел? – и нашей ширмы, разделяющей напополам кровать и комнату (тут, кстати, не найдется чего-нибудь выпить)? – и тебя, мой славный миллионер, битком набитый памятными монетами для внутреннего потребления? – и деревянного трона для блаженных? – Ох, я хотел бы… Да входите же! Может быть, Вальт, это явился кто-то из небожителей, который все же принес нам один… или пару комплектов Небесных врат… и Эмпиреи впридачу.
В комнату шагнул почтальон в желтой форме с «Яичным пуншем, или Сердцем» под мышкой, отосланным магистром Диком назад со словами, что, хотя он и издает развлекательные вещицы в духе Рабенера или Вецеля, однако определенно – не такого рода, как эта.
– Ну что, это не долгожданный солнечный луч с нашего неба радости? – спросил Вульт.
– Ах, – вздохнул Вальт, – думаю, что сегодня вечером – и до сего момента – я был слишком счастлив; а такие излишества всегда перемежаются с чем-нибудь огорчительным… Но хорошо уже то, что наш роман не затерялся на почте, по дороге туда или обратно.
– Ох, какая же ты мягкосердечная… дубина! – вырвалось у Вульта. – Но расплачиваться за это придется не тебе, а магистру. Я сейчас прополощу его в морской водичке – посмотрим, отмоется ли он добела.
Он тут же сел к столу и, охваченный яростью, написал нефранкированное письмо магистру, проигнорировав все правила вежливости, обычные для эпистолярного стиля.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?