Электронная библиотека » А. Сахаров (редактор) » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Петр III"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:21


Автор книги: А. Сахаров (редактор)


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 53 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А вскоре мы сведали о жестокой участи брошенных на поле брани наших соратников. Согнанные из окрестных ревень прусские мужики закапывали не только мёртвых, но и живых русских солдат. Тщетно пытались раненые браться из кучи мёртвых тел, умоляя о милосердии, изверги добивали их заступами и засыпали землёю, следуя приказу своих бессердечных начальников.

Для меня известие было вдвойне тяжело и досадно, от того, что привелось и мне полежать на злосчастном цорндорфском поле. Люди исправно послужили отечеству, но не нашли от него подобающей заботы и чести. Когда наступили сумерки и я поднялся с сырой от крови земли, дабы пробираться к своим, и не знал в жару и ознобе, куда идти, а уже шныряли и шарили повсюду мародёры, обирая трупы, то и пошёл куда глаза глядят, спотыкаясь о распростёртые тела. В одном месте как сквозь сон услыхал я стон и голос, поразивший меня кротостию. «Кто здесь?» – спросил я. «Братец, – ответствовал голос, – кто ты ни есть, а коли русский человек, возьми тут подо мною полковое знамя, схорони от окаянных ворогов, моих сил не осталось!» И в самом деле сей доблестный воин тотчас и скончался. Я же попытался найти знамя, не о знамени прежде помыслив, мутясь от запаха смерти, вдруг обвеявшего меня, но о древке, каковое могло послужить посохом в ночном странствии. Я нащупал рукою знамя и кое-как вытащил его из-под мертвеца. Может, только оно и спасло меня в тот час, пробудив чувство долга, перед тем как бы вовсе угасшее от невольной слабости. Не раз готов был упасть я с проклятиями на землю и не подниматься уж более, нимало не сожалея о своей участи, но помыслы о знамени, до того удержанном храбрейшими, нежели я, побуждали идти вперёд, превозмогая боль, а провидению было угодно, чтобы я не заблудился и набрёл на своих.

Неможно было без удручающего стыда вынести бесславное наше поражение. Я доподлинно ведаю, что отчаяние послужило к самоубийству секунд-майора Федотова, и в армии заметно умножилось число дезертиров. Иные офицеры штаба почти открыто говаривали об измене, но, увы, никто не мог достоверно указать на источник оной: все терялись в догадках и недоумевали, приписывая по обыкновению все беды распущенности наших нравов и бестолковости исполнителей.

Едва дивизионный лекарь подлечил мою рану, я, призвав помощи покровителей, попросился в действующий полк. Понеже, однако, был ещё нездоров, указали мне сопровождать очередного курьера в Петербург. Случилось почти невозможное, и, наскоро собравшись, оставил я своих товарищей, пылая ненавистью к беспорядкам, так дорого нам вставшим.

Бесполезен ли был внутренний бунт моего сердца? Что-то надо было предпринять, чтобы не отравить себе совсем жизни, не уступить чувствам обречённости, и так я обратился с рапортом, хотя не рвался на поле брани, довольно убедившись, что смерть не щадит ни храброго, ни трусливого, но, впрочем, нисколько не дорожа уже собственной жизнью, – ведь в могилу полегли гораздо более достойные.

На пути к Кенигсбергу застигла меня весть о новом позоре – о снятии осады померанской крепости Кольберг. Предпринятая корпусом генерал-майора Пальмбаха осада в недолгий срок обошлась нам в многотысячные потери.

В Петербург я добрался глубокой осенью в затяжные дожди. Просторная столица впервые показалась мне тёмной, крошечной и лишённой надежды. Повсюду замечалось уныние, всех изводили простуды, в каждой почти семье, где мне случилось бывать, развозя личные письма, царила скорбь. Многих, многих затронуло несчастье Цорндорфской баталии: у кого убили сына, у кого изувечили отца или брата. Государыня также хворала, и были слухи, правда весьма глухие, что лекари её, иноземцы, ищут поскорее её умертвить.

Став на квартиру со своими людьми на Васильевском острову в доме канцеляриста Петрова, что восьмой линии, я зажил сущим затворником: в полдень только выходил в ближайший трактир выкушать чаю или напиться кофею, прочитать «Санкт-Петербургские ведомости»[43]43
  «Санкт-Петербургские Ведомости» – первая русская газета, начала выходить в 1728 г. при Академии наук.


[Закрыть]
да постоять созерцателем у бильярда, играемого обыкновенно на деньги. Остальное время, когда не спал, сидел я подле окошка, слушая заунывный свист и хлюп осенней непогоди и обзирая грязную пустынную улицу. Вот свинья пробрела по лужам, похрюкивая и помахивая хвостом, вот обыватель с собакою проплёлся, ступая с кочки на кочку, вот в житнях и конюшнях напротив забегали холопы. А вот и колодники появились – в последний раз, видать, перед зимою. Стали сгребать вилами да складывать на повозку, запряжённую клячею, всякий сор и всякую дрянь, выбрасываемую из подворотен. Стражник-инвалид, зажав под мышкой ружьецо, потопал ногами, ёжась от ветра, замахал вдруг рукою, что-то крича, дал кобылке подстёбку, и вся команда нестройно потащилась за клячею дальше, помогая ей выбираться из колдобин…

Столичная жизнь предстала предо мной до того скучной и пустой, что я положил себе за благо испросить отпуск, ссылаясь на то, что рана моя в плече неожиданно осложнилась, а контуженная нога распухла так, что я принуждён был сменить сапоги.

Пока я заполучал необходимые свидетельства из Генеральной сухопутной шпитали, пока прошение моё об отпуске ходило по инстанциям, я всё раздумывал о несчастьях, постигших отечество, не ведая тогда, признаться, и сотой части действительных бедствий его.

Чем более размышлял я о судьбах армии и империи, тем более терялся в догадках – нелепые и несуразные допущения сталкивались с необтёсанными, невежественными понятиями, прилипчивыми чужими суждениями и делали меня ровно слепцом. Я тщился проникнуть в смысл вселенской борьбы между дворами и народами и оставался беспомощным пред сей великою тайной. Едва не заболев горячкою, потерял я интерес к обычному времяпрепровождению, ел и спал мало, а всё больше молился, прося Господа разорвать пелену душевной смуты. Поелику же облегчения не было, всё крепче тужил о своей участи, а более всего о времени беззаботного самообмана.

В бытность мою при походной канцелярии считался я одним из лучших офицеров. Правду сказать, отнюдь не благодаря беглому знанию по-немецки и довольно исправно по-французски. Благоволение высших начальников и уважение низших чинов снискало мне совсем иное. Будучи смолоду приучен отцом своим к трудам постоянным и прилежным, я никогда не ведал скуки и легко находил себе занятия, особливо упражняясь в чтении и рисовании. Ещё был увлечён я греческою гимнастикою, и люди мои постоянно возили за мною разные снаряды, действие коих со временем настолько укрепило меня, что я мог похвастать преизрядною силой. Правда, я не согибал на груди колёсные оси, подобно князю Кульбакину, но всё же не столько отставал от него, ломая пальцами медные деньги. Я был весьма проворен в беге и атлетической борьбе, хотя таковые авантажи почитались уже более за курьёз или причуду, свойственную подлому званию, и не находили среди моих сотоварищей ни восхищения, ни признания. Восхищало их, что лишь немногих знал я соперников в стрельбе из пистолета и владении шпагою, был неутомимым наездником и закалял себя, купаясь в студёной воде даже и зимою.

Не чураясь общества, я неукоснительно следовал наставлениям отца – совершенно не употреблял ни вина, ни пива и сторонился женщин. Последняя статья открывала мне многие преимущества перед другими, тратившими на пустые амуры свой досуг и наличные деньги. Моя сдержанность объяснялась прежде всего любовию к Лизе, дочери помещика Дербалызова Намакона Федуловича, нашего соседа по имению. Любовь представлялась мне неразделённой и оттого ещё пуще отвращала всякие помыслы о других женщинах.

Служба в канцелярии, порою хлопотливая, отнюдь не изнуряла меня, тем более что я всегда имел достаточный стол и недурную квартиру, живая чаще всего с адъютантом его превосходительства поручиком Иваном Осиповичем Мастеровым – до принятия российского подданства Гансом Иозефом Цигельмайстером, чистокровным баварцем, также большим любителем книг и чтения.

Признаюсь, книги изощрили мой ум и придали ему склонность к размышлениям почти постоянным. Навострясь в доступных, общеупотребительных книжных премудростях и не пренебрегая житейскими, я научился легко отделят истинное от ложного, полезное от тлетворного. Суждения мои часто поражали проницательностью людей, с коими я имел дело, и сие обстоятельство дурно на меня воздействовало, поощряя тщеславие. Конечно, я более угадывал истину, нежели владел ею, тем не менее порою мне представлялось, что я способен мыслью покорить любую тайну – предерзкое заблуждение.

В Петербурге моей самоуверенности пришёл конец. Я был посрамлён, обнаружив, сколь невежествен и тёмен, и впал в меланхолию, опасную тем, что никогда прежде не был подвержен оной.

Воля государя мнилась мне единственным истоком событий. Прошло немного времени, и пелена спала с очей моих, сковав их ужасом иного знания, указавшего, что люди повсюду подневольны, а произвол государей чаще всего кажущийся – их тоже угнетают обстоятельства, а сверх того в первую очередь обступают влиятельные заговорщики. Я узнал, что европейская политика, с бесчисленными бедами её народов, с кровию солдат и слезами обывателей, сотворена преимущественно в Англии, побуждаемой тайной кликою к мировому владычеству и пользующейся Прусским королевством исключительно для того, чтобы сковать руки европейских держав, особливо Франции, и отнять франкские заморские провинции, как наперёд того Англия поступила с Гишпанией и Голландией. Мне была представлена политика дворов в виде шахматной игры, где каждый обходился в миллионы червонцев и десятки тысяч солдатских жизней и приносил одним прибыли, а другим убытки. Я узнал, что первопричиной страстей служат интересы сословий и в любом хоре вершителей политики есть заглавные голоса, кои ведут всю партию. Я узнал, что каждая из держав, не выключая России, расходует баснословные суммы на подкуп иноземных вельмож, и то, что общество принимает за исторический факт, есть лишь равнодействующая разных интересов. Так, прусский король на англицкие деньги подкупал турецких министров и самого султана, побуждая выступить противу России или Аустрии и тем ослабить удар по Пруссии. В свою очередь, тем же министрам и султану подносили подарки русские и аустрияки, выпрашивая и выговаривая необходимый мирный тыл. Приотворилось мне и гораздо более – об том речь в свой час, – но, повторяю, пребывая в Петербурге, не имел я ни малейшего понятия о подоплёке событий и потому неистовствовал от досады…

Первым опомнился мой слуга Ефим, приметив роковое состояние моего угнетённого духа. «Барин, – вскричал он, – вы как будто не в себе! Этак вы тут совсем околеете, загнётесь ни за понюшку табаку! И какова разница, сову об пень или пень об сову? Вам домови надобь, в деревню, к батюшке и матушке. Там вас обогреют и обласкают – пройдут горькие впечатления!» – «Как же, – отвечал я ему, – как же ехать, коли в присутствиях все мешкают и не дают отпуску?» – «Так и не дадут вовсе. Не выправят вам пашпорт, пока не окропите елеем лапки господ крючкотворцев! Али напрочь запамятовали, как сие у нас на святой Руси деется?» – «Не запамятовал, мошенник, – отвечал я, – да видишь вот, жалованье, полученное наперёд, всё уже порастратилось, нет свободных денег!» – «Так переймите, барин! Статочное ли дело, чтобы никто вам не поверил? Ужели перевелись вовсе благородные люди? Ужели и знакомцев в сём городишке никого не осталось?»

Внушил-таки настырный змей употребить старания, дабы раздобыть сколько-нибудь червонцев. Однако всё оказалось тщетным. Ближние мои приятели были в армии, а другие уклонялись под разными отговорками и кредита не открывали. Узнав о том, лукавый Ефим подсказал мне выход недостойный, каковым я, однако, воспользовался, изнемогая от удручающего и разорительного пребывания в столице. И хотя я поступил ровно изверг, горестное происшествие напрочь перетряхнуло меня и пробудило вновь к праведности вот, порою даже и за мелочью самой незначительною может воспоследовать то, что перевернёт судьбу.

А дело было такого свойства: у моего второго слуги Кондрата, отправлявшего должность конюха, завелись деньги, о коих пронюхал пронырливый Ефим. Полагаясь на Ефима, я посчитал, что овестил он меня не из зависти, и потому повёл себя строго – призвал Кондрата и наказал немедля вернуть мне скопившиеся у него деньги. Он вздумал было отпираться, но тем только взъярил меня: склонясь к мысли поскорее уехать в деревню, я был обуян крайним нетерпением, и все препоны несказанно раздражали. «Прибью до смерти, – не помня себя, закричал я на Кондрата, – коли промедлишь ещё только минуту! Или забылся, что нет у тебя никакого своего владения? Подай же немедля ключ к сундуку, не то велю разломать его в щепки!»

Бедный Кондрат тотчас пал в ноги и подал дрожащей рукою ключ, промолвив: «На всё воля ваша, барин. Вот лакей ваш старший Ефим пропил не менее того, что накопил я с превеликими трудами, терпя страх, нужду и заботы. И вот – ему почёт, а мне выволочка и злое поругание!»В Кондратовом сундуке обнаружилось около тридцати рублей, сумма преизрядная. А как я чувствовал себя в подъёме духа, все они в тот же день были употреблены в дело и так ловко, что вскоре получил я свой пашпорт и отпуск на шесть месяцев для полного излечения.

Погода к тому времени стала зимная, дороги подморозило и поприсыпало снежком, и так поехали мы на трёх пошевеньках[44]44
  Пошевни – широкие сани, обшитые внутри лубом.


[Закрыть]
довольно споро, и на каждой ямской станции, пока отдыхали лошади, грелся я чаем и потчевался блинами.

Радуясь приближению отчего дома, приметил я горестный вид Кондрата и стал его спрашивать, как он столь счастливо разжился и куда назначал таковые непомерные для себя деньги.

«Ехавши в апраксинском ещё обозе, случилось мне пережить нападение прусских драгун, – отвечал Кондрат со вздохом. – Наших побили насмерть тогда семь человек. Страху мы натерпелись, покуда отогнали неприятеля. И вот получили повеление похоронить погибших защитников, и когда уже похоронили, увидел я в песке кошелёк с прусскими деньгами. Рассудив, что то от неприятеля, я утаил кошелёк при себе. О пропаже никто не заявил, стало быть, ничего я не стипнул, никого не обобрал. Сыскалось в кошельке пять талеров – и мечтать о них прежде я бы не отважился. Но понеже завладел оными, одолело искушение, буде воля Божья воротиться мне живу из похода, выкупиться от вас, барин. „Уж как-нибудь раздобуду ещё пятнадцать, зато обрету свободу и уйду на промыслы!“ И стал с тех пор караулить случай, чтобы прирастить богатств. Однажды вы велели перетряхнуть своё животишко и лишнее выбросить, – когда пришёл на то грозный ордер от его превосходительства. Я отобрал кое-что к сожжению и побросанию, доложил вам, и вы одобрили. Но как объявился о те поры жид-старьёвщик и крепко наживался, даром или за водку забирая от офицеров разные пожитки, я тихомолком снёс ему ваши лишние вещицы и за то выручил полталера. А когда стояли в Пруссии уже с новым генералом, купил я у наших нетерпеливых людей за пять с половиной талеров двух кобыл и, подкормив их, сбыл с рук перекупщику за шестнадцать. И так, повторяя промысел, увеличил накопление и чаял не токмо себя, но уже и невесту выкупить на волю».

Я вдосталь посмеялся над историей, однако запала она в душу, и на долгих перегонах, когда, укрывшись тулупом, поглядывал я на унылые заснеженные просторы, почти безжизненные, являлась она мне часто, и я почитал себя насильником, лишившим человека всякой возможности надеяться на свободу. Вся нелепость жизни, вся её противоестественность ударили по сердцу, и я уже не сомневался, что Бог не простит мне злочинства, и сие подтвердилось в самом коротком времени.

Стараясь отогнать дурные предчувствия, я побуждал себя думать о Лизе, о матери, о сестре, но более всего об отце, коего особенно любил и почитал.

Да и как было не почитать отца? Во всю жизнь мою в родимом дому он не наставлял по поводу и без повода, не изводил придирками, но, едва окреп мой разум, терпеливо и со всем откровением изложил науку жизни среди людей, как её уразумел сам за годы скитаний и службы. От него я усвоил многие уроки, и по сей час они незыблемы. Уповая передать их детям и внукам яко драгоценный завет, считаю за долг тотчас же и упомянуть об иных наставлениях.

Скука, – внушал батюшка, – сие есть растерянность души пред жизнею, неведение о достоинствах её; кто не умеет отыскать себе при любых утеснениях приятных пользою занятий, не достигнет совершенства. Бог сотворил коротким век человека, чтобы не терял он дней на праздность и никчёмные забавы, кто празден, уже и преступен, лишь труды и заботы делают человека угодным Господу; жизнь показывает правила отовсюду, где бы ты ни стоял, то же видеть и разуметь можешь, и мудрость бытия – не наука светского обращения или обхождения, но прозрение о своём вечном назначении.

Примечательное говаривал батюшка и о счастье жизни: не в почестях, не во властвовании над другими, но в умиротворении души блюдением совести, в удовольствовании себя богатствами судьбы, что образуется, коли не ожидаем подаяния, но прилагаем все силы ради доброго имени своего; но не само спокойствие духа – блаженная цель, ибо спокоен и хищник, выслеживающий в зарослях невинного ребёнка; спокойствие в достойном сердце да проистечёт не от примирения с долею, но от чувства исполненного пред Богом и пред всем его великолепным творением долга.

Нельзя ставить всецело на человека, – советовал ещё батюшка. – Человек мелочен, непостоянен и подл гораздо бывает, уповати же должно на всех страждущих, признающих или не признающих подвиги, – претерпевая несчастья, ищут они справедливости; справедливость же, наблюдаемая то правдою, то красотою, – единственно вожделенный предмет, стоит прилепливаться к нему душою, а человек бесконечно удалён от оного бывает…

В рассеянном размыслии об устроении мира достиг я милой родины. Вот уже отворился взору отлогий холм, на коем курилось поселье. Вот и колокольня приходской церковки выглянула из-за леса, вот и барский дом показался. Сердце забилось стеснённо, как не билось даже и на баталии: вот опора мечтаниям и венец устремлений человеческих! вот желанная отрада усталому! вот вся возможная правда, ибо тут, на своей земле, мы подлинно хозяева, а в иных пределах – кто мы?

Неможно описать радости встречи. И поцелуи, и вздохи, и ласковые взоры, и бесконечная беседа. Всё я находил прежним и трогательным – и маменькин салоп сиреневый, и налой[45]45
  Налой – здесь: конторка.


[Закрыть]
в гостиной, и батюшкин халат с кистями, и его облезлые пантофели,[46]46
  Пантофели – домашние туфли.


[Закрыть]
и черты лица Варюшки-цокотухи, сестрицы моей, и всё стеснённое жильё с придухом берёзовых дров, кислой капусты и забродившего кваса.

Мы просидели в горнице едва ли не до рассвета, и я всё сказывал об увиденном в чужеземных краях, о таких тамошних обычаях, что и мать, и сестра моя охали да ахали, только батюшка, набивая нос табачком, хитро усмехался.

Поведал я о необычайных – в пол-аршина ростом – рыбах карпиях, каковых разводят в несметном числе бароны в рукотворных озёрах, о чудном растении картофельне, плодящем съедобные клубни в земле под осень, – оные весьма на вкус приятны, коли испечены на огне надлежаще. Упомянул о книжных ярмарках, о библиотеках, где всякого звания человек за копейку может брать для прочтения любую полюбившуюся книгу, о городских парках, куда пропускают всех, кроме черни, и где прогуливаются достойные люди, не учиняя ни ссор, ни браней и не нарушая криками общую благопристойность, – там по клеткам насажены редкие птицы и в прудах плавают огромные черепахи, и хотя в особных палатах подают рюмками ликёр или пунш по выбору, пианых не случается вовсе. Особливо поразили матушку немецкие дороги – не наша непролазь! – удобные для колесок даже весной и осенью, – укреплённые по низинам песком и диким камнем, а также привычка благородных людей укрываться на ночь пуховыми перинами. Вопросы осыпали меня, как мука мельника, когда я упомянул про городские домы, где устрояются балы и свадьбы и куда волен прийти всякий из дворян и мещан, однако ж там ничем не угощают, а только танцуют невозбранно даже и вовсе незнакомые между собой люди. «Подумать только, какой всё разврат, иноземщина! – качала головою матушка, привычно повязывая шерстяной чулок. – И однако ж, должно, знатно богатые там, видно, все люди, пропасть у них серебра да золота!..» А сестрица растерянно улыбалась, почитая за дурной тон порицать то, об чём едва услыхала. Назавтра радость встречи была омрачена столь жестоко, что и не поверилось сначала, так ли оно или приснилось и пригрезилось.

Мой слуга Кондрат, уверя себя, что все его необыкновенные планы обрушились, уверил, видно, в том и невесту свою, горничную девку Ганьку, и оба они, жившие в доме нашем, конечно, не без хлопот, но в достатке и сытости и без изматывающих радений, присущих барщинным крестьянам, повесились в саду на старой груше. Ужас напал на меня, едва я увидел бездыханные тела сих отчайников, принявших добровольную смерть и нарочно обряженных в свадебные одежды.

Беда открылась ночию – сторожевою собакою, – и дворовые наши люди сновали по саду со смоляными факелами, обнаруживая дерзость и неповиновение.

Происшествие поразило нас точно громом. Особливо же батюшку, коий от всех помещиков губернии отличался, пожалуй, самым милостивым отношением к людям и работникам, никогда не приневоливал их к лишним обузам, но требовал только самого необходимого долга. Сей внезапный позор ударял по его чести, рушил репутацию, каковой он по благородству души очень дорожил.

Солнце светило, и снег ослепительно и празднично сверкал, а в доме нашем царили мрак, смущение и ожидание горя.

Батюшка молился часами, прося Господа отпустить вольно свершившийся грех. От расстройства он занемог и столь быстро ослабел, что мы не мешкая призвали приходского священника Антония. Батюшку соборовали алеем[47]47
  Алей – растительное масло.


[Закрыть]
и читали над ним Евангелие. Страх витал в доме, и казалось мне, что повсюду настало такое же нестроение, как и в армии, и развал семейного гнезда нашего неизбежен, как потери баталий.

Но прежде нежели устремиться помыслами в иной мир, батюшка простился с домашними, обнял со слезами на глазах маменьку и Варвару и, уверяя их в любви, благодарил за кротость и доброту и просил прощения, что не всегда бывал ласков и обходителен.

Со мною говорил батюшка особно, и я целовал его руки, умоляя не покидать нас безвременно и нежданно. «Что ж, сын мой, – отвечал он слабым голосом, – не вольны мы назначать сроки призыва к ответу за деяния наши.»

Обливалось кровию сердце, внемля последним словам любезного родителя. Об чём радел он? Об нас, об живущих, о мирских делах беспокоилась неугомонная душа его. Даже о лекаре не вспомнил ни разу, хотя послали в уезд за господином Пфердманом. Батюшка лекарей не жаловал, почитая их ловкачами да шарлатанами, признавал одного лишь костоправа, дьяка Макарова, коий в данном случае ничем не мог быть полезен.

Сокрушался батюшка о самогубцах, сведав в подробностях про Кондратовы червонцы. «Что же не изволил он у меня отпрашиваться? Я бы, пожалуй, и отпустил его с Богом на промыслы-от. Всё равно, кто в слугах побывал, не пахарь уже и не хлебосей. Обещал я приходу сто рублей при твоём благополучном из похода возвращении. Обет дал пред иконою Богоматери. Да вить они, Кондрашка с Ганькою, и за двадцать лет мне бы сих денег не возвернули, так что уж не разорился бы я. А ныне – позор имени моему. Ино и на комиссию какую потянут, следствие учинят, и хоть оно, вестимо, пустая припуга, а всё же сраму не оберёшься…»

Вот тогда услыхал я от отца слова, ставшие мне благословением: «Мы не безродная шишь, не бродячие клопы. Мы русские люди, сиречь искатели истины, много претерпевшие от лжи, но не разуверившиеся в правде. Гордись всенепременно! Многим возможно пренебречь, и в государе, тем паче в холопах его вольно разочароваться. Лишь службою отечеству пренебречь неможно – совершенство его и есть великолепие мира. Одни совершенные уравняются в угождении Господу… Заботься о матери и сестре, не обходи милостью родственника, пуще же всего старайся угодить отечеству. Через то наилучшим образом исполнишь долг и предназначение своё. Яко мерзок погибший от пороков, тако свят угасающий от любви!..»

И вот что, помню, прошептал напоследок: «Правь страстями, понеже ум, который не правит, управляем бывает. Величайшие победы – те, что одержаны над самим собою!..»

Около полуночи отошёл батюшка света сего, и сделались в доме великий плач и рыдание, и даже мужики с бабами пришли и скорбели искренне, стоя у крыльца.

Присовокуплю, что за батюшкою подлинно ни грехов не водилось, ни долгов не осталось, а был он для всех одинаково добрым советчиком, милосердным господином и справедливым судьёю. Самогубство Кондрата более должно отнести на счёт моей отвратительной беспечности ввиду расстройства духа, нежели на счёт строгого нрава моего отца.

Перенесть горе и взять на себя труд подкрепить мать и сестру сумел я, единственно послушавшись отцовского наставления. «Победить себя, – рассудил я, – значит поступить обратно тому, как хотелось бы прежде всего. Вот я хочу плакать и терзаться вечною разлукою с любимым родителем. Одолею же сие желание и поведу себя так, как если бы разлучились мы с ним на малое лишь время!..»

Первая, хотя бы ничтожная победа над собой укрепляет дух надеждой. Вторая приносит уверенность, а последующие несут успокоительную отраду, ибо научается человек, подобно опытному лоцману, видеть впереди судьбы скалы и мели и уклоняться от них.

Похороны были устроены пышные. Окрестные дворяне съехались отдать последний поклон усопшему, и были среди них наши соседи Торопецкие, люди бездетные и малоимущие, коих я любил за приветливость нрава. Пожаловал на панихиду – что мне всего отрадней показалось – и отставной капитан Дербалызов Намакон Федулович с дородною капитаншей Марьей Дормидонтовной и тремя дочками, – старшая из них, Лиза, как раз и владела моим сердцем.

Прежде капитан, будто шуткою, охотно заговаривал с моими родителями о породнении. Теперь же, после бессчётных издержек, на каковые мы не поскупились, узнав о нашей стеснённой экономии, Намакон Федулович прежних разговоров не затевал. Что было тому подоплёкой? Только ли наша обнажившаяся бедность? Ведь и сам капитан был голёхонек и более тридцати червонцев, я полагаю, никак бы не дал за Лизою, а задирал нос, ровно владетельный князь.

Разве сердце спрашивает, что находит в другом сердце, кроме подтверждения своей радости? Милая Лиза представлялась мне, разумеется, прекраснее и утешливее всех в свете, и мне довольно было говорить с ней, чтобы почитать судьбу вполне благосклонною.

Но Лиза с неопределённой лишь улыбкою встречала мои намёки. Я терзался, не ведая, что юность её была причиною и она ни к кому не испытывала ещё сокровенных, увлекающих чувств. Впрочем, как выявилось позднее, Лиза отчасти забавлялась моей неопытностью: читано-перечитано ею фривольных французских романов было изрядно, я же настойчиво искал в любви верную дружбу…

Приехал я в деревню зимою, а возвратился в Петербург летом, однако виделся с Лизою в продолжение отпуска всего только трижды и в последний раз едва не навлёк на себя её гнева, причинив ущерб нашему приятельству.

После Святок вздумалось неблизкому соседу нашему Афанасию Ивановичу Верейному, прослужившему до отставки на самых малых подьяческих должностях по причине чрезвычайного пристрастия к наливкам, созвать гостей на именины супруги. Редкий поступок Афанасия Ивановича, не блиставшего хлебосольством и доходами, вызвал повсеместные толки. О те поры я и слыхом слыхивать не хотел об увеселениях, нося в душе скорбь по батюшке.

Я был занят поставлением нового амбара. Люди свозили брёвна, когда прибежали от маменьки сказать, чтобы я шёл к ней для срочного дела. А дело то было приглашение от Верейного, коего я сподобился, и слуга дожидался ответа. Маменька почти силком стала меня выпроваживать, так что на другое уже утро я выехал и прибыл по рассеянности раньше прочих гостей и весьма неожиданно для хозяев: барин в овчинной мужицкой шубе на халат и в отопках сидел подле кухни с трубкою под красным носом и кышкал на дворовых, таскавших поварам провиант для торжественного обеда. Добрый человек пожаловался на угар от скверной печи в спальне и, пошатываясь, повёл меня к себе в кабинет, желая угостить вишнёвой наливкою. Но как оказалось, что крепких питий я не употребляю, он, поморгав белёсыми ресницами, стал занимать меня разговорами анекдотического свойства. Убедясь, однако, что истории слышаны-переслышаны, призвал на помощь свою супругу, говоря, что она уже изрядно начитанна, а он, видишь, стёр себе очи казёнными бумагами и книг не терпит вовсе, за выключением часослова.

Супруга Афанасия Ивановича появилась в чепце и чудном пёстром дезабилье, изумлённая призывом мужа, думая, что вышла оплошка на кухне. Всего менее ожидала она увидеть гостя, однако быстро нашлась, объявив, что просроченные её именины – предлог для скликания гостей, а самая суть в том, что дом почтил визитом племянник её сестры господин Хорольский, некогда состоявший в свите графа Понятовского, а ныне приватный секретарь министра польского короля при государыне. Надумав жениться, господин Хорольский просил приискать ему пусть небогатую, но примечательную во всех других свойствах невесту из русских. Как узнал я, что в невесты прочат ему мою Лизу, едва не рассадился надвое от досады. За столом я уже не примечал ни копчёных кур с хреном, ни солёных судаков, ни ветчин, ни белых грибов в бруснике, а всё взглядывал на Хорольского и на Лизу, крепко опасаясь, что слепится между ними.

Между тем пан Хорольский, лет уже сорока и, надо полагать, с лысиной под пышным старомодным париком, не спускал глаз с Лизы, всё разговаривал с её отцом, пившим и жевавшим почти беспрестанно, и убедил-таки его в том, что фамилия Хорольских – самая старинная из благородных польских фамилий и что сам он, хотя не владеет обширным и доходным имением, всё же не надевает соболью шубу на голое тело.

Последний пункт витиеватой речи пана Хорольского, в самых существенных местах отуманенной обилием польских слов, неожиданно уязвил хозяина дома Афанасия Ивановича. Он крякнул, обвёл пирующее собрание свирепым взором и, пожаловавшись на угар от неумения сельских печников класть исправные дымоходы, выразился в том смысле, что нужно решительно спасать сельских красавиц, увозя их в столицы, где печники гораздо искуснее.

– Так посватался бы ты, батюшка, – заключил он криком, обращаясь к Хорольскому, – за дочь нашего почтенного капитана! Ты не гляди, что он простоват с виду и не вышел орденами, он бывал на сражениях противу всяких янычар, и киса[48]48
  Киса – затяжной мешок.


[Закрыть]
у него преогромная! Потряси, посыплются червонцы и усеют губернию!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации