Текст книги "Завет воды"
Автор книги: Абрахам Вергезе
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Глава 9
Вера в малом
1908, Парамбиль
“Утонул на суше” – так она называет это. Впоследствии ее будет преследовать ночной кошмар: она несет на голове своих детей, мать и мужа, покачиваясь под грузом, зная, что если остановится, то утонет в земле и грязь заполнит ее рот. Когда она добирается до камня для поклажи, где можно отдохнуть, горизонтальная плита валяется на земле. Она оглядывается по сторонам, надеясь на помощь, но никого не видать на дороге, она одна.
Но худо-бедно она справляется, чтобы мог справиться Парамбиль. Будь рядом отец, он призвал бы ее “быть верной в малом”. Его-то ничего не смущало, даже собственное страдание. Но в ней все противится этому стиху. Она злится на своего Бога. “Как я могу быть верной в малом, если Ты не верен в важных вещах?”
Неожиданно для себя она чувствует злость на скорбящего мужа. Гнев медленно растет внутри нее. Поначалу, как осиное гнездо, это всего лишь комок грязи на деревянной балке. Но постепенно разрастается, в нем появляются ячейки, а вскоре изнутри доносится ровный гул. Она молится об избавлении от гнева. Молится, хотя Бог обманул ее, ибо что еще остается человеку в таких обстоятельствах, кроме молитвы? “Я никогда не видела, чтобы хоть капля то́дди[51]51
Пальмовое вино.
[Закрыть] коснулась его губ. Никто не может обвинить его в лености или скупости. Он ни разу и пальцем меня не тронул и не тронет. Господь, он не заслужил мой гнев. Он тоже потерял ребенка. Откуда же такая злость?”
Дождавшись, пока муж завершит омовение, она идет к нему в комнату, оставив младенца на мать. В этот час, сразу перед ужином, он часто ложится, закинув руки за голову, словно сам процесс мытья утомляет его. Ей известны его причуды, хотя она никогда не понимает, что они означают.
К ее удивлению, он вовсе не лежит, а сидит на кровати – плечи расправлены, голова вскинута, словно он ждет ее и собирается с духом, готовясь к тому, что должно произойти.
– Мне нужно знать, – без предисловий заявляет она, становясь перед ним, лицом к лицу.
Он чуть поворачивается к ней правым ухом. Она уже давно поняла, что муж плохо слышит, но его вечное молчание отчасти скрывает недостаток. Она повторяет свои слова. Он смотрит на ее губы, ожидая продолжения.
Любой другой на его месте переспросил бы: “Знать что?” Но только не он. Ее терпение заканчивается.
– Мне нужно знать. – Она раздраженно заламывает руки. – Про Недуг.
Итак, она назвала его. Это первый важный шаг. Она дала имя тому, что ощутила с того момента, как состоялся уговор о браке, – шепотки насчет утопленников в этой семье, дом, построенный вдали от воды, его отвращение к дождю, его странный способ мыться – все то, чем страдал и их сын. Недуг. Нельзя узнать, как охотиться на змею, если не знаешь, как она называется.
Он не прикидывается, будто не понимает, но не двигается с места. Даже сидя, он по-прежнему выше нее, но разница в возрасте сейчас кажется ей меньше, чем когда-либо.
– Ради нашей дочери, – умоляет она. – Чтобы я могла защитить ее. И ради тех детей, которые еще у нас будут, с Божьей помощью. Мне нужно знать то, что знаешь ты. Почему ДжоДжо так панически боялся воды? Почему ты, супруг мой, никогда не вступал в лодку? У Малютки Мол тоже есть Недуг?
Муж встает, возвышаясь над ней, и сердце ее ускоряет ритм. Он никогда не надвигался на нее, угрожая. Она берет себя в руки. Но он проходит мимо, чтобы достать сверток, лежащий на полке под самым потолком. Нечто, завернутое в тряпку и перевязанное бечевкой. Муж вытягивает руку со свертком за порог, стряхивая с него пыль.
– Это принадлежало ей, – говорит он, словно такого объяснения достаточно.
Садится рядом и разворачивает расползающуюся грубую конопляную ткань. Второй слой – это тонкая кавани. Она чувствует запах минувшей эпохи, другой женщины, тот же запах, что порой возникает в погребе; так пахли наряды, которые он передал ей, когда впервые повел в церковь. Запах матери ДжоДжо. Поверх всего лежит прозрачный мешочек из тончайшего хлопка, в котором хранятся обручальное кольцо и минну – изящная золотая подвеска в форме листа туласи, на котором золотыми бусинками выложено распятие. Он надел его на шею покойной жены, когда они поженились, точно так же, как надел подвеску на ее шею в день их свадьбы.
Он откладывает в сторону мешочек и протягивает ей маленький квадратный лист бумаги – запись о крещении ДжоДжо. В этот миг ее охватывает чувство вины, словно сейчас она сообщит матери ДжоДжо о смерти сына. Она еле сдерживает слезы. И не смеет поднять глаз на мужа. Весь ее гнев мгновенно испаряется.
Большие руки держат свернутый листок, потрепанный по краям. Чешуйницы погрызли уголки, а бумажные жучки проделали в нем серповидные отверстия. Муж бережно разворачивает пергамент. Это огромная карта или схема из полос бумаги, склеенных по длинной стороне, но рисовый клейстер, излюбленное лакомство чешуйниц, изрядно объеден. Он расстилает лист на их коленях. Текст выцвел. Еще несколько лет – и эти бумаги обратятся в прах.
Дерево. Толстый темный ствол изогнут, а на ветвях совсем немного листьев. На каждом листе имена, даты, пояснения. Она припоминает, как такое же генеалогическое древо рисовал ее отец. Она сидела у отца на коленях, а он объяснял: “Матфей описал генеалогию Иисуса, начиная с Авраама. Четырнадцать поколений до Давида, потом четырнадцать от Давида до Вавилонского пленения и еще четырнадцать от Исхода до рождения Иисуса”. Отец был убежден, что Матфей пропустил два поколения. “Он был сборщиком налогов. Ему нравилась эта симметрия, трижды по четырнадцать поколений. Но это ошибка!”
Дереву на ее коленях недостает симметрии, и оно до жути точно. Она сразу понимает, что это каталог несчастий, сотрясавших семейство Парамбиля, но, в отличие от Завета Матфея, это тайный документ, спрятанный на стропилах и доступный взору только членов семьи, и только им непременно нужно увидеть его. Неужели требовалось потерять сына, чтобы заслужить право на это знание? У нее с этим мужчиной общий ребенок! Они связаны кровно, а он хранил это в тайне от нее.
Она подносит лампу поближе. Новый почерк, которым сделана запись о рождении ДжоДжо, определенно принадлежит его матери – почему ей было позволено увидеть это? Она уже знала о Недуге и сама попросила? Другие руки, некоторые из них старые и дрожащие, судя по разрывам в петлях, завитках и вертикалях письма малаялам, тоже старательно вписывали прибывших в этот мир. Возможно, это была мать ее мужа или его бабушка? И кто-то еще раньше, и еще раньше. Внутри сложенной карты есть еще маленькие листочки старинной небеленой бумаги.
Стиснув кулаки, он подглядывает из-за ее плеча.
Зацепившись взглядом за имя ДжоДжо на ветви, как за якорь, она видит, что династия Парамбиля уходит в прошлое как минимум на семь поколений (не считая отдельных бумажных листочков) и на два поколения в будущее. Она вступает в незнакомые воды. Прошлое туманно, как призрачные тусклые чернила, осыпающаяся бумага. Среди родоначальников семейства есть работорговцы, парочка убийц и священник-вероотступник по имени Патроуз – так здесь говорится. Рядом с одним именем она читает: “Как и его дядя, но моложе, – она с трудом разбирает налезающие друг на друга буквы, – и так никогда и не женился”. Пояснение к “Паппачан” за три поколения до ее мужа гласит: “Его отец, Захария, тоже глухой и с сорока лет шатался, ежели закрывал глаза”. Отдельная записка гласит: “Мальчики страдают чаще, чем девочки. Следите за шустрыми детьми, которые не боятся ничего, кроме воды. К тому времени, как их подведут к реке, все вы, матери, будете это знать”.
Это прямо про ДжоДжо. Чья мать написала это предупреждение?
Она возвращается к древу, к символу, который раз за разом появляется на некоторых ветвях.
– Что означают эти завитушки под странным крестом? – спрашивает она.
– Разве это не слова? – тихо переспрашивает он.
Она ошеломленно поворачивается к мужу. Много лет она читает ему газету за ужином, но никогда не видела, чтобы он сам читал. Ей всегда казалось, что ему просто не до того. Он не умеет читать! Как она не догадалась раньше? Бесхитростность его вопроса напоминает ей ДжоДжо, когда она впервые увидела малыша, и ее опять душат слезы.
– Нет, – мотает она головой. – Это не слова.
– Тогда это похоже на воду, – говорит он. – С крестом.
Муж внушает ей благоговейный трепет. Он неграмотен, но видит вещи такими, каковы они на самом деле, как увидел бы налет плесени на стволе дерева.
– Верно, – тихо соглашается она. – Крест над водой. Знак, что они погибли, утонув.
– Там есть Шантамма? – спрашивает он. – Старшая сестра моего отца?
Она находит и показывает: крест над водой рядом с именем.
– Она утонула еще до моего рождения.
Которая из убитых горем матерей придумала этот символ? При пляшущем свете лампы крест над волнистыми линиями напоминает облетевшее дерево в изголовье свежей кучки земли – могилу.
– Смерть от утопления есть в каждом поколении, – ведет она пальцем по бумаге. У некоторых крестов есть пояснения, и она читает вслух: – В озере… ручей… река Памба…
Муж кивает в сторону их общей печали:
– Оросительная канава.
Ей предстоит записать эти слова.
Много ли знал сват, устроивший их брак, о Недуге? А ее мать и дядя? Они знали и скрыли от нее? Или просто не придали значения? Но муж-то знал наверняка. Она не хочет ненавидеть мужчину, которого любит. Но ей нужно сбросить этот камень с души.
– Ты должен был рассказать мне то, что тебе было известно, – говорит она. – Мы могли бы защитить ДжоДжо, запретить ему качаться на ветках, лазать по деревьям…
– Нет! – так яростно выкрикивает муж, что она едва не роняет бумаги.
Он встает. Она видела этот гнев, но раньше он был направлен на других и никогда – на нее.
– Нет! Именно так поступила моя мать. Держала меня в доме, как узника, когда я просто хотел бегать, прыгать, лазать. А после смерти матери то же самое делали Танкамма и братья. Когда я смотрю на это, я вижу только завитки и закорючки, – продолжает он, тыча пальцем в бумаги. – Знаешь почему? Она не позволила мне ходить в церковную школу, потому что та была за рекой. Она не хотела, чтобы я даже близко подходил к реке. Теперь я знаю, что всегда есть способ добраться, куда тебе нужно, просто это дольше. У братьев и сестер никаких проблем с водой не было. Они ходили в школу. Однажды я сбежал. Братья и Танкамма заперли меня. Из любви, утверждали они! Но на самом деле из страха. От невежества! – Тон его смягчается. – Мать и Танкамма желали добра. Они хотели защитить меня, как ты хотела бы защитить нашего ДжоДжо. Но это сделало меня слабым. Братья дразнили меня, потому что я не умел читать. – Он меряет шагами комнату. – Поверь, ни меня, ни ДжоДжо не надо было уговаривать держаться подальше от воды. И пускай мы не умеем плавать, мы умеем делать много всего другого. Мы ходим. Мы лазаем по деревьям. Думаешь, я не оплакиваю своего единственного сына? Но если бы мне дали второй шанс, я ничего не стал бы менять. ДжоДжо не сидел на привязи. Те несколько лет, что отведены были моему сыну на этой земле, он прожил, как тигр. Он лазал по деревьям. Он быстро бегал. Он с лихвой заменил то единственное, чего не умел. – Голос его дрогнул. Он берет себя в руки и продолжает: – Я ничего не скрывал. Я думал, ты знаешь. Твой дядя точно знал. Прости, если ты не знала. Тебе нужно было просто спросить. Но я не хожу повсюду с колокольчиком, как прокаженный, рассказывая об этом. Это часть меня. Как у жены чеканщика, чье лицо побито оспой, или как у сына гончара с его вывихнутой ногой. Вот так и я. Я такой, какой есть.
Она забыла, что надо дышать. За один вечер он произнес больше важных слов, чем за все их совместно прожитые восемь лет. Толпа людей внутри него – маленький мальчик, отец и муж – гневалась и скорбела одновременно.
Лицо его смягчается.
– Тебе нужно было найти мужа получше.
Она тянется за его рукой, но он отодвигается и выходит из комнаты.
В голове у нее все смешалось. До сих пор не было никаких признаков, что Малютка Мол боится воды. Даже если Недуг не коснулся Малютки, она будет считаться порченой, способной передать дурное семя.
Дрожащей рукой она записывает год, когда умерла мать ДжоДжо. Рисует новую ветвь, отходящую от имени ее мужа. Пишет свое имя и дату их брака, потом рисует веточку от их союза, где подписывает “Малютка Мол”; прежде чем Малютке исполнится полгода, ее покрестят, и тогда она вставит ее настоящее имя и дату рождения. Сколько ветвей пойдет от Малютки Мол, когда она выйдет замуж? “Теперь я внутри, Господь, – говорит она. – Это мой Недуг, так же как и его. Как я могу обвинять?”
Под именем ДжоДжо она пишет год его ухода. Рисует три волнистые линии, трясущимися пальцами это легко. Как жестоко, как чудовищно несправедливо, что ДжоДжо погиб от той самой стихии, которой он всеми силами старался избегать. Над волнистыми линиями она рисует крест, похожий на дерево на Голгофе, три вершины разделяются на подветви, напоминающие крест Святого Фомы, но одновременно похожие на отрубленные ветви дерева, царапающие острыми концами нёбо. Теперь она убивается вместе с матерью ДжоДжо. Я знаю, что он был твой, но и мой тоже, и со мной он жил дольше. Я так сильно любила его. Перо скользит по бумаге, с трудом втискивая округлые завитки, хвостики и петли шрифта малаялам в маленький просвет: УТОНУЛ В ОРОСИТЕЛЬНОМ КАНАЛЕ. В памяти всплывают образы совсем маленького ДжоДжо, его щербатая улыбка – если бы только она сохранила эти молочные зубы, у нее оставалась бы хоть частица от него! А он настоял на том, чтобы посадить их и вырастить бивень, а потом забыл где.
Закончив, она смотрит на лист пергамента, Водяное Древо, вот так она назвала бы его. Недуг – это проклятие? Или болезнь? А есть ли разница? Она знает семьи, где кости у детей ломаются сами собой, а белки глаз у них с голубоватым оттенком. Но потом они перерастают это и взрослыми выглядят почти нормальными. Но когда однажды двоюродные брат с сестрой сбежали и поженились, их ребенок переломал все кости, выходя из материнской утробы, и ко второму году жизни ноги его были подтянуты к телу, как у лягушки, грудь сплющена, а позвоночник изогнут. Он умер, не дотянув и до трех лет.
Она сворачивает бумагу, перетягивает свиток своей ленточкой вместо бечевки. И забирает Водяное Древо к себе в комнату. Теперь это принадлежит ей. И впредь она будет хранить и восстанавливать родословие, растолковывать и передавать дальше.
За ужином он не смотрит ей в глаза. Мать приготовила яичное карри в густом красном соусе, трижды надрезав сваренные вкрутую яйца, чтобы они получше пропитались соусом. Мама, с заплаканными глазами, ни разу не спросила, что за разговор на повышенных тонах произошел в спальне мужа за закрытой дверью.
Вечером мать и дочь молятся вместе. “Да возопиют живые и усопшие вместе: Благословен Грядый, и грядущий, и воскресит мертвых”.
Потом, сняв платок с головы и баюкая Малютку Мол, ощущая пустоту там, где должен быть ДжоДжо, она чувствует себя вправе откровенно поговорить с Богом.
“Господь, возможно, Ты не хочешь исцелить эту боль по какой-то неведомой мне причине. Но если Ты не хочешь или не можешь, тогда пошли нам того, кто сможет”.
Часть вторая
Глава 10
Рыбка под столом
1919, Глазго
По субботам мама Дигби водила его в Гэти[52]52
Театр-варьете, преобразованный в середине 1930-х в кинотеатр.
[Закрыть], лучшее место Глазго. Годы спустя при воспоминании о тех днях нос его будет чесаться, как будто он вновь вдыхает запах чистящего средства, исходящий от кресел. Но даже эта едучая жидкость не могла перебить вонь стоялого табака, которой были пропитаны стены и пол.
У Джонни, продавца билетов в театре, после его боксерских боев в прошлом глаза смотрели в разные стороны. Он больше не указывал, что десятилетнему мальчику не стоит посещать шоу в варьете. Представление открывали танцовщицы, и мамина ладонь прикрывала глаза Дигби, пока не появлялся второразрядный фокусник. Мушки перед глазами Дигби продолжали плавать вплоть до следующего действия, которым обычно бывали шпагоглотатель или жонглер.
После антракта публика, изрядно принявшая на грудь крепкого, становилась более шумной и менее снисходительной. Дым от самокруток сгущался плотнее, чем утренний туман над Клайдом. Комики выходили на сцену, точно гладиаторы, но размахивая сигаретами вместо жезлов. За восемь минут сигарета догорает до окурка, обжигающего пальцы, и ровно столько они должны были продержаться на сцене. Большинство освистывали уже через пять.
Мама все это время сидела с каменным лицом, мысли ее витали далеко, и это всегда пугало Дигби. Вспоминала, как сама выступала на сцене? Она ведь отказалась от актерской карьеры и, возможно, славы, потому что он должен был появиться на свет. Или думала о мужчине, с которым встретилась здесь, о том, кто разрушил ее жизнь? Дигби разглядывал артистов. Отца он никогда не видел, но Арчи Килгур был из их племени – колесят по городам, в каждом городе они завсегдатаи одних и тех же пабов (в Глазго это “Сарри Хейд”), лица трактирщиков знакомы им лучше, чем лица собственных чад, а на ночлег они устраиваются в какой-нибудь театральной норе, вроде пансиона миссис Макинтайр. Мама однажды рассказала Дигби, как Арчи Килгур приколотил кусок копченой селедки под столешницей обеденного стола, когда миссис Макинтайр отказала ему в кредите. Дигби спросил, а почему под столешницей. “Ну глянь-ка сам, Дигс. Это же распоследнее место, куда суваться будут, коли завоняет. Во всем он такой. Пластается так, ублюдок, что под брюхом у змеи просквозит и шляпы не снимет”.
Кто-то говорил, что Арчи уплыл в Канаду, другие – что никуда он не уезжал. У Арчи Килгура настоящий талант исчезать. Все, что Дигби о нем знает, – папаша его был из тех людей, что оставляют под столом пришпиленную рыбину, а Дигби он оставил пришпиленным к материнской утробе. Дигби думает, что и в других городах, где гастролировал отец, у него наверняка имеются братья и сестры: в Эдинбурге и Стирлинге, Данди и Дамфри, в Абердине…
Представление всегда завершалось зажигательной “Для каждого солдата есть девчонка”, и песенка все еще звучала в ушах Дигби, когда они выходили из зала. Он радостно взбудоражен и будто парит над землей – точно сделался легче воздуха и мечтал, чтобы и мамуля чувствовала то же самое.
Дигби казалось, что никогда в прежние времена жизнь не была такой захватывающей, как нынче. Братья Райт совершили первый полет на аппарате тяжелее воздуха в 1903 году, но, как знает каждый шотландский школьник, вскоре то же самое повторили братья Борнуэлл в парке Коузхед. Дигби мечтал управлять бипланом, а еще лучше – самому стать легче воздуха! Тогда он прокатил бы мамулю над Глазго и улетел с ней далеко-далеко. И она смеялась бы. И гордилась им…
По средам они устраивали себе угощение: чай в Гэллоугейт[53]53
Район в центральной части Глазго.
[Закрыть]. Дигби ждал, пока мама и толпа из тысяч других “зингерш” вывалится за ворота фабрики по окончании смены. Продди[54]54
Так в Шотландии католики называют протестантов.
[Закрыть] появлялись первыми. Католики, к которым относится и его мама, выходили за ними; им платили меньше, и работа у них тяжелее. Ее мастер был из продди и болельщик “Рэйнджерс”[55]55
“Глазго Рэйнджерс” – футбольный клуб Глазго, основанный протестантами, его болельщиками являются коренные шотландцы, протестанты и лоялисты. Его противостояние с другим футбольным клубом Глазго “Селтиком” является едва ли не самым ожесточенным в мире, за “Селтик” болеют шотландские католики – как правило, с ирландскими корнями.
[Закрыть], разумеется. Глазго, как большинство шотландских городов, жестко разделен по религиозному принципу. Его деда с бабкой занесло сюда с Ирландской волной, случившейся после Голода[56]56
Великий голод в Ирландии 1845–1849 гг. Во время голода погибло около миллиона человек и еще более миллиона эмигрировали, в результате чего население Ирландии сократилось примерно на четверть.
[Закрыть], которая превратила Ист-Энд в цитадель католицизма в Глазго (и базу футбольной команды “Селтик”).
Дигби обожал смотреть на квадратную башню с часами, высотой в шесть этажей. Здания фабрики тянулись по другую от нее сторону, как поезд в милю длиной. С каждой стороны башни, самой знаменитой достопримечательности Глазго, громадные часы по две тонны весом, на циферблате которых гигантскими буквами, видными с любого конца города, написано SINGER. Дигби мог накорябать печатными буквами SINGER, еще когда свое имя не умел писать. Стоя так близко и глядя вверх, Дигби ощущал присутствие Бога, которого зовут SINGER. У Бога были собственные поезда и железнодорожная станция, чтобы отправлять детали из литейного цеха в Хеленсбург, Думбартон или Глазго. Бог производил миллион швейных машин в год, на него работали пятнадцать тысяч человек. Благодаря Богу мама могла потратиться на бумагу для рисования и акварель для Дигби. Бог позволил им с мамой переехать от Бабули и жить отдельно, дурачиться, шуметь и лопать варенье с чаем хоть каждый день, если пожелают, и так они и делали.
Грохот сотен подбитых гвоздями башмаков означал, что рабочие спускаются по лестнице. Вскоре он замечал маму, рыжеволосую и прекрасную. Мужчины кидали на нее такие взгляды, что он тут же готов был броситься на них с кулаками. “Хорош! Я завязала с мужиками, Дигс, – сказала она как-то, отшив очередного ухажера. – Прожорливые лживые пасти, больше ничего”.
Мать приближалась к нему без обычной улыбки.
– Они урезали сборщиц до одной дюжины, а остальные, значить, должны прикрыть прореху. Ты хоть надорвись – до ветру сбегать времени нет. И это все заради “высокой производительности”!
Сегодня чая не будет. Вместо чая мамины подруги собрались за их обеденным столом и замышляли забастовку. Дигби слышал, как они говорили, что Бог – мистер Айзек Зингер – на самом деле Дьявол. Бог оказался многоженцем с двумя дюжинами детей от разных жен и любовниц. По их словам, Бог больше похож на Арчи Килгура. Всю следующую неделю мама каждый вечер уходила на собрания, организовывала митинги поддержки, возвращалась поздно, с сияющими глазами, но бледная от усталости.
Он нарезает хлеб к чаю, когда вдруг слышит ее шаги на лестнице, но ведь еще слишком рано. Его охватывает дурное предчувствие.
– Они вытурили меня, Дигс. Вышвырнули твою мамку на улицу. Нашли повод.
Если она рассчитывала, что подруги выступят в ее защиту, она жестоко ошиблась. Поскольку она больше не работница фабрики, поддержка из забастовочного фонда ей не полагается.
Делать нечего, пришлось возвращаться к Бабуле, надутой ипохондричке, которая крестится всякий раз, как заслышит церковные колокола, а Дигби называет “бастардом”. Дигби с матерью спят в гостиной; больше никакого варенья, а порой даже и никакого хлеба. Когда он уходит в школу, мама лежит, накрыв голову одеялом, а когда возвращается, застает ее в том же виде. Ее пустые глаза напоминают глаза пикши, выложенной рядком на льду на рыбном рынке Бриггейт.
– Эт все твои гулянки в “Гэти”, – с наслаждением выговаривает Бабуля.
Вот так и рассыпается мир мальчика. Четырехглазое чудовище на башне следит за каждым его шагом по пути из школы. И никакие мелодии из шоу больше не звучат в его голове. Они с мамой незваные гости в доме, где один могильный дух да старческие газы “старой фарисейки-ехидины”, как любит приговаривать мама.
Доктор, явившийся в убогую квартирку, сказал, что у мамы “кататония”. Когда она смогла встать, Дигби проводил ее до фабричной конторы и аптеки. Работа, любая работа, быстро исцелила бы ее. Но с таким же успехом она могла нацепить на себя табличку РЫЖАЯ АГИТАТОРША ФЕНИЕВ. Так ее обозвал мясник. Она прибирается в чужих домах, когда может, – сама инвалид, а нанимается ухаживать за инвалидами.
Зимы такие холодные, что Дигби не снимает шапку даже дома, но одну перчатку все же приходится стягивать, чтобы делать уроки. Бабуля пилит дочь: “Да займись уже чем-нить. У нас ни угля, ни жратвы. Коль ни на что не способна, кроме как ноги раздвигать, ну так валяй. Ты ж так и вляпалась в энто дерьмо”.
Спустя семь лет после маминого увольнения они все еще живут у Бабули. После школы он по привычке приглядывает за матерью, сидит рядом с ней, делая наброски в старом, заплесневелом гроссбухе, который отдал ему сосед. Пером и чернилами он создает яркий, чувственный мир. Прекрасные женщины на высоких каблуках, превращающих лодыжки в эротичные колонны, женщины с узкими плечами и пышными бедрами, в изящных шляпках и меховых манто. Там и сям из декольте выступает грудь. Газетная реклама отлично подходит для совершенствования техники. Глаза, которые он рисует, становятся все лучше, крошечный квадратик отраженного света над радужкой оживляет его творения, позволяет им созерцать своего создателя. Когда в библиотеке “Клайдбанк” на Думбартон-роуд Дигби обнаруживает книжку по анатомии, женщины на его рисунках обзаводятся прозрачной кожей, через которую видны кости и суставы. Его успокаивает мысль о том, что как бы люди ни разочаровывали, их кости, мышцы и всякие внутренности неизменны, их внутренняя архитектура постоянна и одинакова… за исключением “наружных половых органов”. Интимные места женщины гораздо менее занятны, чем он ожидал, – мохнатый холмик, двугубый портал, который скрывает больше, чем показывает, оставляя в еще большем недоумении.
Мама когда-то была самой роскошной женщиной из тех, что он знал. Но сейчас, после стольких лет безработицы, она прекратила бороться, почти не говорит, часами лежит в постели. Однако и в линии руки, прикрывающей щеку, и в изгибе между предплечьем и запястьем, и в переходе от ладони к пальцам сохранилась природная грация. Рыжие волосы больше не похожи на пламя, и седая прядь на макушке – как будто мама вляпалась в сырую побелку. По временам она пристально смотрит на сына, словно наказывая за что-то, и он начинает чувствовать себя виноватым во всех ее бедах. Она постарела, но он не верит, что мама когда-нибудь станет похожа на Бабулю, с этими воспаленными трещинками в углах рта, подпорками для матерщины.
Мать напустилась на него один-единственный раз, когда Дигби сказал, что бросит школу и пойдет работать.
– Валяй, и я сразу сдохну, – в ярости шипела она. – Тока коли выбьешься в люди, сможешь вытащить мать из этого ада. Да я тока об твоем будущем и мечтаю. Не смей порушить мои надежды, не подведи меня.
В итоге это она его подвела. К тому времени он уже почти взрослый, со стипендией Карнеги-колледжа, пробившийся вопреки всему. Он собирается изучать медицину, поскольку ему интересно, как устроено человеческое тело и как оно работает.
В воскресенье, после целого дня занятий, он возвращается домой. Бабули нет. А над его письменным столом мать непристойно показывает ему язык – язык в три раза больше обычного и весь синий. Ее лягушачьи глаза насмехаются над ним. Судя по запаху в комнате, она обделалась. Мать свисает с потолка, пальцы ног не касаются земли. В синюшную плоть шеи врезался его школьный галстук.
Дигби шарахается к двери, роняет учебники. Вот поэтому он и не спал ночами. Вот этого он и боялся, хотя никогда не осмеливался произнести вслух. Он слишком напуган, чтобы приблизиться к телу и снять его.
Он позволяет старухе самостоятельно сделать жуткое открытие. Бабуля визжит, а потом рыдания заполняют комнату. Пулиция снимает тело. Соседи глазеют на завернутую в простыню фигуру. Душа его матери была мертва уже много лет, а теперь за ней последовало и тело.
Дигби выходит на улицу. Двадцать второе мая, четверть пути, отмеренного веку, десятилетие после войны, породившей чудовищную бойню. Еще одна смерть едва ли имеет значение, но для него она самая важная. Ноги несут Дигби прочь. Он хочет к людям, к свету, к смеху. И вот он в пабе, битком набитом гуляками. Приходится орать бармену, требуя свои две пинты. “За папаню и его подружку”, – возглашает он, кивая в зал. Мерзкий тост. Он думает про Арчи Килгура. А ты выпиваешь сегодня, а, бродяга? Ты сегодня овдовел, не знал, а? Для матери у него нет слез, только гневные слова. Ты подумала обо мне, Ма? Думаешь, сбежала в лучшее место?
Его вышвыривают из паба, он не понимает почему. Позже Дигби оказывается в маленькой темной пивной, где пьют в суровом молчании. Втискивается в кучку парней, которые встречают его злобными взглядами. “Две пинты за папаню”, – повторяет он, но, не потрудившись уйти за стол, осушает первый стакан прямо у стойки. Замечает на стене прямо перед собой сине-белый флажок, а потом видит, как эти цвета повторяются на шарфах мрачных мужиков вокруг. Твою ж мать, я в пабе “Рэйнджерс”! Он пытается сдержать смех, но безуспешно. “Долбаные «Рэйнджерс»!” – трясет он головой. Он что, сказал это вслух?
Мужик за стойкой велит Дигби убираться. У Дигби есть предложение получше: он выпьет свою вторую пинту, не сходя с места.
Кулак врезается ему в ухо. Бутылка разлетается вдребезги, и что-то острое впивается в угол рта. Хозяин обходит залитую пивом стойку и вышвыривает его на тротуар. “Проваливай, пока они не дорезали тебе улыбку до конца, а вместе с ней и тебя!” Дигби ковыляет за угол, протрезвев от осознания того, что эти молчаливые мужики могли решить, что убийство гораздо веселее попойки.
Из газетного киоска на углу на него торжествующе лыбится море одинаковых симпатичных рож. ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС ЛИНДБЕРГА, кричат заголовки. ГЕРОЙ АМЕРИКИ. Сладковатая влага, стекающая в рот, имеет металлический привкус. Рукав красный. Взгляд не фокусируется. Неужели человек в самом деле смог перелететь через Атлантику? Да! Написано же крупными буквами. На аэроплане под названием Дух Сент-Луиса. Линдберг приземлился, а его мать вознеслась. Дигби совсем не чувствует боли.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?