Текст книги "Пароход Бабелон"
Автор книги: Афанасий Мамедов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ефимыч смутился: и сам почувствовал, что Люська не просто так объявила свое лошадиное согласие, что союз их – союз всадника и лошади – уже заключен.
Он шел по узенькой тропке, которая, судя по всему, должна была скоро упереться в дорожку.
Многорукие вековые дубы стояли, точно по раздельной записи. У корней сосны лежал камень, и камень тот был причудливой формы. Возле него стояла восьмигранная в птичьих гнездах беседка. Стояла так, будто кто-то из будущего, смахнув паутину, любовался ее обветшалостью. И тишина кругом – как общая, совместными усилиями завоеванная мечта.
Ему показалось, будто место это с причудливым камнем и косенькой беседкой он видел уже когда-то в самарском скарлатинном детстве. Странно, что оно всегда, в отличие от всех других «температурных» мест на земле, казалось ему единственно свободным, никем не занятым, дожидающимся его вступления во владения.
«Может быть, я помню это место из прошлой жизни? – подумал комиссар, но отогнал от себя эту мысль как совершенно непригодную для железного марксиста. – Эти символистские игры до добра не доведут».
От беседки вилась узкая дорожка. Она выводила к маленькому гнутому мостику, под которым тихо стекала вода.
Ефимыч подошел к охотничьему домику.
Огляделся и, когда кто-то неподалеку крикнул: – Анька, где ты? Нюсик, Нюсечка, маточка моя! – решительно направился к двери, чтобы избежать встречи как с Нюсечкой-маточкой, так и с самим обладателем паточного голоса.
Такую дверь толкают, пригибаясь, даже не очень высокие люди. Скроена она была из двух сучковатых половин, вглухую подогнанных. Для красоты и надежности обита красноватой медью.
Ему показалось, за нею что-то до боли знакомое разбросано, что-то, что оставил он, не задумываясь, в четырех углах прежней своей жизни, а теперь вот оно – разбросано на сотнях страниц неразрезанной книги, название которой пока неведомо ему, книги, которую он найдет позже и, возможно, прочтет позже, когда все кончится и снова начнется.
Он решил: первое, что увидит за дверью, и будет ключом ко всему дальнейшему, если не всей его жизни, то, по крайней мере, важной ее части.
«Не отсюда она, эта дверь. Верно, пересадили ее рукастые люди».
Комиссар толкнул дверь и, когда та простонала, вошел, пригибаясь.
Первое, что увидел он, была обычная деревенская муха, совершавшая обычный для этих четырех стен облет.
Он мог бы ее рукой поймать, а мог и пристрелить по-александр-пушкински. Но Ефимыч отказался и от первого, и от второго развлечения, стоило ему взглянуть на девку, отжимавшую в ведре тряпку.
– А ну, ноги!.. – приказала она, и подол задранной юбки слетел вниз.
– Ноги – это у тебя. У меня какие ноги, одни задние, да и те об отдыхе мечтают.
– Я на твой жалостливый мед не падкая, – и бросила тряпку, будто черту разделительную провела.
– Анька?
– А што?
– Так ищут тебя…
– И пущай… ищет. Пердовый мужичишка… Павлинье перо. Поперек дыхания мне. Сказывают люди, будто душу продал Соломонке в «Жидовском курене», а после на Кавказы утек с колдуном каким-то.
– Ох, и хороша ж ты!
– Когда мужик голодный, ему всяка баба хороша, в особенности девка.
– Так ты что, девка, что ли?
– С одною стороны, вроде как девка еще, с другою – баба опытная…
– Не сбитая, значит…
– Хранюсь для любови на всю жизнь.
– В наше время твой сургуч разве кто оценит? – Ефимович аккуратно обошел ведро, огляделся по сторонам, втянул ноздрями запах сырых половых досок, стираного белья и керосина.
– Авось повезет… опять же радость человеку.
– Ну, коли так, глаз разжигать не стану. – Он достал из кобуры «маузер», предварительно зажав ее под мышкой прострелянной руки, и затем аккуратно положил пистолет на черный лоснящийся стол с масляным разводом посередине.
– Так ты ж, видать, жидок, тебе жидовочку небось подавай.
– Откуда знать тебе, чем грежу я.
«И как только этот пестрый мир так быстро определяет, кто я? Какой краски во мне недостает? И если я попрошу ее у мира, не сделаюсь ли должником на всю жизнь? Не буду ли у него на побегушках?»
Он одной рукой освободился от портупеи и положил ее на стол, рядом с пистолетом.
«Вон Гришка-телефонист, что табаком приторговывает, ему все равно, еврей он или нет, и всем, похоже, на его палитру наплевать. Но Гришка – другое дело, Гришка – собиратель голосов, и только после – потомок Авраама и Иакова».
Все то время, что комиссар задавался этим с детства волновавшим его вопросом, Нюра не сводила с него глаз. А он словно не замечал ее, словно уже один был на краю пестрого мира.
Только Ефимыч кожанку снимать, она:
– Погоди, жидок, подсоблю… – и подлетела, и соском твердым в комиссарово плечо ткнулась, а сама душистая, и с кислинкой юной. Колышется девка вся, сосредоточенная на одном ей известном, комиссара совсем в угол загнала.
Только он на лавку кожанку бросил свою, только на гимнастерке верхние пуговицы отсчитал, сделав серьезным и строгим лицо, как явился, скрипя половицами, обладатель паточного голоса – очень странный господин, виртуозно сочетавший в одном костюме полоску и клетку.
Господин был так крепко надушен, что это немедленно почувствовали и тяжело дышавшая Нюра, и комиссар, и только что очнувшаяся ото сна муха.
– Анна Евдокимовна, так вот вы где, душечка!..
Увидев комиссара, спохватился, по-офицерски стукнул каблуками двухцветных, английской марки ботинок, имевших весьма плачевный вид, и выплюнул горько-вкусную тростинку в сторону ведра. (Вероятно, намеревался попасть в него, да промахнулся.)
– Белоцерковский, – представился щеголь, – Родион Аркадьевич.
Нюра, едва сдерживая себя от нарастающего недовольства, даже не позволила комиссару представиться в ответ:
– Давно не видели вас, Родион Аркадьевич.
А тот, словно не замечая сверкания ее глаз:
– Вечность, Анна Евдокимовна, вечность египетскую. Не при постороннем человеке будет сказано, – он показал на комиссара, точно тот стоял пред ним каким-нибудь святым в митре и с золотым посохом в руке, – но вы, Анна Евдокимовна, душегубительница…
– Тю!.. – Нюра поднятой шваброй остановила движение Родиона Аркадьевича к себе. – Стоять!.. – Брови нахмурила. – С пола подними, что бросил…
– Не «тю», – Белоцерковский аккуратно поднял тростиночку и так же аккуратно отправил плавать в ведро, – а так оно и есть по слову русскому. Вторую ночь кряду глаз сомкнуть не могу, а только в сон – ей-ей, начинает мне Исида сниться. Вы, Анна Евдокимовна, верно, женщины той не знаете совсем, так я установлю ее вам в лучшем виде, она, между прочим, одна из величайших богинь древности.
Ефимычу этот балаган начал порядком докучать: впервые за долгое время он встретил гражданского человека, и человек этот уважения в нем не вызывал: павиан какой-то в английском костюме и в английских же ботинках. Но какой же глаз у него настороженный, въедливый, словно он стрелять изготовился. И жировик на лбу то исчезнет в мудрых морщинах, то появится вновь.
«На географа нашего Георгия, как бишь его там, чем-то смахивает, когда тот вызывал нас к какому-нибудь острову или водопаду».
Заметив, что комиссар, пристально глядя на него, начал что-то мучительно припоминать, странный человек на всякий случай еще раз представился:
– Белоцерковский, так сказать… Родион Аркадьевич… Я, собственно… – и потянул себя за мочку уха, словно в свою же голову позвонил.
– …Полно, Родион Аркадьевич, – сказал комиссар не без удовольствия, потому что в ту самую минуту Родион Аркадьевич окончательно слился с Георгием-географом. – Можете продолжить ваши шумные водопады неподалеку от прудов, если, конечно, Нюра того пожелает. – Ефимыч повернулся к Нюре. – Поднимешь меня через час. Где лечь могу? На лавке, что ли?
– Зачем на лавке? За той вон дверью кровать имеется…
– А правду говорят, будто часть здешних поляков из имения ушла?
– Как есть все ушли, одни непутевые остались. Ушли и скотину с собою забрали.
– На другой берег реки переселились, – уточнил Родион Аркадьевич. – Шатры не разбивают, костров не разжигают, красных боятся.
– Как же они со скарбом, со скотиной через реку?
– Кто на пароме, кто вброд с курой на голове.
– А найдется ли мне что-нибудь из еды? Лук, хлеб и то хорошо.
– Как встанете, так и получите, – обнадежила Нюра.
– Идемте, Исида моя, я расскажу вам, где есть сметана, сыр и молоко, – проявил заботу странный человек с придавленным самолюбием.
– Молока не надо, – комиссар поморщился, – а сыру бы хорошо.
Странный человек совсем расчехлился:
– Все будет! И сыр, и Египет.
Глава третья
Керим
Он очнулся от чьего-то присутствия за спиной. Вскочил со стула. Резко развернулся, вспоминая, что Мара осталась в Москве, а сыр и Египет сейчас в Баку.
Встал посреди комнаты.
Без парика – лет на двадцать постаревший. Сморщился от боли в висках. Такое чувство, словно в голове тачанки проносятся одна за одной.
О своей способности исчезать во время письма Ефим знал, но, видимо, так далеко еще не забирался и не возвращался так стремительно, иначе с чего бы испуганный Керим начал с извинений:
– …Прости, ага. Я стучался. Ты не слышал, – заглянул в его еще не вполне здешние глаза своими красными, близоруко приторможенными.
Надевать парик при Кериме Ефим не стал. Спросил, не скрывая раздражения, что ему нужно.
Керим смутился еще больше, сказал, что пришел за сковородкой, что она не ему нужна, а старухе.
– Как зовут ее, твою старуху?
– Месмеханум ее зовут.
Лицо его, с сильным раздражением от бритья на коже – наверное, Керим брился два раза в день, – сделалось мрачным. Все-таки обиделся…
«К восточному человеку нужен восточный подход», – подумал Ефим и сказал:
– Красивое имя. Передай Месмеханум, что хлеб у нее в самом деле – необыкновенный. И чай. И скажи ей еще, что сама она тоже необыкновенная.
Заулыбался Керим, показал зубы кривые. Подошел к столу, не скрывая любопытства, облетел стол хозяйским взглядом, установив на углу два своих пальца-инспектора.
– Передам, ага. Обязательно передам. – И еще один облет стола, глиссада и долгий взгляд на пепельницу. – Почему э куришь так много?
Только сейчас заметив, что Ефим без парика, Керим, словно солидаризируясь с ним, снял кепку и провел рукою по своей обширной лысине. (Он, так же как Ефим, сразу же постарел.)
– Я всегда, когда пишу, много курю.
– Почему в темноте? – прицепился Керим. – Шейтана ждешь?
– А что, разве в темноте? – Ефим осмотрелся, будто с порога комнаты, в которую только вошел.
– Свет я тебе дал, ага.
«А я и не заметил, что какое-то время писал при свете луны и тусклой керосиновой лампы, из-за которой в глазах действительно могли шейтанчики завестись».
– В газеты пишешь, ага? – Керим близоруко глянул на карту, на Москву, в которую были воткнуты черные флажки. Он явно хотел сесть, ему тяжело было стоять, но в комнате был только один стул, и Ефим пока что не предлагал ему сесть.
– Скорее в журнал.
А что было еще сказать Ефиму? Что он пишет в стол? Что в обозримом будущем все это вряд ли напечатают?
– Если электричество так не хочешь, могу тебе еще одну лампу-керосинку принести. Я ее с детства сильно люблю. – Переложив палочку из одной руки в другую, Керим с каким-то звериным сладострастием почесал дымчатый якорь на предплечье, поросший, как водорослями, седыми колечками волос.
– Может, если ты ее так сильно любишь, не надо?
– Надо, ага. Керим – человек добрый. Все в нашей Крепости тебе так скажут… если я вдруг умру.
– Но ты же не собираешься умирать?
– Ай, ага, мне раньше надо было умирать, не сейчас. Ва-а-лл-ла!
– Что так?
Добрый человек не стал отвечать, забрал сковородку, пепельницу-шлемазальницу и прикрыл за собой дверь.
Ефим был уверен, что за дверью Керим сделал какое-то движение, похожее на то, какое делают провинциальные актеры, договариваясь с залом о чем-то условном.
Оставшись один, Ефим принялся заряжать самописку, то и дело взглядывая на карту, словно ожидая подсказки от нее.
Подсказок не было.
Карта на стене оставалась лишь картой на стене. Сколько ни втыкай в нее флажки, все напрасно.
Ефим начал ходить взад и вперед, останавливаться возле открытой балконной двери, смотреть на мерцавший в чернильной дали неба маяк и нашептывать что-то, как в бреду.
Только зацепился мыслью о «природный фитиль и затухающий огонек», только задумался о том, возможно ли эту тему развить в романе, как послышались шаги за дверью. У порога шаги стихли: однозначно Керим припал к замочной скважине.
«Что это – простое любопытство, или он вседневно ходит в контору докладывать о своих постояльцах? А может, не он, а тот толстяк во дворе?..»
– Уже принес?.. Так скоро? – сказал Ефим, когда в дверях наконец показались голова Керима все в той же примятой кепке и хвост промелькнувшего кота. – Про попугаев мне пришел петь?
– Так не говори да, ага?
Огромный серый зверюга вошел в комнату вслед за Керимом и возлег по-шахиншахски прямо посередине комнаты, зажмурившись от осознания собственного величия.
То, что бакинские кошки пока еще не в состоянии заполнить собою весь мир, – это вовсе не означает, что один из скромнейших, в меру подранных в уличных боях бакинских котов не может прямо сейчас заполнить собою одно из важнейших в мире мест.
Вероятно, так, ну или почти так он думал. «Ваше величество, – хотелось сказать ему, – счастье подано сверх обещанного! Прошу!»
– Лампу-аладдинку тебе принес, табрэтку тебе принес, чтобы стул в комнате стоял, а табрэтка на балконе.
– Вот как!..
Понятно было, что табуретку – бывший стул со спиленной спинкой – Керим принес для того, чтобы самому на ней сидеть, когда будет навещать Ефима. В конце концов, хозяин он этого дома или как?
– А пепельницу?.. Пепельницу забыл?
– !!! – Керим сделал такие глаза, словно предстал перед Аллахом. И вдруг низко поклонился…
Чихнув шумно, от всей души, сказал: «Ял-ла!..» и полез за носовым платком. Взмахнул им. И еще раз чихнул.
– Свет тебе такой сделаю, до Москвы дойдет. – Он запихнул платок назад в карман и постучал палочкой по полу.
– До Москвы мне не надо. Ставь свою лампу.
– Сюда?..
Ефим отодвинул в сторонку пишущую машинку:
– Сюда!..
В полумраке столько тишины не было, сколько ее оказалось в тот момент, когда Керим возжег свою любимицу.
– Что молчишь, Аладдин?
В ответ Керим достал из кармана брюк надорванную пачку папирос и еще какое-то яйцо размером с перепелиное, вылепленное из серебряной фольги. Он явно что-то решал про себя – складывал и вычитал. Скидывал и навьючивал вновь.
Кот-зверюга, почувствовал Керимово затруднение, поднялся, сделав гимнастический прогиб, потрусил к хозяину.
– Ганжа, может, хочешь курить, ага? – и Керим распотрошил яйцо, показал внутри него рыхлый коричневый комочек. Вдохнул аромат, задрал молитвенно голову к потолку, сказал: – Ба-ах[14]14
Бах – смотри (тюрк.).
[Закрыть] э, какой ганжа!..
Пока Ефим думал, как ему вежливо отказаться, чтобы в очередной раз не обидеть хозяина дома, папироса, с необыкновенной ловкостью забитая пальцами Керима, оказалась меж испачканных чернилами пальцев Ефима. Не заметил он и как Керим поднес ему горящую спичку: «Вот тебе и “природный фитиль”».
– Не пожалеешь, ага. Хороший найша-ганджа, по-вашему – план, – все вопросы снимает. А когда вопросы уходят, выше своего роста становишься, да.
– Ты ведь имеешь в виду не пятилетний план? – откашлялся Ефим и улыбнулся.
– Ай, ага, зачему все так точно сказать хочешь всегда? – Керим присел на табурет. Уставился на карту. Кот тоже уставился на нее.
– Как твоего кота зовут?
– Когда как. Как сегодня хочешь, так называй. Только Васька не называй. Он этого не любит.
– Ну это понятно. Какой из него Васька?..
Ефим подумал, что наверняка эта литографическая пара (будто из богато проиллюстрированного готического романа) ищет сейчас на карте Каспийское море, Апшеронский полуостров и город на его кончике, но нет, кот, зевнув по-человечески, вскоре запрыгнул на колени Ефима, устроившегося на кровати, а Керим многозначительно покачал головой: вероятно, география казалась ему знанием не просто лишним, но еще и во всех смыслах вредным. Потом он вновь коснулся взглядом письменного стола и, догадавшись, что карта и стол каким-то образом заодно в судьбе нового квартиранта, так же многозначительно и мрачно покачал головой.
Ефим только сейчас заметил, какие у него огромные уши.
– Ты сегодня будешь Израфил, – сказал Ефим коту. – Тебе должно понравиться это имя.
– Зачему Израфил? – поинтересовался Керим.
– Моя судьба теперь от Израфила зависит.
– Все судьбы от Израфила зависят. Моя тоже.
– Моя – в большей степени.
– Зачему так много пишешь, ага? – Он подцепил пальцами последнюю отпечатанную страницу. Сощурился.
– О жизни пишу своей.
– О своей неинтересно, о моей напиши, да.
– Чем же это твоя жизнь интереснее моей?
Керим взглянул на Ефима глазами человека, никогда не покидавшего узеньких улочек. А потом вдруг, с собою не совладав, резко повернулся на табурете и… лицом к стене.
– Э, Керим, ты чего это? Мы так не договаривались.
Керим, не оборачиваясь, приподнял свою палочку с костяным навершием, мол, погоди, ага, погоди.
Ефим сбросил кота с колен, поднялся, осторожно дотронулся до плеча Керима, но обходить, заглядывать мужчине в лицо, когда он плачет, – последнее, что надо делать.
– Ай-й-й! – сказал, и, когда повернулся, Ефиму показалось, что тот в себе что-то убил. Что-то прямо посередке груди.
Таких ни живых ни мертвых Ефим немало повидал на своем веку.
«Тут все дело в безысходности, когда человек понимает, что изменить ничего нельзя, а жить надо. В результате получается ни то ни се».
Превращая серебряное яйцо в шарик, а затем в блин и снова в яйцо, Керим рассказал Ефиму, что родом он из Сураханов, есть такой пригород Баку, что когда-то там рос виноград, а потом землю залило нефтью. Гул и грохот работающих скважин сопровождал все его босоногое голодное детство. Когда Керим подрос, он пошел работать к Нобелю.
– К братьям Нобель… – Ефим почувствовал, будто какая-то сила, которую он впускал в себя вместе со степным дымком, начинает стягивать ему затылок.
– Нобель-Шнобель – какая разница э, ага… Знаешь, что такое «соган бозбаши»?
Ефим, набравши в рот очередную порцию дыма, отрицательно покачал головой: «Откуда мне знать?!»
– Луковый суп, ага…
– А… пища для бедняков, – и дым весь вышел, и Ефиму показалось, что у него начинают расти волосы на макушке. Мысли поплыли далеко…
«Вот было бы здорово: приезжаю в Москву, а Мара смотрит на меня с недоверием и по волосам новым гладит, и рука у нее ну прямо мамина, и называет меня “Фимушкой”… если бы это действительно было так!..»
Израфил пошел к двери и сел рядом с ней.
Ему не нравились ни густой синий дым, ни та история, которую поведал Керим.
А Керим рассказывал, что Месмеханум и его покойный отец часто брали еду взаймы. Хозяин лавки записывал их имена в «толстый и серый книг» старыми арабскими буквами. А потом случился пожар на промыслах. Отец его и старший брат погибли в том самом пожаре.
– Я не знал, ага, что люди умеют так быстро гореть, – и Керим показал, какие были у них глаза, когда они бежали прочь от нефтяных вышек и себя самих – полыхающих точно факелы.
– Ай, ага, я после пожара на нефтяных промыслах в Сураханах сразу уехал в Баку. Ходил туда, ходил сюда, работу искал, ага. Устроился матросом на нобелевский танкер «Зороастр».
Израфил начал скрести дверь.
Керим нехотя поднялся с табурета, открыл коту дверь.
– А иди, да, иди э, предатель!.. – после чего продолжил рассказ.
О том, что было во время его хождения на «Зороастре» по Каспию и после того, Керим рассказал вскользь – какое-то картофельное пюре из прошлого: нефть, контрабанда, революционное движение, Маркс под подушкой (“сам читал или ему читали?”), боевая ячейка в баиловском порту, которую кто-то сдал царской охранке, и смуглая яркоглазая девушка по имени Зейнаб, на которой Керим женился и которая родила ему трех девочек.
– Мехрибан, Афаг и Шахназ. Мы так их назвали, ага. На Зейнаб мою девочки похожи были, на меня мало. Хорошо да, я же некрасивый. На мои уши посмотри! – Удерживая свою палочку коленями, Керим дотронулся двумя руками до огромных ушей, тем самым показывая Ефиму, что он о себе знает все и заблуждениями не живет.
О хорошем Керим говорил так, как говорят о хорошем люди, оказавшиеся однажды сломленными. То есть так, как если бы в этом хорошем, когда-то с ними случившемся, в итоге не оказалось ничего, о чем можно было бы вспомнить со светлой улыбкой по прошествии лет.
Керима сломал погром восемнадцатого года[15]15
Имеются в виду межэтнические столкновения в марте 1918 года, приведшие к многотысячным жертвам среди мусульман в Баку и других населенных пунктах Бакинской губернии. Активную роль в антимусульманских погромах сыграли вооруженные отряды армянской партии «Дашнакцутюн».
[Закрыть], невероятной патологической жестокости.
– Дашнаки резали нас как хотели, да. От детей только глаза на стенах оставались… а от женщин – внутренности…
Когда Керим похоронил Зейнаб и трех своих девочек – Мехрибан, Афаг и Шахназ, у него не было сил даже на месть.
Он лежал в этой комнате, да, да, вот в той самой, где сейчас живет Ефим, на вот этой кровати, на которой сейчас спит Ефим.
– Она только не здесь стояла, а в том месте, где рукомойник.
Он не спал и ничего не ел, рассчитывал на то, что Бог его вскоре призовет.
И вот однажды явилась к нему младшая, любимица его Шахназ, и позвала, будто живая была: ата, ата[16]16
Ата – отец (тюрк.).
[Закрыть]… Протягивает ему хурму-королек, спелую-преспелую, сочную-пресочную, и в окно открытое, за собою зовет идти, мол, иди, ата, за мною, в сады далекие, в сады богатые, где хурмы много-много.
И видит Керим, как Шахназ, кровиночка его, от подоконника легонечко так отталкивается и медленно-медленно в небо уплывает.
– До минарета она так почти доплыла, остановилась и машет мне, Кораном тебе клянусь, ага.
И решил тогда Керим последовать за ней.
Но нет, не послал ему скорой смерти Аллах. Все, что удалось Кериму, – это только сломать в нескольких местах ногу. Срослась нога неправильно, и вот теперь приходится ему ходить с палочкой, по ночам просыпаться от боли адской.
– Да, боль!.. Осень – боль! Зима тоже – боль. Один ганжа меня спасает, ага. – Он произносил «анжа», а не ганжа или ганджа.
Постучал палочкой по полу, а потом пододвинулся к Ефиму, сказал тихо по секрету, что один из убийц его жены и детей работает теперь заместителем директора на заводе «Парижской коммуны».
– Жду, ага, когда Бог его накажет, но Бог, наверное, не на моей стороне.
Ефим вспомнил, как укладывал штабелями зарезанных казаками евреев. Бог тогда тоже был не на их стороне. И между теми окаменевшими в памяти евреями теперь легла девчушка Шахназ.
Ефиму хотелось открыть по миру огонь из всех артиллерийских орудий разом и только после этого спросить Керима, как же он все это носит в себе, откуда берет силы, – но Керим исчез вслед за своим котом-зверюгой.
Ефим остался один, и это одиночество показалось ему невыносимым.
Он сидел, сжимая в руке серебряный шарик, напротив лампы и раскачивался из стороны в сторону. Что-то искал в своем прошлом. Оказалось – голос матери. Как только Ефим его обнаружил и воспроизвел внутри себя, случилось невероятное – то, чему он никак не мог научиться у Джорджа Ивановича в Фонтенбло: Ефим увидел себя, однако не таким, какими обычно видят себя люди в зеркалах, а как бы со стороны. Ефим увидел… Ефима, вглядывающегося в оттенки пламени, ищущего что-то важное на рисунке от копоти в том месте, где сужалось ламповое стекло.
…Вот Фонтенбло. Все здесь окутано легендами, флером тайны и избранности посвященных. Кажется, любая краска на тропинке, в палой листве – с полотна Коро, Ренуара, Сезанна… Фонтенбло – отдушина Стендаля, Бальзака, Мопассана и, конечно же, Бея. А вот и его аббатство «Бас-Лож». Когда-то, еще в Средние века, здесь был монастырь кармелитов, потом аббатство переходило из рук в руки, а в начале двадцатых в поместье водворился со своими учениками-искателями «русский маг» с Кавказа по прозвищу Бей. Кто-то в учение Бея верит, кто-то считает, что оно вовсе не учение, но единственно средство наживы, а сам учитель – гипнотист и сладострастник. Но кто бы и что о нем ни говорил, учение его переживет его самого, как переживут своих создателей учения Штайнера и Фрейда, которого Джордж Иванович Бей, к слову сказать, не выносит в точности так же, как и Чопура. Бей говорит, что Чопур извратил его учение, превратил в огромный красный огород, на котором поспевают к кремлевским парадам тупые головы его последователей, но ничего, он доберется до него, сколько бы Чопур в целях безопасности ни менял дату своего рождения, сколько бы ни прикрывался двойниками, сколько бы ни сулил своим опричникам.
…А вот и путешествие в Стамбул шестилетней давности. Вот Старик с Принцевых островов, козлиная бородка и копна непослушных седых волос, надменный взгляд из-за пенсне… Все жесты – жесты великого человека. У него тоже свое учение.
Ефим рассказывает Старику о гибели некоего англичанина в гостинице.
– Они все время на шаг впереди нас, – говорит Старик.
– Такое впечатление, что в нас вставлены какие-то уэллсовские датчики, с помощью которых Чопур узнает все о наших намерениях, – старается произвести впечатление на Старика Ефим.
Старик изменился. Он стал раздражительным. Он уже не тот, что был раньше, на полях Гражданской войны.
Он говорит как-то очень мелочно, по-бабьи, об идейном мусоре Чопура, об измене бывших единомышленников. Он не понимает, что разница между ним и ими по большому счету не так уж и велика. Хуже того – этого не замечают и те, кто послал Ефима сюда, к нему на острова.
К тому же Старик невнимателен: дважды спросил у Ефима одно и то же – как дела у дяди Натана. И узнав, что дядю Натана освободили от портфеля, принятого в неудачное время, а проще говоря, погнали из Совнаркома, сказал опять дважды: «Везде труха и хал– тура».
Потом границы во времени расползлись, Старик начал молодеть, а его охрана, руководимая сыном Левой, напротив, – дряхлеть и стираться, уступая место конной атаке на границах копоти, участником которой был когда-то Ефим.
…Смерть в бою, в особенности конном, может быть страшно безобразной. Но Ефим не боялся ничего, он ведь знал, чем все кончится. Это лампа закопченная может не знать, а он-то знает.
Лампа начала чадить сильнее, кроме того, уже взошло золотистое солнце, и поднялись медовые травы, и согретый воздух поплыл в лампе до самых железнодорожных рельсов, уходивших вдаль двумя ослепительными линиями.
Вот раздался взрыв английской гранаты мгновенного действия, и Ефим услышал команду Верхового: «По коням! Садись!»
И все понеслись, и всё понеслось, и сошлись где-то там далеко не все…
Он спросил себя: «Почему войны не кончаются даже тогда, когда взрытая боями земля давно поросла мирной травой, скрывшей глубокие шрамы?»
Но тот, кто знал, как казалось Ефиму, ответ на этот вопрос, не только ничего не сказал, он даже лица своего Ефиму не показал.
И Ефим вскочил, разозлившись на него, выскочил на балкон и пальнул серебряным шариком с балкона в направлении минарета, будто во всем был виноват именно он – серебряный шарик.
Посмотрел вниз, перегнувшись через перила.
Больше двух этажей до земли, покато уходившей вниз, дальше кусты, виноградная лоза и соседский забор, выложенный из дикого камня своими руками…
Дурман в голове медленно рассеивался.
«Керима спасло, во-первых, то, что он упал на землю, а не на разбитую в этом месте каменную плитку, а во-вторых, – что он сразу покатился вниз.
Спасло?! Скажи-ка ему об этом».
Ефим зашел в комнату, медленно прикрыв за собою балконную дверь.
Совершил длиннющее, в пять шагов, путешествие до рукомойника, смочил голову, всячески избегая встречи с самим собою в зеркале, после чего сел за стол и вывел самопиской в тетради: «Сон никак не шел». Задумался, зачеркнул слово «никак». С голой головы сорвалась капля, накрыв все предложение.
Ефим – авторучку в тетрадь и в сторону, пододвинул к себе Kapell, вставил лист в каретку, отстучал допотопное: «Сон не шел».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?